– Я никогда не сержусь.
– А вы с нами выпьете, Андреа?
– Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой.
– До свидания, саrо[29]! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть.
– Ciao, Рикардо, – коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. – Этторе, – сказал он, – запишите эту мелочь на мой счет.
Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел.
За столиком в углу Рената спросила:
– Как ты думаешь, он на нас не обиделся?
– Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится.
– Андреа очень милый. И ты тоже очень милый.
– Официант! – позвал полковник, а потом спросил: – Тебе тоже сухого мартини?
– Да. Пожалуйста.
– Два самых сухих мартини «Монтгомери». Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате.
– Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю.
– Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно.
– Сколько тебе лет?
– Почти девятнадцать. А что?
– И ты еще не понимаешь, что это значит?
– Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю.
– Давай веселиться, – сказал полковник. – Давай ни о чем не думать.
– С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать.
– Вот и наши коктейли, – сказал полковник. – Помни, когда пьешь, нельзя говорить «ну, поехали»!
– Я уже помню. Я теперь никогда не говорю «ну, поехали», или «раздавим по маленькой», или «пей до дна».
– Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться.
– Да, хочу, – сказала она.
Мартини было холодное, как лед, настоящее «Монтгомери», и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь.
– А что ты без меня делала? – спросил полковник.
– Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу.
– В какую теперь?
– А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски.
– Будь добра, поверни голову и подыми подбородок.
– Ты надо мной смеешься?
– Нет. Не смеюсь.
Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя.
– Ах ты, – сказал он, – ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные?
– Что ты, разве можно так богохульничать!
– Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение.
– Ричард… – начала она. – Нет, не скажу.
– Скажи!
– Не хочу.
Полковник подумал: «Сейчас же скажи, я приказываю!» И она сказала:
– Не смей никогда на меня так смотреть!
– Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло.
– А если бы мы были с тобой – как это говорят? – замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом?
– Нет! Клянусь, что нет. Дома – нет. Душой, во всяком случае.
– Ни с кем?
– С людьми твоего пола – нет.
– Мне не нравится, как ты это говоришь: «твоего пола». Это опять оттуда, из твоего ремесла.
– Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал?
– Видишь, – сказала она, – ты опять берешься за своё ремесло.
– Ладно, – сказал он. – Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо.
– Дай я подержу твою руку, – попросила она. – Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол.
– Спасибо, – сказал полковник.
– Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя.
– Нехорошо! Такие вещи не должны сниться.
– Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось?
– А ты чего-нибудь не нанюхалась, а?
– Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось.
– А как вела себя рука?
– Никак. Ну, это, может, и не совсем правда. Но почти все время это была просто рука.
– Такая, как эта? – спросил полковник, с отвращением глядя на искалеченную руку и вспоминая те два дня, которые ее такой сделали.
– Не такая, как эта, а эта самая. Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно?
– Нет, не больно. У меня болит только голова, ноги и ступни. А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует.
– Неверно, Ричард, – сказала она. – Эта рука все отлично чувствует.
– Я не люблю на нее смотреть. Давай-ка лучше закроем глаза на нее.
– Давай. Но тебе она не снится?
– Нет. Мне снятся другие сны.
– Да. Наверно. А вот мне последнее время снится эта рука. Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом. О чем бы это веселом нам с тобой поговорить?
– Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать.
– Чудно! – сказала она. – Но мы не будем говорить о них гадости. Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда? И ты и я.
– Ладно, – сказал полковник. – Официант! Аnсоrа due Martini![30] Ему не хотелось громко произносить слово «Монтгомери», потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане.
«А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? – подумал полковник. – Хотя что-то не похоже. Но не дай бог вести себя по-свински. Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, – думал он. – Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто. Она замечательная девушка, но я-то что делаю? Ведь это подло! Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, – думал он, – и ничего тут подлого нет. Это просто твоя беда, вот и все. Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось».
Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины. Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в «Чуде» Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо.
«У другой женщины за этим же столиком волосы в три раза белее, чем обыкновенная седина, – думал полковник. – Лицо у нее тоже симпатичное». Лица остальных женщин ему ничего не говорили.
– По-твоему, они лесбиянки? – спросил он Ренату.
– Не знаю. Но они очень милые.
– По-моему, лесбиянки. А может, просто подруги. Или и то и другое. Мне-то все равно, я их не осуждаю.
– Я люблю, когда ты добрый.
– Как ты думаешь, слово «доблестный» произошло от слова «добрый»?
– Не знаю, – сказала девушка и кончиками пальцев погладила его искалеченную руку. – Но я люблю тебя, когда ты добрый.
– Тогда я постараюсь быть добрым, – сказал полковник. – А кто, по-твоему, вон тот сукин сын, который сидит за ними?
– Ненадолго же хватает твоей доброты, – сказала девушка. – Давай спросим Этторе.
Они поглядели на человека, сидевшего за третьим столиком. У него было странное лицо, напоминавшее увеличенный профиль обиженного судьбою хорька или ласки, а кожа испещрена оспинами и пятнами, как поверхность луны, на которую смотришь в дешевый телескоп; полковник подумал, что человек этот похож на Геббельса, если бы у герра Геббельса загорелся самолет и он не смог оттуда вовремя выброситься.
Над лицом, которое беспрерывно во что-то вглядывалось, словно все на свете можно узнать – стоит только разглядеть или выспросить как следует, торчали черные волосы, но совсем не такие, как у людей. Казалось, будто с него сняли скальп, а потом наклеили волосы обратно. «Занятный тип, – думал полковник. – Неужели он мой соотечественник? Похоже, что да».
Когда тот, прищурившись, разговаривал с пожилой цветущей дамой, сидевшей рядом, в уголках его рта выступала слюна. А эта женщина похожа на американских матерей, которых изображают в «Ледис хоум джорнэл». «Ледис хоум джорнэл» регулярно выписывали для офицерского клуба в Триесте, и полковник всегда его просматривал. "Превосходный журнал, – думал он, – половой вопрос наряду с самой изысканной кулинарией. Возбуждает и тот и другой аппетит.
Но кто же он такой, этот тип? Чем не карикатура на американца, которого наскоро пропустили через мясорубку, а потом окунули в кипящее масло. Что-то я, кажется, опять не очень добрый", – подумал полковник.
К их столику подошел Этторе, – лицо у него было аскетическое, но он любил пошутить и не верил ни в бога, ни в черта. Полковник его спросил:
– Кто эта одухотворенная личность?
Но Этторе только развел руками.
Человек был невысокий, смуглый, глянцевитые черные волосы удивительно не шли к его странному лицу. "У него такой вид, – думал полковник, – будто он забыл переменить парик, когда постарел. Но лицо поразительное. Похоже на холмы вокруг Вердена. Не думаю, чтобы это был Геббельс, зачем бы он выбрал себе такое лицо в те дни, когда все они разыгрывали «Сумерки богов»? «Komm, susser Tod»[31]. Ну что ж, в конце концов, все они отхватили по большому, сочному ломтю этой самой susser Tod".
– Не хотите ли бутерброд с susser Tod, мисс Рената?
– Пожалуй, нет, – сказала она. – Хотя я люблю Баха и знаю, что Чиприани мог бы приготовить мне такой бутерброд.
– А я ничего и не говорю против Баха.
– Знаю.
– Черт подери! – сказал полковник. – Бах ведь, в сущности, был нашим союзником. Как и ты, – добавил он.
– Ну, меня ты, пожалуйста, не трогай!
– Дочка, – сказал полковник, – когда же ты поймешь, что мне можно над тобой шутить, – ведь я тебя люблю!
– Я это поняла. Но, знаешь, гораздо веселее, когда шутки не очень грубые.
– Хорошо. И я понял.
– Сколько раз ты думал обо мне на этой неделе?