– Да, так будет проще. Теперь я смогу снова стать самой собой. Смогу начать с чистого листа.
Я сел, закурил сигарету.
– Выходит, слишком сильная привязанность игрушка небезопасная.
– Роберт, не пори ерунду. Я всегда буду вспоминать только хорошее. Никогда тебя не забуду. И ни о чем не жалею.
Наверное, надо было ее догнать. Наверное. Я услышал, как захлопнулась дверь внизу и как вслед за тем задребезжали стекла. Мощный был хлопок. Я посмотрел на свои руки и ноги, почему-то не желавшие даже шевельнуться. Неужели я готов отпустить эту женщину? Неужели я позволю ей разрушить нашу близость? Ну и с кем еще мне будет так неутолимо сладко? Ради нее же самой я обязан доказать, что такая телесная гармония – редкая удача.
Я побрел на кухню заваривать чай. Вот этому руки и ноги не противились. Вот это казалось им необходимым. Ближе к вечеру пошел в кинотеатр на Керзон-стрит смотреть трехчасовой французский фильм, он был в моем вкусе. Это когда главные герои творят что хотят, плевать им на мораль и на все эти «она (он) не нашего круга». Сигаретный дым, любовный угар, улочки провинциальных городов.
Ночью я никак не мог заснуть; организм реагировал на расставание с Аннализой. Пошел в ванную, открыл кран, чтоб запить легкое снотворное, которое сам себе назначил.
Меня, разумеется, удручала потеря и возникшая перспектива теперь уже четко обозначившегося одиночества, но назвать это душевной травмой все-таки было нельзя. Я воспринял разрыв скорее как возвращение к норме. К тому, что было всегда: мне не привыкать к одиночеству. Люди изначально одиноки, любые наши зависимости суть отклонение от нормы. Со времени моего романа с Л. прошло больше тридцати пяти лет; после войны я не испытал ни одной по-настоящему пронзительной сердечной привязанности. Так, интрижки. По физиологической надобности или ради элементарного удобства.
Итак, я учился в приличной городской школе и лет с шестнадцати начал вести дневник. Уже не первый десяток лет он лежит у меня в нижнем ящике письменного стола под грудой фотографий, которые, как только появится свободное время, я все-таки должен рассортировать и запихать в альбом. На следующий же день после ухода Аннализы я извлек дневник на свет божий.
Все всколыхнулось. Оказывается, далекое прошлое было во мне живо по-прежнему. Пока я листал исписанные черными чернилами страницы, меня вдруг настигло прискорбное откровение: еще тогда, мальчишкой, я был предрасположен к одиночеству.
В выпускном классе мне сказали, что стоит попытаться поступить в университет, на отделение классической филологии. Но для этого мне позарез нужно было выиграть стипендию, денег на оплату обучения у мамы не было. То есть требовался хороший уровень и, стало быть, дополнительные занятия. По совету директора я снял комнату у одного вышедшего на пенсию учителя. Мистер Лиддел недавно овдовел и жил неподалеку от школы. Теперь я мог сидеть за учебниками с утра до ночи. Вот так в семнадцать лет я начал жить по съемным углам. Милостивый боже, каких я только не навидался мансард, чердаков, каморок. Сколько карнизов и крыш маячило перед моими глазами. Крыши черепичные, крыши шиферные, блестящие и матовые, светлые и темные…
Дорога от школьных ворот до дома мистера Лиддела занимала десять минут на велосипеде через лесок, по выложенной камнем дорожке, обсаженной рододендронами. Моя клетушка располагалась на верхнем этаже. Железная кровать, комод и письменный стол. Окно выходило в сад, где росла плакучая лиственница, напоминавшая нечесаную собаку (есть такие породы, у которых шерсть, как веревочки на швабре). Не различишь ни ствола, ни веток, только густые свисающие космы. Эти зеленые космы ерошились от малейшего ветерка, отчего пес каждый день выглядел немного по-разному.
Будил меня утром звон колокольчика за стеной. Это мистер Лиддел дергал за шнур, пропущенный между балясинами перил до первого этажа.
– Доброе утро, Роберт.
– Доброе утро, сэр.
День начинался с Тацита. Мне полагалась чашка чая, а за ней – целый час штудирования «Истории». Лиддел выбрал Тацита нарочно, фразы у него настолько плотны и выразительны, что с грамматическим разбором всегда жуткая канитель. Зато, разогрев мозг разминкой, в школе уже на первом уроке я все ловил с лету.
После занятий все шли домой, один я отправлялся в столовую, есть яйцо вкрутую или тост с сардинами, оставленные на тарелке под жестяной крышкой; на крышке лежала карточка с моей фамилией и инициалами. Пил очень крепкий чай; поговаривали, что в него добавляют бром. Вечером я делал уроки, потом спускался на второй этаж, в хозяйский кабинет. Это была квадратная комната, вдоль стен выстроились шкафы с книгами. Окно с фрамугой, из которого открывался вид на газон и живую изгородь из лавровых кустов.
Мистер Лиддел вышел на пенсию в конце предыдущего семестра, значит, ему было лет шестьдесят пять. Но выглядел он гораздо старше. Совсем седой, морщинистый, очки в роговой оправе. Во всем облике старческая сухость, почти крошливость…
У него было два твидовых пиджака, полсеместра он носил один, потом другой. Еще через полсеместра снова менял второй на первый. Остаток вечера у нас был посвящен греческому стихосложению: Лиддел отыскивал стихотворение какого-нибудь викторианского поэта, а я должен быть преобразовать оное в оду в стиле Пиндара, используя его античную строфику. Или он предлагал фрагмент из Томаса Маколея, требуя, чтобы тот зазвучал как гекзаметр Гомера.
Я прикинул, что мистер Лиддел родился примерно в 1868 году, то есть до объединения Италии и Германии.
На уроках истории мы проходили франко-прусскую войну. В школьной программе этот этап истории был самым близким к нашей эпохе, что там было дальше, нам знать не полагалось. Осада Парижа, Парижская коммуна, полет Леона Гамбетты на воздушном шаре из осажденного Парижа в Тур…
Меня вдруг осенило, что все это происходило, когда мистер Лиддел уже жил на свете.
Потрясенный своим открытием, я однажды издалека завел разговор об истории Пруссии.
– Сэр, вам не случалось задумываться, что ход истории зачастую зависит от сущих пустяков?
Раскурив очередную трубку, Лиддел изумленно вскинул брови:
– От каких именно?
– Ну, например. Мы учили, что Бисмарк послал Наполеону Третьему оскорбительную депешу. Тот так разозлился, что объявил Пруссии войну. Бисмарку только это и было нужно. А представьте, что Наполеон просто пожал бы плечами и сказал себе: «В жизни всякое случается». И никакой войны, унижения Франции, Германской империи и Первой мировой войны.
– Все не так просто, – сказал мистер Лиддел. – Причин бывает много.
– Вы ведь уже застали все эти события, сэр?
– Да. В широком смысле слова застал. Вероятно, объединение Германии было неизбежным. Крупные страны всегда ищут способы прирастить территорию и с кем-нибудь объединиться. Для этого им обычно приходится развязывать войну.
– Разумеется, сэр, поэтому все в истории предопределено заранее.
– Что поделаешь. Существуют силы более могущественные, чем желание отдельной личности.
– Но разве в Библии не сказано, что у людей есть выбор и они сами решают, поддаться соблазну или нет? Вспомните Адама и Еву. Мы тоже можем сами выбрать добро, а не зло, поступать, как велит Христос.
Мистер Лиддел откинулся на спинку кресла. Кресло было замечательное, с боковой выдвижной полкой, на которой лежала стопка детективов. Пыхнув трубкой, он улыбнулся. Наверное, подумал, что ему платят главным образом за умение подстрекать старшеклассников к подобным дискуссиям.
– Так, значит, по-твоему, я виг, то есть либерал, – сухо усмехнувшись (обычная его манера), спросил мистер Лиддел.
– И вообще коммунист. – Я насмешливо фыркнул, демонстрируя, что шучу. – Кем бы вы ни были, вы точно приверженец детерминизма.
– Из чего следует, что ты приверженец тори?
– Я так не думаю, сэр. Но действительно считаю, что если бы у Наполеона Третьего в тот день не болела голова, он бы отреагировал на депешу иначе. Гогенцоллерны продолжали бы править и без всякой войны.
– Откуда ты взял, что у Наполеона болела голова?
– Иначе бы он действовал более осмотрительно. Наверняка накануне вечером перебрал бренди. Не случилось бы франко-прусской войны, не возникла бы Германская империя. Не возникла бы империя, не началась бы Первая мировая война.
Мистер Лиддел посмотрел на меня с жалостью.
– И мой папа был бы жив, – добавил я.
Повисла неловкая пауза. Я и сам не понял, почему вдруг свернул на свое, личное. Тогда я еще не читал трудов по психологии, где сказано, что подобные «случайные» реплики как раз и выдают то, ради чего затеян разговор.
Потом произошло нечто ужасное. Мистер Лиделл полез в карман своего твидового пиджака за платком. Долго сморкался, после чего, сдвинув очки, поднес платок к глазам, полным слез.
У меня внутри все оборвалось. Сердце ушло в пятки.
Наверное, он это из-за своего младшего брата, погибшего при Пашендейле… Или из-за жены. Да, точно. Мои слова напомнили ему о миссис Лиддел. Мы никогда о ней не говорили и теперь уж наверняка никогда не будем.
Из моего окна была видна не только косматая лиственница, но и часть соседского сада. Однажды вечером я сидел с томиком Катулла, уже почти не надеясь, что у меня когда-нибудь будет своя настоящая жизнь. И тут на соседской лужайке появилась девушка, похоже, моя ровесница.
Мистер Лиддел говорил, что рядом живут Миллеры, но я так рано уходил и так поздно возвращался, что никого, можно сказать, и не видел. Глава семейства работал на заводе электрооборудования, дочку звали Мэри.
В сад она вышла в костюме для тенниса, держа в руке стакан с апельсиновым соком. Расстелила коврик, легла, раскрыла книгу. Я отложил Катулла в сторону.
Сестер у меня не было. А знакомые девочки… Это как посмотреть. Однажды я на несколько часов застрял в местной библиотеке, разглядывая аборигенок из диких африканских племен и анатомические атласы, а потом пошел в школу для девочек. Один-единственный раз. Они ставили шекспировского «Венецианского купца». Помню, глядя на Порцию в исполнении Линдсей Эллиот, я почувствовал щекочущий озноб в затылке. После спектакля я остался поболтать с девчонками. Общаться с ними было гораздо проще, чем с парнями из класса. Но никто из девочек не приглашал меня в гости. То одна, то другая могли помахать мне рукой на автобусной остановке у старого причала, но этим наше знакомство и ограничивалось. В книгах я читал о любви и роковых страстях, но девочки, которых я видел вокруг, точно были неспособны на такие роскошные безумства. Понимая, насколько экзальтированны книжные персонажи, я тем не менее отдавал себе отчет в том, как уныла моя собственная жизнь. Наверное, так жить все-таки нельзя…
Наверное, я недостаточно предприимчив, продолжал размышлять я, рассматривая лежащую на коврике Мэри Миллер. Зрелище, безусловно, заслуживало внимания. Одна ее нога была прижата к травяному покрову, но на уровне бедра немного приподнималась, ближе к колену сужаясь и принимая форму конуса. Эти плавные линии рождали желание провести по ним рукой, почувствовать под тугой кожей плотные мускулы. Вот она вскинула левую, скрытую от моих глаз ногу; правая еще теснее прижалась к земле. Потом последовал резкий взмах от колена, и теперь на земле оказалась уже левая нога. Похожие движения проделывают пловцы. Такие же резкие и ритмичные.
Поболтав ногами, она сорвала с головы плотную теннисную ленту, и темно-каштановые волосы рассыпались по плечам. Название книги я, конечно, рассмотреть не мог. Но было очевидно, что читать Мэри неохота. Вот она уткнулась лицом в сгиб локтя, закрыла глаза. Видимо, волосы ей мешали, и она тряхнула головой. Хотя нет, виноваты не волосы, а какая-то букашка, это ее она отогнала.
Она снова оперлась на локти: все-таки читает, одновременно потягивая сок. Наверное, у Миллеров на газоне сонмы насекомых, подумал я, увидев, как Мэри задрала юбочку и поскребла ногтями ляжку. Почесавшись, она положила руки под голову, приникла к ним щекой и замерла, наверное, ее сморил сон. Теперь мне проще было представить, какая она без одежды. Я вспомнил Афродиту, поднимающуюся из пены Эгейского моря, но этот образ никак не сопрягался с образом задремавшей школьницы. В моем воображении богиню окутывал ореол эротики, куда до нее современной старшекласснице…
Неужели влюбленность возникает лишь тогда, когда предмет обожания подвергается идеализации, то есть когда к делу подключается фантазия? Я попытался найти ответ у Катулла. Стал листать томик. «Будем жить, моя Лесбия, будем друг друга любить, – призывал гениальный древнеримский повеса, – поцелуй меня тысячу раз»[7].
Я представил, что Мэри Миллер – моя Лесбия. Что я наклоняюсь над ней, поднимаю коротенькую юбочку и осыпаю спящую тысячью лобзаний.
После эпизода в саду я перестал ужинать в школе и спешил домой, надеясь, что наткнусь на Мэри, идущую с автобусной остановки. Примерно через неделю мои надежды оправдались. Я назвался и спросил, как ей идея попить чаю у меня дома.
– Идея классная, – сказала она.
Я на миг остолбенел, потом промямлил:
– Понимаешь, я совсем забыл про мистера Лиддела. Он у меня строгий. Старикану может не понравиться, что я кого-то пригласил… А твои родители, они как?..
– Да никак, – ответила Мэри. – Они раньше шести не появятся. Чай я заварю. Есть хочешь?
Есть хотелось ужасно. Ведь целую неделю без ужина.
– Ну, если это удобно…
Мэри привела меня к себе. Я втянул носом воздух. В нашем с мамой доме пахло свечным парафином и жареным беконом, у мистера Лиддела – табачным дымом и старой обивкой. В прихожей у Миллеров пахло мастикой для паркета, мясным соусом и еще чем-то очень приятным, напоминавшим летучий цветочный аромат.
Мы прошли на кухню. Мэри действовала уверенно и ловко; вмиг наполнила чайник, достала чашки, при этом не прекращая разговаривать со мной. Выглядела она и на шестнадцать, и на двадцать восемь. Личико гладкое как у ребенка, на скулах немного веснушек. Но тело вполне женское – не в смысле какой-то основательности или солидности, а в смысле окончательной завершенности форм. С Мэри было легко и весело. Незадолго до шести мне пришлось уйти, чтобы не нарваться на ее родителей.
Мэри познакомила меня со своими школьными подругами. И вскоре свершилось: я дождался, наконец, приглашения на вечеринку. Мама постаралась привить мне хорошие манеры, поэтому вел я себя более или менее прилично. В числе гостей были и мои одноклассники, явно не рассчитывавшие увидеть меня здесь; я делал вид, что ничего не замечаю, и сохранял невозмутимость. В конце концов, если что-то пойдет не так, с Мэри уж точно можно будет поболтать. Еще была ее подруга Пола Вуд, которой я уделил особое внимание, поскольку уже понимал, что девочки обожают, когда их о чем-то спрашивают, и с большим интересом выслушивают ответы. Непонятно только было, каким образом от дружеской симпатии и сочувствия перейти к чему-то более эротичному. Девчонки были еще слишком юны и простодушны – никакой дразнящей таинственности.
Как-то раз Пола попросила помочь ей с подготовкой вечеринки, родители наконец-то разрешили – уломала. Я пораньше вышел из дому, сел на велосипед и покатил по городу, объехал субботний скотный рынок, потом взобрался на крутой холм, а там уже вырвался на открытое пространство. Пола принадлежала другому, неведомому мне миру. Чтобы попасть в этот мир, надо было с пригородной улочки свернуть на подъездную дорожку, миновать живую изгородь из лавра и бирючины и уже за ней обнаружить солидный добротный дом, окруженный садом с качелями и беседками.
Двери дома Вудов были распахнуты; оттуда выбежали две собаки, посмотреть, кого это принесло; я заглянул в холл, окинул взглядом пустую лестницу на второй этаж. За спиной раздался хруст гравия, это подъехал грузовой фургончик. Изнутри дома донесся перезвон пустых стаканов, задребезжавших на подносах от вторжения грузовичка. Пола с сестрой расставляли свечи в стеклянные кувшинчики вдоль асфальтированной дорожки, которая на границе сада упиралась в кусты рододендронов. Мы соорудили тент на случай дождя: растянули брезент и закрепили деревянными колышками. Из кухни доносились звуки радио: мать Полы, подвязав волосы, жарила, парила, резала и раскладывала по блюдам квадратные и треугольные бутерброды.
Гости прибыли, когда начало смеркаться и на траву упали длинные тени от кипарисов. Долговязые нескладные парни, размахивая сигаретами, зажатыми между пальцев, разговаривали исключительно друг с другом; девочки восторгались платьями подружек. Граммофон поставили у открытого окна гостиной. Зазвучала танцевальная музыка. Пола с сестрой разносили кувшины с фруктовым коктейлем, в который для крепости плеснули похищенного из кладовки джина и вермута.
В окне второго этажа я заметил ее отца, который с опасливым любопытством наблюдал за происходящим. С его точки обзора, наверное, было хорошо видно, как обе группки, державшиеся поодаль друг от друга, вскоре распались и мальчики перемешались с девочками; все держали в руках стаканы. И вот уже на середину лужайки вышли пары и, забыв обо всем на свете, закружились в танце. Я уловил в глазах папаши зависть и почувствовал себя гигантом.
Когда гости стали потихоньку расходиться, Пола предложила мне прогуляться. Мы побрели по дорожке, освещенной догоравшими внутри стеклянных кувшинчиков свечами, миновали так и не пригодившийся тент и сели на заросшую травой кочку. Пола положила голову мне на плечо, как мне показалось, чисто дружески. Устал человек от хлопот и беготни, только и всего. Я коснулся рукой ее бедра, прикрытого легкой тканью, тоже по-свойски, выражая товарищеское сочувствие. Но тут Пола повернула голову так, чтобы я мог ее поцеловать. Ее язычок двигался робко, пальчики крепко стискивали рукав моей рубашки. Она вскочила и взяла меня за руку. Мы двинулись к расчищенному среди рододендронов пятачку, где никто не мог нас увидеть. Пола расстегнула ворот платья и положила мою ладонь себе на грудь. Потом подняла подол, она была без чулок. Тогда я еще не знал, какой нежной бывает кожа. Пораженный контрастом с собственными загрубевшими пальцами, я развернул руку и стал гладить раздвинутые бедра тыльной стороной ладоней. Вот тогда меня внезапно обожгло изнутри. После недолгой борьбы, нет, не со мной, а с собой, Пола отвела мою руку, поцеловала ее и прижала к моему телу.
К тому моменту, когда меня начали волновать темы более занимательные, чем гордость за удачный перевод или претензии к школьной столовке, дневнику исполнилось два года. Я боялся, что он попадется кому-нибудь на глаза, поэтому писал на греческом. Не на греческом языке, конечно, просто греческими буквами. Чтобы никто совсем уж не догадался, о ком идет речь, я позаимствовал имена из мифов. Мэри Миллер была у меня Еленой, старый мистер Лиддел – молодым возлюбленным Афродиты Анхисом, мама – Медеей, а отец, которого я упоминал крайне редко, – Одиссеем.
Для дневника я приспособил толстую, в четыреста страниц, тетрадь с голубой обложкой для домашних работ, забрав ее из школьного шкафа. Ежедневники с пропечатанными календарными числами мне не нравились, их пустые страницы словно бы укоряли за напрасно прожитые дни без записей. Зато тетрадь можно было использовать только по мере надобности. Писал я мелко и аккуратно, надеясь, что этой толстушки мне хватит на два десятка лет, и тщательно ее прятал, хотя даже если кто-то и захотел бы почитать мои записи, ни черта бы в них не понял.
На ночь я читал Библию. Сами по себе изложенные в ней истории были потрясающе интересными, но ореол святости, которым они были окутаны, мешал следить за интригой. Военачальники Иеффай, Иошуа[8] и Гедеон самозабвенно сражались за Иудею и Самарию, отвоевывая земли для израильтян.
В одиннадцать мне полагалось выключать свет, поэтому чтение продолжалось с фонариком под одеялом. У этих древних израильтян рождалось невероятное число незаурядных личностей, неиссякаемый кладезь героев и талантов. И патриархи, и пророки, и воины, и цари…
Весьма любопытно было наблюдать, как менялись отношения между правителями и высшими силами. Авраам и Моисей получали указания непосредственно от Яхве, и никакого недопонимания не возникало. Но более поздние властители, скажем Саул и Давид, полагались на придворных пророков: те выслушивали Господа, а потом передавали Его повеление правителю. Вот когда нарушилась линия прямой связи с главным боссом, дело пошло наперекосяк. Добросовестно изучив сведения о пророках более поздней эпохи, которых никогда не упоминают в церковных проповедях, я обнаружил, что все они – люди простые, но обладавшие нетривиальными способностями. Их преследовали голоса, вещавшие нечто непонятное и призывавшие немедленно исполнить их рекомендации. Ну разве не поразительно: первых пророков чтили, считали самыми влиятельными при дворе людьми, а малые (так их называют) превратились в изгоев, прозябавших на каменистых горных склонах. Мне было искренне жаль всех этих Иезекиилей и Амосов, едва не оглохших от навязчивых голосов, потому что новая поросль правителей пренебрегала их пророчествами.
Я так усердно изучал латынь и малых пророков, что не замечал зловещих перемен в Европе. Пока я вникал в особенности политики Наполеона Третьего, Адольф Гитлер драл в клочья Версальский мирный договор, итальянцы устроили кровавую мясорубку в Абиссинии[9], применив против аборигенов с копьями пулеметы и газ. Честно говоря, лысый Муссолини со своими напомаженными вояками выглядел несколько курьезно. Да и сам коротышка фюрер, при всей его напыщенности, почему-то казался вполне безобидным персонажем.
Экзамены я выдержал и смог поступить в старый шотландский университетский колледж, не слишком популярный. Обучение было бесплатным, и мне даже дали стипендию, скудную, но дали. На прощанье мистер Лиддел вручил мне Еврипида в кожаном переплете, которым наверняка очень дорожил. Еще он подарил мне пиджак, это было неожиданно, я ведь думал, что их у него всего два. Мама сказала, что ее сердце не выдержит расставания, но когда я, подхватив чемоданчик, зашагал в сторону станции, никак не выдала своих чувств. Пока я шел, немного вспотел: октябрьское солнце было еще жарким, а твидовый пиджак мистера Лиддела довольно плотным.
…Я закрыл старый дневник, словно захлопнул дверцу в прежнюю жизнь, в которой было полно надежд и шансов, порою странных и непредсказуемых. Голубая тетрадь вернула мне былое.
Свое письмо с вежливым отказом я положил на столик в холле еще двое суток назад, но оно там так и лежало: под кипой снова скопившегося почтового хлама я увидел краешек того самого конверта. Я вытащил его, бросил в мусорную корзину и тут же направился к письменному столу строчить новое послание. «Уважаемый доктор Перейра. Большое спасибо за письмо и за приглашение. Приеду с большим удовольствием…»
Ответ пришел через неделю, а еще через десять дней я сидел в самолете.
Авиарейсов в Тулон было мало, билеты дорогие. Я решил лететь в обход, до Марселя. Там нанял легковушку и добрался до мыса миниатюрного полуострова, который Перейра по-французски называл
Почему после экскурса в собственное прошлое я передумал и принял приглашение? Начнем с того, что мое желание погрузиться в давние события и перечитать свои подробные юношеские излияния было, скорее всего, вызвано потребностью выстроить эмоциональную защиту Последние исследования показывают, что наш мозг принимает решение раньше, чем мы успеваем это осознать; еще до того, как мы вынесем оценку той или иной ситуации, включаются соответствующие внутренние системы. Спонтанно отмахнувшись от собственной «свободной воли» (или от иллюзии таковой), я, выходит дело, наилучшим образом подтвердил свежее научное открытие.
Мне предстояла встреча с человеком, который отворит дверь в то прошлое, которое мне вообще неведомо: я нервничал, что какой-то незнакомец, возможно, знает обо мне больше, чем я сам.
Мне, конечно, хотелось удостовериться, что сложившиеся представления о себе и своей жизни соответствуют действительности. С другой стороны, история с Аннализой (а там чего только не было намешано: и ненасытная похоть, и страх, и подавление ненужных чувств, – в общем, адская смесь) говорила о том, что эти представления далеко не полны. Некоторые особенности моего характера – или, по крайней мере, поведения – не только провоцируют процессы саморазрушения, но и заставляют страдать других.
Мне было уже шестьдесят с лишним, верно. Но я чувствовал себя молодым и бодрым и был готов к переменам, к встрече с неизвестностью. Возможно, именно такой врач, как Перейра, ровесник моего отца, специалист по проблемам памяти, сумеет мне помочь.
Я потянулся за второй сигаретой, когда передо мной вдруг остановилась старая женщина, вся в черном. Внимательно меня осмотрела.
–
Говорила она с сильным местным акцентом. Это был средиземноморский диалект французского.
–
–
Это «идемте» незнакомка сопроводила взмахом руки. На своих старых кривых ногах семенила она очень резво. Мы спустились на каменную пристань, прошли мимо пассажирского парома, причаленного тут до утра, потом по мостику, к катеру с белым тентом. Катер был большой, человек на двенадцать, а нас – всего трое: третий стоял в рубке у штурвала. Он запустил мотор и направил катер в сторону бухты.
Моего французского хватило, чтобы спросить у старухи, куда мы плывем и сколько времени займет дорога, но из-за рева мотора ответа я не расслышал, и мне показалось, собеседницу это даже обрадовало. В конце концов я оставил попытки завести разговор и стал смотреть на белую от пены кильватерную струю за кормой. Через двадцать минут материковая суша исчезла из вида. Мы плыли вспять от заходящего солнца, вскоре оставив позади и похожий на полумесяц остров Паркероль.
Глава третья
Несмотря на качку, я в какой-то момент задремал. Разбудил меня удар борта о скалу Стояла уже глубокая темень.
Наш кормчий и старуха что-то азартно обсуждали. Мы находились в скалистой бухте. В
Затем мы куда-то карабкались, что при слабом неровном свете факела было не так уж просто, пока, наконец, не вышли на тропу. Здесь проводник нас покинул и отправился назад, к своему катеру, оставив меня с проводницей. Далее – вверх по склону холма, сквозь тьму и какие-то заросли. Пахло соснами, земля под ногами была густо усыпана длинными иглами. Наконец мы добрели до лестницы ступенек в сто, не меньше, долго взбирались и оказались на плоской площадке, вероятно, верхней части обрыва. Там стоял огромный дом – квадрат, еле видимый в лунном свете; иного освещения не было. Я разглядел очертания тропических кустов и деревьев, растущих вдоль крытой веранды.