— Где? Где карабин?
— Там… — и он мотнул головой в угол, где были свалены какие-то грязные, трухлявые мешки. Я разрыл ногой кучу хлама, но там ничего не оказалось. — Под досками, под досками смотри…
Я с отвращением взялся за две шаткие доски и поднял их. В зияющей неглубокой дыре лежал итальянский карабин. Вот он, наконец-то! Я держал его обеими руками, он был тяжелый, такой тяжелый, что у меня едва выдерживало сердце… Железные части проржавели, ложе и приклад были изрешечены дырками, краска давно стерлась.
— Отец признался мне только через десять лет, перед смертью, — тихо хлюпал Кожух. — А я любил Герасима, хочешь верь, хочешь не верь! Если бы я его не любил, взял бы я Диму? Она же понесла от него, а я ее взял в жены… Разве бы я…
— Шагай! — Я подтолкнул его к двери. — И не вздумай бежать! Тут же уложу!
Кожух зашатался и с трудом переступил порог. Мы пошли обратно в село. Светлая декабрьская ночь продолжалась. Я тащил его в общинский совет, там он будет под присмотром, а то, глядишь, выстрелит в себя или, например, повесится, и будет у меня на совести его смерть. Я смотрел на его костлявую, хилую согбенную фигуру и — да, да! — жалел эту кучу дерьма. Вместо удовлетворения я испытывал нечеловеческую тоску, мне хотелось поднять вверх голову и волком завыть в небо… Меня уже трясло так, что я едва удерживал в руках карабин…
VII
Утром следующего дня Дяко рассказал ребятам из охраны о моих «подвигах». Я ожидал увидеть радостные лица — еще бы, наконец-то закончилась история с истреблением наших муфлонов! Но все молчали и виновато глядели на меня. Что-то зацепилось в сознании — отведенные в сторону глаза, жалкие улыбки… Но сейчас додумывать нет сил и неохота — потом… А Митьо нет. Видно, узнал о задержании Кожуха, не вышел на работу и, скорее всего, скрылся где-нибудь в укромном месте. А мне бы надо встретиться с ним и посчитаться…
Вторая новость сразила меня наповал: Марина! На скорую руку сложила свои вещички, оставила заявление об уходе и дунула в город на грузовике лесничества. Да-а, перехитрила и опередила меня эта женщина. Я спросил у Дяко, как воспринял поступок жены Васил. А никак! Дрыхнет как убитый, его и добудиться невозможно — он вчера пил целый день до позднего вечера. Совсем от рук отбился, пора бы тебе как начальнику — Дяко сдвинул брови — сделать что-то, чтобы прекратилось это безобразие… Да, ты прав, милый мой Дяко, я сделаю, я такое сделаю, что никому и не снилось, но прежде я должен остаться один. Не хочу ни с кем прощаться, потому что это будет похоже на плохой театр. Официальные «грустные» прощания мне вообще не по вкусу. Сейчас я дам охране самое легкое задание, Дяко поведет ребят, они проведут в центре заповедника час-другой, но именно это мне и надо…
Я подождал, пока они ушли, и поднялся к себе в комнату. Несколько секунд мне понадобилось, чтобы запихнуть в спортивную сумку то, что мне будет нужно на первое время, — бритву, две рубашки, пуловер, кое-какое белье… А что делать с остальным?
Запихиваю в гардероб полушубок, кожаную куртку, сапоги, оглядываюсь вокруг и спускаюсь вниз. Вряд ли я еще вернусь сюда…
Гай, увидев меня, радостно прыгает и рвется с цепи, но я стараюсь не смотреть на него — совестно. Вывожу из-под навеса свой собственный старый раздрызганный «москвич», делаю плавный разворот по двору — и врезаюсь, как вихрь, в глубокий снег дороги. В машине холоднее, чем снаружи, металлические части совершенно ледяные. А вот и водохранилище… Пересекаю узкую дамбу, и задние колеса едва не тонут в воде… Этого еще не хватало, надо быть поосторожнее. Пошли подъемы и спуски, дорога идет через перевалы, над пропастями и скалами, чуть зазеваешься, пропустишь поворот — и готово, летишь с невероятной высоты, потом бум! — взрыв, клубы пламени, и — здравствуй, святой Петр…
Я действительно едва не пропустил крутой поворот — завозился с трескучим приемником — и очень четко представил себе, что было бы, если бы… Откуда такое воображение? Разумеется, это все кино.
Треклятое кино дает рецепты на все случаи жизни — можешь представить себя в виде погибающего героя, отвергнутого любовника, вождя и учителя и бог знает еще кого…
Давно ко мне не являлась моя пантера… Но стоило мне вспомнить о ней, как на дороге показалось гибкое черное тело, она, видно, замерзла и медленно шла ко мне, поблескивая зелеными глазищами. Делать нечего — я пустил ее в машину, она разлеглась на заднем сиденье и, согревшись, стала рассуждать, что до сих пор не пробовала мясо муфлонов, а оно, говорят, повкуснее овечьего…
Мы подъезжали к городу, движение стало более оживленным, пахло бензином, то и дело попадались шумные толпы, с балконов падали на тротуары плохо закрепленные вазоны с цветами… Пантера, как и я, не любит город, не зря же она — детище моего собственного воображения…
Я припарковался возле автовокзала, отворил заднюю дверцу — прошу! Людям я наверняка казался сумасшедшим, но они, честно говоря, мало интересовали меня. Пантера медленно вышла из машины, махнула лапой на прощание, с интересом поглядела на меня и пропала в толпе. Мне было грустно — наверно, я видел ее последний раз…
Я закрыл машину и только тогда понял, что я действительно в городе. Возбужденная толпа куда-то тянула меня за собой, я глох от шума и никак не мог понять, почему люди смотрят на меня так пристально и подозрительно. Оглядев себя с головы до ног, я понял, в чем дело, — ведь я нес под мышкой узел из овечьей шкуры, из которого торчало ржавое дуло итальянского карабина…
Итак, наступило время сжечь за собой мосты, назад дороги нет. Я оторвал от себя пантеру, скоро расстанемся с Генчевым, а сегодня вечером или завтра утром мне предстоит встреча и прощание с Надей… Я попрошу Генчева, чтобы разрешили мне оставить при себе карабин хотя бы на одну ночь. Я смогу убедить его, что не собираюсь никого убивать. Просто… после долгой разлуки к любимой идут с букетом цветов, а я приду с карабином… Конечно, не для пустого эффекта в слезной сентиментальной сцене — я просто хочу объяснить Наде свое поведение за последние годы. Другой вопрос — захочет ли она понять меня. И все же — если у нее хоть что-то осталось от прежнего, если там, у этого проклятого «Очарования», она была искренна — Боже мой, а вдруг, можно начать все сначала?..
Через десять минут я уже в управлении, сдержанно отвечаю на приветствия коллег и спешу к Генчеву. Слава Богу, шеф в кабинете один.
Он поднимает глаза, и я вижу в его взгляде не только удивление, но и — очень странно! — радость.
— Привет, Боров! Только что звонил с базы Дяков, там волнуются, никто не знает, куда ты подевался. Ну, садись, я уже все знаю!
— Вот как? Кто же вам рассказал?
Я положил узел на стол, и, пока я стаскивал с себя теплый плащ, Генчев нетерпеливо разворачивал шкуры.
— Это неважно — знаю, и все. Я звонил тебе недавно, но тебя уже не было… Это тот самый карабин, да?
Он вертит его в руках и внимательно разглядывает.
— Надо же — трех муфлонов нам стоило это старое железо…
«И жизни моего отца», — произношу я про себя и сажусь за длинный, покрытый зеленым сукном стол.
— Будешь пить кофе?
— Можно… Но прежде у меня к вам просьба… Я бы хотел, чтобы этот карабин на одну ночь остался у меня. Только не спрашивайте зачем.
Шеф внимательно смотрит на меня, заказывает по селектору два крепких кофе, потом внезапно наклоняется и хлопает меня по плечу:
— Ладно, потом поговорим об этом. А теперь рассказывай!
И я рассказываю ему все, начиная с Марины и тайника в Чистило, потом про Митьо и выстрел в меня, — что скрывать, ведь все уже завершилось. Под конец описываю задержание Лалю и вынимаю из кармана несколько исписанных листков бумаги. Два из них откладываю в сторону — для них время еще не пришло. Остальные отдаю Генчеву, он читает, и лицо у него делается встревоженным. Приносят кофе. Молчим. Потом он спрашивает, нет ли еще чего.
Закуриваю, выдерживаю паузу и…
— Нет, не все, есть более неприятные вещи… Лалю Тотев убивал муфлонов и за сто левов продавал головы и рога Митьо, а тот в пять раз дороже продавал их…
— Кому? Кому продавал?
— Он сам вам скажет — должен будет сказать. Кстати, несколько дней назад я случайно наткнулся на одного из его клиентов. Помните, я в субботу вечером был в дачной зоне?
— Конечно, помню… — Лицо у Генчева посерело.
— Помните, надеюсь, и то, в чью дачу влезли собаки?
— Да, помню… — Несчастный шеф, чтобы скрыть смущение, опустил голову над чашкой и стал медленно глотать горячий кофе.
— Так вот — на этой даче я видел рога муфлона, который был застрелен весной. Очень красиво они выглядят на стене!
— Знаю…
— Что вы знаете?
— Знаю, что ты видел там рога муфлона…
От неожиданности я чуть не захлебнулся кофе. Смотрю на шефа во все глаза.
— А… кто вам рассказал?
— Твоя бывшая жена.
Я онемел. Не верю, не могу поверить…
— Она пришла ко мне сегодня утром. — Генчев прячет от меня глаза. — Сама пришла…
— Зачем? — Я едва узнаю свой собственный голос.
— Она просила… просила не разглашать, что ты видел рога на даче. Все-таки дача принадлежит… ну, ты знаешь, кому она принадлежит! Надя сказала, что она уже уладила с тобой эту проблему…
Мне показалось, что чья-то рука в перчатке крепко ударила меня по подбородку — потолок кабинета взметнулся вверх, а лицо Генчева поехало куда-то далеко назад и стало совсем маленьким.
— Она… сама… пришла или ее послали? — Я едва собрал силы, чтобы задать этот очень важный для меня вопрос.
— Об этом не было речи. Конечно же, сама…
Наше молчание длится целую вечность. Наконец я все-таки прихожу в себя — надо кончать затянувшуюся историю.
— Что же вы теперь собираетесь делать?
— А ты что бы посоветовал?
— Не знаю. Это ваше дело. Я доложил вам обо всем. А это… — и я кладу перед ним последний листок.
— Что это? А… Заявление об уходе?
Генчев вертит его в руках, потом кладет на стол. Он не кричит, не грозит порвать заявление и послать меня куда подальше. Наоборот, он осторожно гладит рукой мятый листок…
— Значит, вот как… Ты подаешь рапорт, где выдвигаешь против высокого начальства обвинение в браконьерстве, потом суешь мне заявление об уходе, потому что это не твое дело и тебя не интересует, что будет дальше! Ты — в кусты, а Генчев пусть ломает на этом свои старые зубы, так?!
— У меня нет другого выхода…
— Нет, говоришь? Забросал меня бумажками и бежишь как заяц? Ну, хорошо же! Беги! Но прежде я тоже покажу тебе кое-что!
Первое, что я вижу, — его собственный рапорт в министерство и окружной совет. Описано все подробно (наверно, от Нади узнал многое), и в конце поставлена его подпись. Ай да Генчев! А я-то думал, что он обыкновенная чиновная крыса, которая зубами и ногтями держится за свои привилегии…
Вторая бумага — официальное письмо на бланке, в котором требуют, чтобы мы высказали свое мнение по поводу отчуждения пятидесяти декаров от территории заповедника для постройки дач. Пятьдесят новых дач по одному декару земли… Указано даже, где будет строительство: они хотят захватить угол между концом водохранилища и Лисьими норами, на склоне горы. Самая прекрасная земля — я так и знал… Там еще сохранились старые запущенные сады, небольшие поля и луга с травами, где мы собираем корм для дичи. Теперь у нас хотят это отнять, и самое страшное — в конце письма стоит подпись того самого всезнающего, всемогущего владельца «Очарования». Он, видно, решил всю свою власть употребить и узаконить появление пятидесяти лисьих нор в сердце заповедника…
— Ну? Что скажешь? Согласимся?
Я смотрю на Генчева и начинаю истерически хохотать, а у самого на глазах наворачиваются слезы. Боже мой, какими же ничтожествами кажутся мне сейчас разные Лалю Кожухи и Митьо по сравнению с этими браконьерами высшего эшелона, сидящими на своих дачах с венецианской мозаикой, песком, навезенным из другой страны, и рогами убитых муфлонов! Вот они встают из дачной зоны над водохранилищем, протягивают свои длинные алчные ручищи, отрывают один за другим лучшие уголки заповедника и копаются в моем сердце, чтобы и его разорвать на куски…
— Ну, говори же, наконец, чему смеешься?
Я смотрю на Генчева и будто вижу его в первый раз, вскакиваю и сильно бью его по плечу — наверно, у меня и вправду вид ненормального, потому что он с осторожностью отступает слегка назад.
— Конечно же — нет! Не соглашаться ни в коем случае!
— Но ты, надеюсь, понимаешь, что это письмо — пустая формальность. Этот тип атакует с помощью гораздо более высоких инстанций…
— Да, знаю, знаю, что он дьявол! Но что с того? Мы встречались с дьяволами и пострашнее на Пределе, верно, шеф?!
Хватаю плащ и бегу к двери.
— Да погоди ты, черт тебя возьми! Кто напишет про наше несогласие? Ты ведь знаешь, что я не очень-то силен по письменной части…
— Я напишу, не беспокойся! Так напишу, что ему зубки-то обломают!
Уже у двери слышу:
— А карабин почему не взял? Он же нужен был тебе…
— Не нужен он мне больше, оставьте его себе, дорогой мой шеф…
Надо пересечь шумную магистраль, проделать сложный слалом по улицам, переполненным людьми и машинами, чтобы попасть на другой конец города, к дому Васила — я был у них раза два и помню, где это. Открываю калитку во двор, спрашиваю какую-то старуху, где можно видеть Марину, и не получаю никакого ответа, будто я столб или стена. В глубине двора мотается еще одна бабка, и тут из двери дома быстро выходит Марина с чемоданом, смотрит на меня как на привидение, я хватаю из ее рук чемодан и бросаю, что мне надо поговорить с ней, она лихорадочно оглядывается по сторонам и быстро шепчет: «Не здесь…» Мы идем к калитке, а сзади обе бабки провожают нас ругательствами и заклинаниями…
И вот мы у моей машины, я спрашиваю, почему она уходит.
— Это его дом.
— Хочешь, я отвезу тебя куда-нибудь?
— Да, на вокзал.
Я сажусь за руль, открываю дверцы «москвича», и Марина, чуть помедлив, опускается рядом.
— Ты уезжаешь?
— Да, я ведь не софиянка…
Вокзал недалеко, но мне так хочется побыть с ней, и я выбираю самый длинный путь.
— Сколько осталось до твоего поезда?
— Он уходит завтра утром…
— Но тогда… — я напускаю на себя равнодушный вид, а в горле застревает какой-то комок, — почему бы тебе не провести этот вечер у меня?
Краем глаза вижу: Марина улыбается.
— Только этот вечер? — спрашивает она игриво. Значит, все в порядке — Марина снова Марина.
— Можно и всю жизнь.
— Добрый ты, Боян… Добрый и чуть глупый… — Она кладет мне руку на плечо, нагибается и целует меня куда-то около уха. — Ты такой добрый, что даже страшно, и тебе нужно беречься! Ладно, вези меня к себе…
Поворачиваю и еду домой. Я давно не был здесь. Ввожу «москвич» в свой маленький дворик, открываю дверь холодной квартиры и приглашаю:
— Входи, располагайся. Здесь есть электрическая печка, можешь включить, а я сбегаю в магазин.
Через час я возвращаюсь — и не узнаю своего дома: вымытые изнутри окна зеркально сияют, в прихожей и в коридоре пахнет мылом и порошками, комната блестит, как после ремонта, а в кухне над столом колдует хрупкая стройная женщина с грустным, будто обиженным лицом. Как же много ей пришлось пережить, бедняжке… При виде ее лица у меня от жалости перехватывает горло, и я готов сделать невозможное, чтобы снять с нее эту пелену страха и боли. Марина смотрит на меня и с блестящими от слез глазами крепко обнимает за шею. Я целую ее горячие губы, она что-то говорит — быстро, бессвязно, мы стоим обнявшись целую вечность, и разорвать эти объятия нет сил ни у меня, ни у нее… Потом она все же размыкает руки, умело выкладывает из сумок пакеты, бутылки, через несколько минут на столе роскошный ужин, и рядом Марина — такая, какой я знаю ее и помню в самые лучшие дни на базе. Мы что-то едим, пьем, и она говорит не переставая, рассказывая мне всю свою одиссею, в чем-то оправдывается, за что-то просит прощения, я слушаю плохо, целую ее руки, и мы снова стоим обнявшись посреди кухни, и день переходит в вечер, а вечер падает в ночь.
За окнами уже темно, в домах напротив зажглись огни, я включаю старый приемник и удивляюсь, что он работает после столь долгого молчания. Мы слушаем дивную музыку, Марина нежно прижимается ко мне.
— О чем ты думаешь?
— Не знаю… Мне очень хорошо…