– Она больше так не сделает. Но если ее выгонят с работы, все может повториться.
Участковый протянул ей чистый лист бумаги.
– Пишите.
– Что именно?
– То, что вы видели.
Когда показания были обновлены и аккуратно подписанный лист оказался в папке, Ия протянула руку за старым.
– Отдайте, мне так будет спокойнее.
– Вы мне не доверяете? – усмехнулся участковый.
– Я никому не доверяю.
– Правильно делаете, – сказал он. – Но вы же в милиции, а милиции доверять можно.
Взяв со стола лист с прежними показаниями, он тщательно разорвал его, выкинул в мусорную корзину и убрал в ящик стола бутылку коньяка.
– Спасибо, – сказала она. – Надеюсь, мы больше не увидимся.
– Я тоже, – сказал он, старательно глядя мимо декольте. – Если она снова возьмет в руки нож, постарайтесь не упасть на него. У милиции и без вас дел хватает.
Когда закончились дни, отведенные на празднование Нового года, Папочку перевели из реанимации в хирургию. Это было то время, когда первые январские дни в подражание европейским традициям получили статус каникул и были продлены. Но каникулы, как и все заимствования, тут же окрасились национальным колоритом. Те, кто не смог выехать на горнолыжные курорты Швейцарских Альп, их не праздновали, а
Отделение оказалось битком набито прооперированными пациентами, поступившими в дни «каникул». Колото-резаные раны соседствовали с обострившимися язвами желудка и пришедшими в движение камнями, а у кого и настоящим камнепадом в почках.
Уже знакомые Ие врачи бегали из палаты в палату. В коридоре вдоль стен лежали бомжи. Больные все поступали, их пытались на время пристроить в травматологию и соседнюю нейрохирургию. Но безуспешно: там с избытком хватало переломов и черепно-мозговых травм.
Тихая перед праздником, больница наводнилась забинтованными и загипсованными людьми, будто город перешел на осадное положение, а линия фронта проходила где-то совсем рядом.
И все же Папочке нашлось место, и даже у окна. То ли помогли смешливый хирург Иннокентий и его старший, боящийся женских слез товарищ, за которыми Ия ходила по пятам с заготовленным списком вопросов «про печень». То ли коньяк и конфеты, которые она оставляла всем попавшим в поле ее видимости и носившим белые халаты. То ли декольте, которое она опять на всякий случай напялила в день перевода.
Декольте предназначалось для психиатра, который должен был прийти с утра в реанимацию. Ия ожидала увидеть Зигмунда Фрейда с бородой и в пенсне. Психиатр представлялся ей существом таинственным и по-старчески капризным. Боясь оскорбить его коньяком, она положилась на декольте. По крайней мере, оно больше соответствовало принципу Гиппократа: «Не навреди».
На пожилую низенькую женщину, вышедшую из дверей реанимации, Ия не обратила никакого внимания.
– Психиатр у вас еще? – дернула она дежурного врача, выглянувшего через пару минут из дверей.
– Так она только прошла. Иоланта Генриховна, тут к вам! – закричал он.
– Вы понимаете, у нее работа… Это случайно вышло… Она так больше не будет, – выпалила Ия, догнав женщину. Вблизи та оказалась еще меньше и стояла теперь на уровне декольте, которое Ия безуспешно пыталась хоть как-то стянуть на груди.
– У кого работа? – ровно спросила женщина у груди.
– Ну, суицид у которой был, а теперь работа! Мы и сами не поняли, как это вышло. Стояла с ножом и вдруг – раз! Уже лежит!
– Постойте, там их четыре человека с суицидом. И все случайно, никто ничего не помнит.
– Ну, так праздники, – развела руками Ия. – Каникулы… Вы в заключении что ей напишете?
– Так ваша – женщина? Кем вы ей приходитесь?
– Подруга. У нее больше нет никого.
– Понятно, – она пристально посмотрела на Ию снизу вверх. – Ничего, что может помешать ее работе, я не напишу. Но вы подумайте.
– О чем? – не поняла Ия.
– О том, что в другой раз это может закончиться хуже. Она не кошка, и у нее не девять жизней. И у вас тоже. Всего доброго.
Папочка вскоре начал вставать с кровати и ходить, а потом и разгуливать. На утренних обходах хирург Иннокентий осматривал повязку и качал головой:
– Так-так, дела у нас идут неплохо. Но пить вам теперь категорически нельзя, даже пива! Этого правила вы должны придерживаться всю жизнь. Никакого спиртного ваша печень больше не выдержит.
– Да я и не захочу больше. Спасибо вам, доктор! – кротко отвечал Папочка и преданно смотрел из-под длинных ресниц.
Иннокентий важно, степенно кивал, ему недавно доверили самому оперировать больных, и он только примеривал на себя роль «настоящего врача».
В кармане его халата лежала записочка с выведенными женским почерком словами: «Пить вам теперь категорически нельзя! Этого правила…» Иногда он отходил от текста и импровизировал, в зависимости от настроения живописуя страдания печени, побывавшей под ножом хирурга, или рассказывая поучительные анекдотцы с летальным исходом в конце.
– Главное, больше убедительности и не пропускать ни одного дня! – просила Ия окрепшим, почти вернувшимся на свое место из долгой прогулки голосом. До выписки оставалось совсем немного времени, а читаемые хирургом Иннокентием мантры, по ее замыслу, должны были иметь накопительное действие.
В конце января они вышли из больницы. Папочка принюхивался к морозному воздуху, как гончая, готовая взять след.
– На землю не хочешь, как Распутин? – осведомилась Ия, когда проходили мимо приемного покоя.
– Не напоминай, и так стыдно, – попросил Папочка.
Они возвращались домой вдвоем и чувствовали себя как сиамские близнецы Маша и Даша с одной на двоих кровеносной системой.
Уже на Литейном проспекте их обогнал Иннокентий. В короткой курточке, с рюкзаком на спине, его было не узнать. Только круглые очки поблескивали на носу так же солидно, как на утреннем обходе.
– Берегите печень! – весело сказал он им, обернувшись, и побежал к остановке вслед за подъезжающим автобусом, перепрыгивая на бегу через лужи, промахиваясь и пачкая и без того мохрившиеся уже штанины потертых джинсов, размахивая руками, как школьник, несущийся на перемену.
Автобус его дождался, он еще раз кивнул им головой уже в окне задней площадки и нарисовал на чуть запотевшем стекле что-то продолговатое, похожее на облачко, а рядом восклицательный знак.
Он не знал, что всех произнесенных им мантр хватит ровно на полгода. Жарким августовским днем Папочка позволил себе полбокала пива. Печень это пережила и даже как будто обрадовалась, как встрече с давним знакомым. Целый бокал пива через день тоже ее не смутил – не кольнула укором, не заныла назидательно.
Папочка принялся потчевать печень более крепкими напитками и прислушиваться к ней и себе. Ничего не происходило, и от этого произошло возвращение на круги своя.
Осенью Ия поехала в Валериановскую больницу спросить Иннокентия «про печень» и вообще, как ей быть. Как будто он был в ответе за всех вытащенных с того света, но не прирученных или не вразумленных.
Но там ее ждало разочарование: в ординаторской сидели другие врачи. Ия встретила знакомую медсестру, и та по секрету сообщила, что «Кеша в июне еще свалил в Израиль, так как получил нагоняй от начмеда за то, что с каждым больным возился, как с родственником, в ущерб больнице. Правильно сделал, там его семья давно ждет, а он тут все геройствовал».
Она снова заглянула в ординаторскую и спросила, где второй врач «воо-о-т такой, с добрыми глазами». На нее странно посмотрели и уставились в столы.
«Воо-о-т такой», – повторила она, развела обе руки и даже, слегка прищурившись, обвела ординаторскую добрыми-добрыми глазами, чтобы совсем уж стало ясно, кто ей нужен.
– В больнице он, – коротко сказал кто-то.
– Вот и хорошо, – обрадовалась Ия. – Подождать можно, скоро он придет?
– Он не придет, он в Песочном, в онкобольнице. С третьей степенью.
Приехали еще одни жильцы – мать с дочкой, купившие шесть квадратных метров, бывших «сушилкой для белья», но потом неожиданно превратившихся в жилую комнату с легкой руки востроглазого начальника ЖЭКа. Эти квадратные метры были для них перевалочным пунктом. Продав жилье, мать с дочкой ждали документы на ПМЖ в Германию, а бывшую сушилку собирались оставить бывшему главе семейства, потому что нужно же было хоть что-то оставить этой сволочи после размена его квартиры.
В квартире-расческе стало шумно, а в кухне-пенале так и вовсе тесно. Необъятных размеров мать все время что-то жарила, запекала и носила через весь коридор из холодильника и обратно в холодильник, непонятно как поместившийся в те же шесть метров. Ставить его на кухню они побоялись.
Пухленькая, румяная, словно испеченная матерью сдоба, дочка ходила по коридору и разговаривала по телефону. Ей было шестнадцать лет, и на родине она оставляла первую любовь. Обсуждения этого трагического факта ее биографии с подругами начинались утром и заканчивались поздно вечером. Когда в коридор выходил Люсьен и, уперев руки в боки, шатался и сверлил ее взглядом, дочка уходила в туалет, но не прерывала свои консультации, которые вполне можно было бы считать душераздирающими, не будь они столь длительны.
Люсьен задержался на суше. Его друзья-Одиссеи давно уплыли в дальние страны на заработки, а он все ждал выгодного контракта или говорил, что ждет.
Новые жильцы оказались из тех людей, которые, где бы они ни появились, занимают собой все пространство, и рада им была только Норма – постаревшая, потолстевшая и, видимо, поглупевшая такса.
– Предательница-проститутка, – отворачивался от нее Папочка, а собака мигала, будто извинялась, но терлась толстым боком о ноги выкидывающих жирные обрезки переселенок.
Мать с дочкой громко обсуждали, что в Германии «нельзя себе позволить того, что в гребаной России» и «жить им придется экономно». Сейчас же оставались деньги, вырученные от продажи квартиры, «все благодаря тому, что удалось купить самую маленькую комнатуху для этого идиота», и надо «кушать как можно лучше, потому что кто знает, когда еще удастся».
Шматы красной рыбы и свежего мяса перерабатывались на кухне с утра до вечера так, что казалось: мать с дочкой готовятся к последнему в своей жизни пиру. Как они помещались в шести метрах вдвоем, вернее, втроем с холодильником, было непонятно.
Кроме заботы о желудке, была у них еще одна ежедневная забота – проверка содержимого почтового ящика. Дни шли, а приглашение в Германию все не приходило. Мать с дочкой нервничали, и это, казалось, еще больше распаляет их аппетит.
Люсьен, еще не зная жизненных обстоятельств новых соседок, все понял. Его не ввела в заблуждение даже белокурая голубоглазая дочка. На чело оставшегося Одиссея, который, впрочем, уже вряд ли мог называться этим гордым именем даже с большой натяжкой и художественным преувеличением, легла тень.
Доступ на кухню, а стало быть, и в ванну теперь был ограничен. Чтобы помыться, приходилось ловить момент, когда мать в очередной раз отправится к третьему члену семьи – холодильнику, а потом кричать из-за закрытой на крюк двери:
– Я – минуточку!
– Ой, быстрее, – причитала она. – У меня мяско на плите стоит!
Вечером в свои права вступала дочка. Находившись за день по коридору с прижатой к уху трубкой, она усаживалась на кухне и продолжала разговор или часами плескалась в ванной, от чего та грозила рухнуть в арку на этот раз окончательно и бесповоротно.
С каждым днем мать с дочкой все больше утверждали себя в квартире, а Люсьен играл желваками и темнел лицом. Медленно, но верно надвигалась гроза.
Однажды сквозь утренний сон Ия услышала отдаленные крики, которые ей как будто снились. Когда Папочка был на сутках, ей всегда снились тревожные сны, а когда он пил дома – кошмары.
– Убью, жидовка! – кричал Люсьен. Крики его оставались без ответа, однако за каждым следовал громкий удар.
Ия высунулась в коридор. Перед закрытой в кухню-ванную дверью стоял растрепанный Люсьен с топором в руках.
– Бей жидов, спасай квартиру! – крикнул он в очередной раз и всадил топор в дверь.
Дверь трещала, но не поддавалась, потому что, как и дом, была 1905 года выпуска в отличие от притащенного кем-то из Одиссеев хлипкого топора.
Плеск воды за дверью прекратился, и раздалось поскуливание. В ответ зарычала, поджав хвост, Норма.
– Ты чего, Люсьен? – шепотом спросила Ия.
– Жиды! До квартиры нашей добрались! – вскричал Люсьен и обернулся к Ие.
Халат на нем, как и водится, был накинут на голое тело, а сейчас еще и не подвязан. Долговязое бледное тело украшал длинный вялый отросток.
– Иди лучше спать, – попросила Ия, но выходить из комнаты не стала.
Люсьена она не боялась. В отличие от топора. Как поведет себя топор в руках пьяного Люсьена, предсказать было сложно.
«Что же мать-то ее не выйдет», – подумала Ия, но тут же услышала плывущий по коридору богатырский храп со свистящими переливами.
Следующие пять минут она уговаривала Люсьена сложить оружие расовой борьбы, а он колошматил топором в дверь кухни, но уже с меньшим запалом, бессистемно.
Когда он прокричал последнее ругательство, поставил топор в угол и ушел в комнату, наступила тишина. Ия тоже закрыла дверь и легла в постель. Дверь кухни распахнулась и с криком: «Он хотел меня изнасиловать!» по коридору пронеслась дочка. Храп тут же прекратился, и началась кутерьма.
Пришедший с работы Папочка слушал историю про славянский бунт Люсьена и возбужденно хлопал себя по бокам:
– Эх, меня не было! А ты что не заступилась? И та дура, и этот дурак.
Днем на кухне против обыкновения было пусто. Мать с дочкой куда-то уходили. Вечером в квартиру пришел участковый. Тот самый, веснушчатый.
– Здравствуйте, граждане проживающие! – приветствовал он высунувшихся в коридор Ию и Папочку. – Как здоровьице?
– Не жалуемся, – проворчал Папочка.
– Молодцы, так держать! Но сегодня я к вам по другому поводу. Леонид Леопольдович Лютиков у вас проживает?
– Нет у нас никакого Леонида, – удивились они.
– А вот ваши соседи пишут, что есть…
– Это Люсьен, что ли? – догадался Папочка.
В квартире стало совсем тихо.
– Он, он, Ирод! – рассек тишину голос матери из-за закрытых дверей шести метров.
Под дверью в комнате Люсьена раздался приглушенный вздох.
– Потерпевших я уже выслушал, – похлопал участковый по толстой папке под мышкой. – Теперь вас хочу опросить как свидетелей, по одному.
Папочка отправился на опустевшую кухню, Ия с Нормой как главные свидетели прошли в комнату.
– Вы опять ничего не видели? – лукаво поинтересовался участковый.
– Честно говоря, не много, – призналась Ия. – Да и видеть-то особо нечего было. Люсьен выпил, ну и начал свою старую песню. Уж не знаю, чем ему так евреи насолили, но у него это пунктик.