Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Шатровы - Алексей Кузьмич Югов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

От неожиданности ее ответа он даже сбился на мгновение в шаге.

— Никита?!

Она покачала головой.

— Ну не Сережка же?

— Вы забыли о самом старшем… Да, да, не удивляйтесь: отец…

— Сазонов, господа, накануне падения. Поверьте мне. Не сегодня-завтра попросят сего несменяемого, незаменимого, гениального, и т. д. и т. д., министра иностранных дел Российской империи, попросту вон! Конечно, последует высочайший рескрипт: в связи с расстроенным тяжкими трудами здоровьем вашим, и… — Тут Анатолий Витальевич Кошанский, понизив голос, приоглянулся и элегантным жестом привычного оратора гостиных, слегка помавая блюдечком мороженого в левой руке закончил: — «…пребываю к вам неизменно благосклонным».

Имени царя он все же не произнес — из-за осторожности и считая, что это было бы и не совсем порядочно — навлекать какие бы то ни было подозрения властей на дом своего патрона и друга. От него не было скрыто, что с девятьсот пятого года его друг и доверитель был под негласным надзором, несмотря на все свое богатство и немалый свой вес в торгово-промышленных кругах Сибири. Правда, с тех пор прошло много времени, и времена-то сейчас другие, но все же джентльменство обязывает. Недаром высшей и редчайшей похвалою кому-либо из уст Анатолия Витальевича было: «О! Это — в полном смысле джентльмен!»

Давний юрисконсульт Шатрова, втайне почитавший себя «возлежащим на персях» и «в самое ухо дышащим», убежденный, что у Арсения Тихоновича нет ничего от него утаенного, изумился бы страшно, не поверил бы и даже оскорбленным себя посчитал бы, если бы только узнал, что самое главное, самое страшное в своей жизни из тех времен его патрон-доверитель скрыл от него, Кошанского, наглухо.

Правда, как старый юрист, привыкший вершить дела и вращаться в кругах промышленных, банковских, купеческих, он сумел бы по-своему объяснить, понять такую скрытность своего доверителя: этакая тайна, будь она предана огласке, поколебала бы Шатрову кредит, воздвигла бы в делах препоны неодолимые: там, глядишь, директор банка отказал переучесть векселя господина Шатрова; а там оптовики-друзья вдруг, словно сговорившись, закрыли отпуск товаров в долг для его сельских лавок, на которых держалось его маслоделие; да мало ли что! Наконец, попросту начал бы расползаться слушок: как, мол, доверять человеку, с которым чуть не стряслось этакое?!

Словом, Кошанский понял бы, но оскорбился бы смертельно: как скрыть от него, Анатолия Витальевича Кошанского, столь существенное и даже страшное обстоятельство своей биографии! На каком основании? Да разве любой порядочный юрист, будь он кто угодно — нотариус, юрисконсульт, просто адвокат — не хранит подчас такие тайны своих доверителей, что смешными покажутся так называемые «врачебные тайны», о сохранении которых у врачей есть даже особая клятва?!

И все ж таки не был, нет, не был удостоен! И до поры до времени даже и не подозревал.

Однако ж было и что скрывать! Да и не только свою, а и чужую смертную тайну, тесно переплетшуюся со своей.

Десять лет тому назад, зимою тысяча девятьсот шестого, в середине января, Арсений Шатров, тогда еще мало известный в городе мельник и маслодел, выходец из волостных писарей, прямо-таки чудом каким-то успел спасти Матвея Кедрова от уже намыливаемой для него палачом городской тюрьмы удавки.

А вскоре и ему самому едва-едва удалось унести буйную свою головушку от неминучей, именно для него, Арсения Шатрова, предназначенной пули: имя его уже стояло в списке, тайно поданном здешней охранкой в «поезд смерти» — поезд сибирской карательной экспедиции барона Меллера-Закомельского.

Это было уже в первых числах февраля того же тысяча девятьсот шестого. Окровавя бессудными, втемную, расстрелами тысячеверстные рельсы Великого сибирского пути, сомкнувшись в Чите со встречной карательной экспедицией другого барона, Ренненкампфа, страшный поезд Меллера-Закомельского третьего февраля прибыл на обратном пути в Челябинск.

Местные жандармы должны были к этому часу представить «Дело» Арсения Тихоновича Шатрова и самого обвиняемого.

Обвинительный акт против Шатрова уличал его, во-первых, в том, что он «в октябре тысяча девятьсот пятого года на многолюдных, мятежных сборищах, именуемых митингами, неоднократно произносил революционные речи, подстрекающие к ниспровержению государственного строя», а во-вторых, — и вот это-то во-вторых в те дни января тысяча девятьсот шестого в поезде Меллера означало расстрел, — «содействовал всячески, а также и своими личными средствами преступному сообществу РСДРП, в его крайнем крыле — большевиков, способствуя попыткам и устремлениям сего общества отъять верховные права у священной особы царствующего императора, насильственно изменить в России установленный основными законами образ правления, учредив республику».

Улики были неопровержимы: да, произносил; да, содействовал; да, призывал «отъять верховные права у священной особы»!

Что же касается «сообщества РСДРП», то если это наименование стояло в приговоре военно-полевого суда, то разуметь под этим надлежало большевиков, коммунистов, и только их! Ибо хотя и меньшевики временами числились еще заодно, и во множестве городов существовали единые комитеты Российской социал-демократической партии, — но кто же бы и зачем стал предавать военно-полевому суду, расстреливать или вешать… меньшевика? Разве только под горячую руку, не разобравшись!..

…Вот к бушующему, грозовому морю, вырвавшись от палачей и тюремщиков, ринулся узник, чьи могучие ноги скованы кандалами, отягченными вдобавок пудовою гирею: сейчас, сейчас он бросится в море и поплывет — богатырскими взмахами сажёнок. Вдогонку ему гремят выстрелы. Но какой же смысл, какой расчет тем, кто преследует его, целиться и стрелять в гирю, отягощающую его кандалы?! Уж не затем ли, чтобы отторгнуть ее? Но ведь избавленный от этой гири, он, пожалуй, и выгребет, пожалуй, и одолеет бушующее вкруг него море!

…Такою вот гирею на кандалах российского пролетариата всегда и всюду, в любом городе и на любом заводе и повисали меньшевики в грозу и бурю тысяча девятьсот пятого года!

В то время когда голос Ленина, голос большевиков, будто гулкий, неистово могучий, исполинский колокол вечевого набата, бил, бил, пронзая сознание, непрестанно наращая и учащая свои удары, подымал, будил, звал миллионы и миллионы рабочих, крестьян, солдат, — двинуться всему трудовому люду, всему народу, на кровопийцу царя; кончать с чудовищной и постыдной бойней — там, на сопках Маньчжурии; отымать землицу у господ помещиков, стряхивать с нее вековечных тунеядцев и паразитов, — в это самое время что же делали меньшевики? Они шикали на революцию: не по книжке идет! Путались под ногами. Хватали рабочего сзади — за рубаху, за шаровары. Повисали на сапогах. Забегали вперед и закрещивали, заклинали русский рабочий класс именем самого Плеханова, самого Вандервельде, именами всех святейшеств II Интернационала: «Стой, стой, товарищи рабочие! Куда?! Это еще не ваша революция. Подайтесь в сторонку, расступитесь: сперва пускай буржуа-либерал пройдет к власти, опытный парламентарий, — пусть это е г о будет революция, буржуазия — ее вожак! Зачем опережать ход истории?!» Что дальше, вы спрашиваете? А дальше — известно: реформы, реформы! Буржуазии и самой, как вы знаете, не по нутру наше азиатское, полуфеодальное самодержавие: поможем ей ограничить его. И на сей раз хватит! Наша задача в этой революции исполнена. И пускай невозбранно, бешено развивается русский капитализм: наш рабочий класс еще не созрел, еще долго-долго предстоит ему вывариваться в котле отечественного капитализма! А насчет того, чтобы русскому рабочему классу стать вождем, гегемоном этой революции, да еще в союзе, видите ли, с крестьянством, столь темным, зараженным инстинктом собственности, да еще и в достаточной мере патриархально-царелюбивым, — так это же ведь фанатизм, утопия большевиков! Этот их Ленин думает, что можно пришпорить историю!

Так вещали и кликушествовали российские меньшевики. Где только можно, они «гапонствовали»: подобно сему кровавому попу, и они вместе с шарахнувшейся от шкурного страха буржуазией призывали рабочих к полюбовной сделке с хозяевами и с царем, к переговорам у подножия престола. Ломали политические стачки идущих за большевиками рабочих учили стачкам экономическим: выторговывать копеечку на рубль!

Но уже заглушал их в народе голос большевиков:

— Ложь! Обман! Кончайте с царем, с помещиками, с кровавой авантюрой на Дальнем Востоке. Ширьте политические забастовки. На улицы! На демонстрации! Останавливайте заводы, фабрики, железные дороги, шахты и рудники: пусть воочию убедится каждый, что все, все, чем живет и дышит город, страна, государство, — все это есть дело мозолистых рук. И вооружайтесь, вооружайтесь! Вперед — к вооруженному всероссийскому восстанию! Да здравствует революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства!.. Солдаты! Поворачивайте штыки против царя, против угнетателей! Матросы! Наводите орудия на твердыни царизма!..

И народ повалил за Лениным, за большевиками!..

Первомятежный бронированный исполин — броненосец «Потемкин» в июне тысяча девятьсот пятого года кладет начало открытому восстанию флота. Могучая эскадра Черного моря вот-вот готова последовать за ним…

В эти дни вся Швейцария стала Ленину как бы клеткою льва! Он метался, он задыхался в ней.

Но если б даже ЦК разрешил ему, то не так-то просто, из-за неотступной и тайной и полуявной слежки, вождю партии и революции было вдруг переброситься в недра будущей России!

Сердце и мозг партии — разве мог быть подвергнут Ленин опасности быть убитым при переходе русской границы?! Царская тайная полиция преследовала его и за рубежом. Недаром еще в тысяча девятисотом году, сразу после выхода Ленина из сибирской ссылки, охранка предлагает физически уничтожить его — «срезать эту голову с революционного тела… Ведь крупнее Ульянова сейчас в революции нет никого…»

Мозг огражден черепом.

Из недосягаемости зарубежья, через бесчисленные способы и связи им созданной обширнейшей, глубокой и всепроницающей конспиративной сети, через боевиков-эмиссаров, тайно рассылаемых по всему пространству империи, Ленин мудро, действенно, прозорливо руководил ходом революции.

Тайно пробравшегося к нему в Женеву, через все препоны, посланца российского подполья всегда поражало то в Ленине, что как будто и не о чем поведать ему из совершавшегося на родине: знает все, чувствует, словно бы даже видит отсюда вот, от подножия швейцарских Альп, и до Саянского хребта. «Да не потому ли и любит он восхождения на Альпы, что оттуда еще виднее!..»

Едва только Ленина достигает весть о восстании на броненосце «Потемкин», он тотчас же вызывает одного из надежнейших боевиков партии; знакомит его с постановлением ЦК:

— Завтра же — в Одессу, надо спешить, пока корабль там!

Наказ Ленина четок. Предусмотрено, обдумано все. Он вдохновенно нетерпелив. Не скрывает тревоги: соглашательством, мешкотностью, разбродом могут погубить все! — Действовать решительно, быстро, без оглядок и колебаний. В город — десант. Немедленно! Если станут препятствовать — громите из орудий правительственные учреждения. Городом — овладеть. Рабочих Одессы — вооружить. Боевые дружины. Подымайте окрестное крестьянство. В прокламациях и устно зовите крестьян захватывать помещичьи земли и соединяться с рабочими для общей борьбы. Архиважно! Союзу рабочих и крестьян в начавшейся борьбе я придаю огромное, исключительное значение. И сделать все, все, решительно, сделать, чтобы захватить, увлечь за собою весь Черноморский флот. Я уверен, что большинство судов примкнет к «Потемкину». Нужно только действовать решительно, смело и быстро. Тогда немедленно к берегам Румынии шлите за мной миноносец!..

Посланный Лениным боевик, снабженный паспортом генеральского сына, спешит изо всех сил, — и вот уже он в Одессе. Поздно! Первомятежный корабль уж предан меньшевиками. Большевистский комитет в городе опустошен и обессилен арестами…

Но уже всюду — где скрытно, а где взметываясь и прорываясь — жарко рдели пламена военных мятежей.

Солдат убеждали; им льстили; их спаивали водкой; их обманывали; их запугивали; их запирали в казармы, обезоруживали; предательством и провокацией из их рядов вырывали большевиков: вешали и расстреливали.

И все ж таки, все ж таки из-за Урала — из Сибири и с Дальнего Востока — надвигалась на трехсотлетнюю российскую монархию еще неслыханная гроза!

Более чем трехсоттысячная, уже отвоевавшая армия грозила выйти из повиновения. Позорная царизму и едва не опрокинувшая его в пропасть русско-японская война закончилась; мир был подписан. А несчастных солдат все еще томили в невероятно тяжких, бесчеловечно унизительных, скотских условиях — томили полуголодных, больных, измученных. Чудовищное скопление запасных, этих бородачей, отцов семейств, пахарей, распирало промозглые бараки казарм, станции и полустанки.

К тому же на Забайкалье надвигался голод.

Брожение в войсках день ото дня усиливалось. Местами солдаты захватывали классные поезда и самовольно грузились, высаживая пассажиров, невзирая на ранги.

Нет, не только к семьям, к родной избе рвались солдаты Маньчжурской армии! Еще на фронте принялись они разделываться с теми, кто тиранствовал над ними. А теперь, с каждым днем революции, глаза их все больше и больше становились отверсты на гнусную и страшную причину войны: корысть и прибыли царских дружков — какого-то, говорят, там Безобразова, Абазы! Ишь ты, воевать нам велят с японцами из-за корейской земли! А на што нам корейская земля, когда у нас под боком помещицкой земли сколько угодно! Собирались. Митинговали. Разговорчики были что надо! «Будто там, слышь ты, у нас, в Расее, мужички уж земельку делят из-под помещиков; что уж царем трясут; будто бы уж и на корапь сел со своим семейством и сколько имущества успел захватить с собой: за границу, вишь ты, уплыть хочет, к тестю ли, к свату ли, у них ведь, у царей, не поймешь! Риволюция идет полная. А нас вот здесь папашка Линевич все держит да держит. Гноит. Всех, стало быть, выморить хочет! И всё на то ссылаются: Сибирска, дескать, дорога насквозь бастует — не проехать. Врут, поди: как же нас, простого солдата, рабочий класс к себе домой не пропустит?! Нет, умный один человек вчерась объяснял нам: боятся, говорит, вашу армию возворотить — как бы еще больше делов не натворили! А што? И очень даже просто, и натворим: уж накипело сердечушко!..

Зорко и неусыпно всматривался Владимир Ильич из своего душу истязующего, ненавистного «далёка» в этот дальневосточный «эпицентр» грядущего социального землетрясения, способного — он уверен был в том! потрясти до основания империю, свалить трон и похоронить под его обломками не только самого Николая, но и весь феодально-монархический строй. Если, если только успеть усилить этот неимоверной мощи очаг, дать его нарастающим волнам сомкнуться в один, в один всесокрушающий катаклизм с волнами тех революционных очагов, которые уже охватили и сотрясают и Россию, и Украину, и Кавказ, и Польшу, и Белоруссию, и Эстонию, и Латвию, и Литву!

Октябрьская политическая всероссийская стачка уже бросила было на колени перед восставшим народом насмерть перепуганного царя и его присных.

Ее вдохновители, застрельщики и стратеги — большевики уверенно ширили ее во всенародное вооруженное восстание.

— Да! Если сейчас нам удастся повернуть эти сотни тысяч штыков Маньчжурской армии, несомненно уже крайне революционной, против правительства, на помощь восставшим рабочим и крестьянам, то революция получит немедленно, враз, столь огромную военную силу, что конец царизма будет предрешен! Я считаю, что лучших из лучших товарищей мы должны послать туда — в Маньчжурскую армию, на Дальний Восток. И вообще — в Сибирь. Всеми силами мы должны во что бы то ни стало захватить Сибирскую железную дорогу. Непременно. Главнейшие станции. И телеграф. Да, да, и телеграф! И тогда — Сибирь наша!

Так думал. Так говорил. Так требовал Ленин.

И боевые дружины большевиков шли в первых рядах восставших и первыми принимали смерть.

Но где же было взять их столь, сколь требовалось их народу, этих «лучших из лучших»!

И ведь почти каждый, каждый из этих людей был за самый ничтожный, стремительно промчавшийся срок неистовой, титанической, непрестанной борьбы усмотрен, выбран самим Лениным лично; выверен им, закален и воспитан!

И туда — на Дальний Восток, в Сибирь, в Хабаровск, в Иркутск, в Читу; в казармы и теплушки митинговавшей армии; в железнодорожные мастерские Красноярска, Челябинска, Кургана, на Великий сибирский путь были брошены партией опытнейшие агитаторы, бесстрашнейшие боевики.

Там, в Сибири, были в те дни и Киров, и Куйбышев, и Курнатовский, и Костюшко-Валюжанич, и любимец Ленина — Иван Васильевич Бабушкин, убитый карателями из поезда Закомельского.

Туда был послан Лениным и Матвей Кедров. Впрочем, Кедровым объявился он лишь на Тоболе. Таков был его последний паспорт. И «выправил» этот паспорт ему не кто иной, как Шатров.

Кедровым останется этот человек и для нас.

Предвидение, стратегический расчет, страстное упование вождя на Сибирский великий путь, на Дальний Восток, на Маньчжурскую армию в грозных событиях и осени и зимы тысяча девятьсот пятого года были уже близки к своему полному воплощению.

Бабушкины и Кедровы ценою жизней своих вершили великое дело пославшей их партии!

Именно Сибири и Дальнему Востоку суждено было стать последней крепостью революции даже и после того, как гвардии Семеновский полк, пушки Дубасова, а скорее всего — предательство и трусость петербургских меньшевиков потопили в крови декабрьское восстание Москвы. Трусость и предательство. Так это, так! Ибо в столице империи, в Санкт-Петербурге, при абсолютном почти параличе правительства Витте, властью в те дни обладали меньшевики, возглавленные Троцким и Хрусталевым. Была даже ходячая шутка: «Неизвестно, кто кого вперед арестует: Витте Хрусталева-Носаря или Хрусталев-Носарь — Витте!»

Декабрьская Москва стояла насмерть. Тысяча баррикад — подумать страшно, тысяча баррикад! — перепоясала улицы Москвы. Боевые дружины большевиков повели за собою восемь тысяч вооруженных рабочих. На сторону восставших вот-вот готовы были перейти с оружием в руках два гренадерских, кавалерийский, резервный полки и два саперных батальона…

Забастовкою всех железных дорог Москвы царскому правительству отрезана была какая бы то ни была возможность — с юга ли, с запада ли, с востока ли — ввести на усмирение войска. И только одна-единственная дорога — Николаевская, связующая столицу с Москвой, не забастовала. Но ею руководил как раз Петербург. И от Петербургского Совета рабочих депутатов, возглавляемого меньшевиками, и зависело целиком — пресечь карательные умышления правительства. А тогда адмиралу Дубасову, его карателям, его артиллерии и не бывать бы в Москве!

…До полусонного и такого, казалось бы, обывательски благодушного городка на Тоболе весть о царском манифесте, где струхнувший не на шутку самодержец сулил «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов, не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу», — весть эта достигла до городка лишь девятнадцатого октября тысяча девятьсот пятого года.

И — началось!..

Теперь это был уже не масляно-хлебо-торговый, почти сплошь деревянный, сибирский городок, а и что твои Афины — Афины Периклов и Демосфенов!

Завитийствовали на банкетах, заораторствовали местные либералы-буржуа: и заводчики, и купцы, и врачи, и инженеры, и адвокаты, и хозяева аптек.

Смысл этого витийства был один и тот же у всех: и у начинающего адвоката Кошанского, и у молодого наследника чугунолитейных, довольно еще убогих мастерских Петра Башкина, что недавно вернулся из Бельгии, начиненный там всей премудростью и по части выплавки стали, и по части выгонки пота из рабочих: — Господа! Это — конституция! Ура! Довольно фронды, смуты, митингов, забастовок. Теперь, засучив рукава, за работу. И обеспечим выбор достойнейших в наш первый парламент, Государственную думу. Отныне, господа, мы — в семье европейских народов!

Манифест семнадцатого октября расколол надвое и городок на Тоболе.

На митингах в огромно-гулких, необозримо протяженных железнодорожных мастерских, под стеклянно-коробчатым сводом, где игрушечными кажутся паровозы, неторопливо шествующие по рельсам, — тут шли совсем иные речи:

— К черту Думу! Обман. Ловушка. Долой кровавое самодержавие!.. Немедленный восьмичасовой! Конфискация помещицких, царских, монастырских земель! Товарищи! Не выпускайте оружия из рук. Вооружайтесь, вооружайтесь и еще раз вооружайтесь! Кто чем только может: хотя бы даже выворачивая булыжники из мостовой! Да здравствует народно-революционная власть! Да здравствуют Советы рабочих и крестьянских депутатов!..

Оратор говорил с передней площадки паровоза, осененного красным знаменем. Народу была тьма. И паровоз-трибуна, и два других паровоза, и стальные перекладины стен, и все пространство впереди оратора так заполнены были народом, что исчезла гулкость простора и каждое слово говорящего было явственно слыхать.

Тот, кто призывал не выпускать оружие из рук, рабочий с виду, чья речь, однако, была речью опытного, пламенного слововержца-массовика, — со стиснутой в левой руке серой, промасленной кепочкой, которую он время от времени еще больше сжимал, потрясая рукой перед слушателями, — как-то особенно захватил Арсения Шатрова.

Да и разве только его?!

В те дни на бушующие сходбища, на яростные митинги железнодорожных рабочих, на вокзал, в паровозное депо устремлялись со всего города — шли, бежали, валили толпами люди всяческих званий и всех возрастов. Отсюда именно выплескивались и низвергались в город те, обуреваемые гневом и торжеством, объятые полымем красных знамен, вздымаемые кличем мятежных песен, колонны и толпы шествий, перед которыми в страхе цепенели власти.

На митинге железнодорожных рабочих в тот день Шатров оказался случайно. Он пришел на вокзал по своим делам: узнать, разведать, когда же будет объявлен стачечным комитетом конец железнодорожной забастовки. Ждал грузы: сепараторы и еще кой-какое оборудование для нового своего маслодельного завода.

Но если случайно оказался, то отнюдь не случайно остался!

С грозным ропотом, с возгласами, обсвистывая в два пальца и прижатых к стенкам городовых, и съежившихся, притаившихся филёров, народ, теснясь, вхлынул в широко распахнутые ворота могуче-приземистого кирпично-черного здания.

И Арсений Шатров — вместе с другими.

Да! И вместе и заодно: ибо и в душе молодого сибирского промышленника клокотали в те дни и рвались наружу те же самые чувства, что и в сердцах миллионов и миллионов людей — людей, совсем не схожих друг с другом ни своим строем дум, ни своими житейскими устремлениями, ни по своему достатку, ни по своему положению на ступенях общественной лестницы.

Мир с Японией был тогда уже заключен, но позорный конец позорной войны — разве способен был он смирить, угасить в сердцах народа скорбный гнев за Цусиму и Порт-Артур; за тысячи и тысячи убиенных парней — цвет и радость народа! — закопанных в братских ямах чужой маньчжурской земли; за нищету и горькое сиротство жен и детей; за измывательство над людьми и урядника, и станового, и приказчика, и лавочника, и фабриканта, и помещика; за вековую ржануху с сосновой заболонью и лебедою; за черные, догнивающие избы, где скотина делит жилье с человеком; за надругательство и обман; за изнурительный труд, подневольный чужому рублю — рублю, что страшнее кнута!..

Но и российская либеральная буржуазия в смертельном страхе за благоденствие свое, за империю, шарахнувшись от удара народной грозы, вздыбилась против незадачливого венценосца. Наложить узду конституции на смертельно опасное самовластие монарха! Надеть смирительную рубашку на «помазанника», который иначе бог знает что еще может натворить!

Так, судьбами истории, к рабочему классу России, поднявшемуся по призыву большевиков на первый и всенародный штурм царизма, примкнул на первых порах политический союзник — пусть ненадежный и шаткий, пусть своекорыстный и себе на уме, но все ж таки союзник.

Все ополчалось в те дни против самодержавия.

И всех, всех, кого гнёл и душил царизм, — всех стремились поднять и ринуть большевики на свержение самодержавия!

В те дни Арсений Шатров еще любил повторять: «Я — человек из народа. Чего хочет народ — того и я хочу. Честно нажитой капитал — не помеха!»

Впрочем, невелик еще тогда был этот шатровский капитал. Арсений в те дни еще только присматривался, пытал, только еще озирал быстрой, хваткой думкой своей и родной Тобол, и Приуралье: «Маслоделие!.. Да! Именно маслоделие, и притом не убого-кустарное, а промышленное и высокое. Ведь втуне лежат тысячеверстные прерии сибирского Приуралья, эти неистощимые пастбища… Да если здесь, послав к черту извечные прабабушкины маслобойки, сразу поставить дело с размахом, по всем требованиям несложной, в сущности, маслодельческой науки; если широчайшим кредитом на коров, на коров! — охватить крестьян вдоль всего Тобола, чтобы заводили, черти, добрый молочный скот; если начать производить на экспорт масло наивысшего разбора, — так, боже мой, ведь года не пройдет, как рубль на рубль станет прибыль! Но вот где ж ты его достанешь распроклятый этот начальный рубль?!

Тщетно расточал свое красноречие перед прижимистыми и опасливыми толстосумами города и уезда Арсений Шатров: ни рубля не добыл он кредиту! Купцы-тоболяне слушать-то слушали его, пускали слюнки, а сами втихомолку справлялись: а много ли истиннику у этого Арсения? А есть ли какая у него недвижимость, чтобы, если уговорит, кредитуешь его, дак чтоб нашлося, что описать? Дело не двигалось. А начинать надо было. И надо было спешить: ведь не у одного же Арсения Шатрова голова на плечах! И уж заветную идею свою волей-неволей, а раскидал он по чужим ушам!..

Он стал близок к отчаянию. Его спасла его Ольга: не спросясь, она выгодно продала доставшийся ей от покойных родителей дом в городе с большим приусадебным участком. Это дало ему около трех тысяч. Он принял жертву. С этой, против замыслов его, в сущности, ничтожной суммой он и ринулся претворять в жизнь взлелеянное им в думах большое дело — закладки промышленного маслоделия в Сибири.

И странно: готовые удавиться на своих кошелях обладатели «истинника» начали теперь, то один, то другой, предлагать Арсению, правда небольшой еще, «кредитец». Только ставили непременное условие: чтобы он взял «в компаньоны». Но в этом-то он им и отказывал: «Нет, голубчики, — это он перед Ольгой: — кредит-кредитом, а голову свою Арсений Шатров продавать вам не собирается. Довольно я у вас пороги околачивал».

И предпочитал получать этот «кредитец» за немилостивые проценты.

Каждый свой рубль, да и чужой тоже, взятый в долг, он бросал в смелый и быстрый оборот.

Не новое в существе своем, но впервые им, Шатровым, примененное к маслоделию новшество быстро обогатило его: за молоко он расплачивался товарами. При каждом отделении крупных маслодельных заводов Арсений Шатров непременно открывал небольшую лавку. Расчетливо, с глубоким знанием всех деревенских нужд и потребностей сделан был в них подбор товаров. Вот уж где ничего не залеживалось!

Да и залежится ли такое в деревне: соль, сахар, махорка, спички, керосин; селедка; немного ситчику — веселого, цветастого да нелинючего; навесы — дверные и оконные; подковы, гвозди; хомуты, седелки, шлеи; колесная мазь и деготь; серпы и косы; а из сластей, само собой разумеется, изюм, урюк — для пирогов о праздники; белые «суропные» пряники и — радость и утеха деревенской детворы — черные сладкие рожки, в сухой, сладостной мякоти которых таятся и молотком не разбиваемые зерна, словно бы из упругой, лоснящейся стали отлитые!

Скоро он прямо-таки отучил своих мужичков-сдатчиков, да и хозяюшек тоже, от поездок в город: незачем стало. У Арсения Тихоновича все найдешь. Чего же ради лошадь в город гонять?! А главное удобство народу што ежели нету у тебя на тот час деньжонок, ино велит в долг, на молочну книжечку записать: опосля баба молоком засдаст!

Трудно, на первый взгляд, постигнуть связь между королевским завтраком Георга V, английского, и этими шатровскими лавчонками со скобяным и прочим «мужицким» товаром, но она, эта связь, неоспорима и могла быть прослежена во всех ее звеньях и передачах. Невдолге после того как Шатров взялся оберучь за промышленное западно-сибирское маслоделие, на лондонском рынке стало входить в славу особое, наивысшего разбора сливочное масло. «Сладкое датское» именовали его. Шло оно по самой что ни на есть дорогой цене. Было его не так уж много. Его закупали к столу короля, английской знати и богачей. И только перекупщики-иностранцы, ввозившие это масло в Англию, знали, что если вскрыть крышку белого бочонка, развернуть пергамент, то оттиснутые на крепкой, белоснежно-лоснящейся — только что со льду! — поверхности «датского сладкого» видно станет четко оттиснутое клеймо: «А» и «Ш» — Арсений Шатров!

Охватив пол-уезда лавками своими, сопряженными в непременном порядке со сдачею молока только на его, шатровские, заводы, выдавая мужичкам понадежнее, «кредитоспособным, крепким», как говаривал Арсений Шатров, деньги на покупку удойливых коров да еще поставя на каждом молокосдаточном стану простенькое исследование молока и хороший ледник, он за каких-нибудь два-три года стал крупнейшим маслозаводчиком в своем краю.

Арсений Шатров искренне считал себя благодетелем окрестного люда, культуртрегером края. С гордостью говаривал о себе: «Лишнего про себя не думаю, а что Арсений Шатров — пионер промышленного маслоделия в Сибири, — этого у меня никто не отымет».

Богател. Стал ходить в «тысячниках», но весь его капитал был в непрерывном обороте, и Арсению как воздух необходим был крупный и постоянный кредит. А его не было. Что там какие-то жалкие тысчонки, перехватываемые у того, у другого из местных толстосумов!

Когда же он обращался к банку, он явственно чувствовал, что «кто-то мешает»: кредит открывали скудный, с проволочками и унизительным прощупыванием всего его достатка — движимого и недвижимого.

И все ж таки он успел за этот короткий срок и в самом деле стать зачинателем промышленного маслоделия в своем краю; успел вырваться из захватистых когтей обосновавшихся на Тоболе перекупщиков-экспортеров и вступить в прямые отношения с Лондоном — с торговым домом Линдслея.

И вдруг разразилась катастрофа. Впрочем, другой на месте Шатрова еще и не понял бы этого. А он понял: в распахнутую им область сибирского промышленного маслоделия вступила чудовищная, необоримая для него, зарубежная, чужеядная сила. Это был международный концерн, главным образом датско-американский, наполовину тайный, — исполинский союз хищников, замысливших завоевание всей Сибири — от Урала и до Тихого океана, — завоевание без единого выстрела, и уж на столетия!.. Тут были банки, и «Международная компания жатвенных машин в России» — Диринг, Мак-Кормик, Осборн, Мильвоки, Чемпион и Плано, — и золотопромышленники Уркварт и Гольдфильдс, и английский лесопромышленник Стевени, и датская «Сибирская компания», и завод сельскохозяйственных машин Рандрупа, и многие, многие другие.



Поделиться книгой:



Регистрация