От редакции: В неожиданно актуальном интервью пятнадцатилетней давности писатель-фантаст Кеннет Макрэ Маклеод — уроженец Гебридских островов, одноклассник и друг ныне покойного Иэна Бэнкса (создателя знаменитого цикла «Культура»), зоолог по образованию, программист и биомеханик, троцкист и левый либертарианец — делится своими мыслями о креативном классе, стартапах Кремниевой долины, интернете и пролетариате.
Кен Маклеод является величайшим из ныне живущих троцкистов-либертарианцев, пишущих в жанре юмористического киберпанка. Это можно заявить с уверенностью, потому что он, несомненно, единственный в своем роде. 44-летний шотландец и бывший программист изображает миры будущего, полные социалистических профсоюзов и либертарных анклавов, враждующих между собой и друг другом. В фантастических произведениях нечасто встречаются наемники-коммунисты, работающие на капиталистические страховые компании. В будущем Кена Маклеода подобные политические несообразности — правда жизни. Добавьте обычные киберпанковские ингредиенты — машинное сознание, трансгуманистические примочки, крутые гаджеты, много замечательных веществ и рок-н-ролл — и получите пьянящую, безбашенную смесь.
Политические взгляды Маклеода — не поза. Он бывший член компартии, получивший две награды "Прометей" за лучший либертарианский научно-фантастический роман. В промежутках между работой над книгами писатель погружается в горячие сетевые дебаты о том, что на самом деле замышляли Маркс и Энгельс, или участвует в одной из бесконечных схоластических дискуссий, столь милых сердцу либертарианца.
Разработка лево-либертарианской теории может показаться со стороны самоубийственным скачком в заросли тернистых хитросплетений. Это невозможно, решите вы. И, конечно, тетралогия "Звездная фракция", "Каменный канал", "Подразделение Кассини" и "Небесный путь", созданная Маклеодом с 1995 года, не содержит окончательных ответов. Но острый ум автора и едкий юмор делают чтение более чем стоящим — и, безусловно, напрашивается вопрос: кто этот парень? Откуда взялись его убеждения? Маклеод согласился ответить на некоторые из этих вопросов по электронной почте.
— Есть догадка. Глазго в Шотландии славится левыми традициями не меньше, чем любой другой европейский город. Поэтому я предположу, что вы из семьи троцкистов, работавших на городской верфи. Ваши сведения о левой фракционной борьбе слишком глубоки, чтобы не быть взятыми из реальной жизни.
— Вовсе нет! Мои родители были довольно консервативными и глубоко религиозными шотландскими горцами. Некоторое количество радикализма, рассеянное среди нашей родни, восходит к борьбе мелких фермеров XIX века и опыту двух мировых войн. Мои родители были твердыми сторонниками социального государства и столь же убежденными противниками социализма. Они решительно не одобряли моего интереса к троцкизму. Естественно, я считал их ужасными реакционерами, хотя это было далеко не так. Они принадлежали к поколению, победившему фашизм и создавшему государство всеобщего благосостояния, — и никогда не шли дальше этого идеала, но никогда и не отступали от него.
Во всяком случае, я стал левым не благодаря влиянию моей семьи или даже рабочему движению на клайдсайдских верфях, но так же, как многие мои школьные товарищи, — путем довольно скромного участия в молодежной контркультуре. Может показаться смешным, что группа подростков в шотландском Гриноке увлеклась чтением Маркузе, Малькольма Икса и Джорджа Джексона, RD Laing и Тимоти Лири, так называемым самиздатом и покуриванием конопли время от времени, но так оно и было. В атмосфере начала 70-х в Великобритании, больших стачек судостроительных рабочих и возмущения в Ирландии мы принимали власть трудящихся как должное. 1968 год случился не так давно, польские события 1970 были еще ближе, и крупные стачки были довольно частыми. Как говорит один из персонажей "Звездной фракции": "Я видел как рабочий класс делал историю, и это не забывается."
— Но как троцкист заинтересовался либертарианством?
— После окончания университета Глазго я стал аспирантом в Аксбридже, недалеко от Лондона, и сразу же попал в самую гущу политической активности. Я присоединился к Международной марксистской группе и принимал участие во многих кампаниях по разным вопросам, на территории кампуса и вне его. В Лондоне во второй половине 70-х происходило множество столкновений. Я поселился в официально зарегистрированном сквате с ребятами из Ирландии и Курдистана, так что жизнь была интересной. После этого я жил в Финсбери Парк, в Северном Лондоне, и вышел из Международной марксистской группы, а затем вступил в Коммунистическую партию в середине 80-х, как раз когда она начала распадаться. Должен сказать, что мне нравилось в Компартии больше, чем в троцкистских организациях, — атмосфера была намного более свободной, и думаю, что именно там я избавился от фанатичного догматизма. Тем временем, изучая другие политические движения, я наткнулся на Либертарианский Альянс, и это, а также дебаты в Коммунистической партии и кризис Восточного блока заставили меня размышлять о социализме гораздо дольше и напряженнее, чем раньше.
— Пока я не прочитал "Звездную фракцию", ваш первый роман, я и не знал что вы получили две награды от Прометеевского общества за лучшее либертарианское научно-фантастическое произведение. Довольно забавно, потому что героем "Звездной фракции" является Мо Кон, возглавляющий Коллектив рабочей обороны имени Феликса Дзержинского. Вы на самом деле синтезировали какую-то модель левого либертарианства? Или просто дурачитесь?
— Я не дурачусь, но если я создал лево-либертарианское мировоззрение, то сам был бы рад узнать, что это такое! Я на самом деле согласен с большим количеством идей и позиций либертарианцев: например я против контроля над огнестрельным оружием, запрещения наркотиков и так далее, так что я очень горжусь этими двумя наградами. Я думаю, что у классического либерализма — который теперь называется либертарианством — и классического марксизма гораздо больше общего, чем многие полагают. Классический марксизм очень отличается от троцкизма или любого из других видов ленинизма, но я считаю, что даже они пришли в упадок начиная с 70-х годов ХХ века. Левизна теперь в большей степени ассоциируется с репрессиями и регулированием, чем с восстаниями и освобождением.
— Разве не величайшим препятствием на пути к объединению левой и либертарианской идеологий являются трения между концепциями личных прав и социальной справедливости? В "Звездной фракции" вы изображаете Великобританию расколотой на бесчисленное множество крошечных государств, каждое со своими собственными законами. Это подлинная либертарианская утопия в том смысле, что возможны различные подходы к построению общества, но в то же время жизнь в пределах многих этих мини-государств превратилась в ад.
— О, конечно, это часть замысла "Звездной фракции". Оставляя в стороне элемент левизны, это действительно попытка высветить противоречия внутри идеи либертарианства. Если культурные, религиозные и другие меньшинства образуют небольшие замкнутые общины, они становятся деспотичными, но если они не закрыты и являются частью более широкого сообщества, то исподволь меняются сами. Либертарианцы, в сущности, отрицают ценность иных мировоззрений и образа жизни, делая ставку на постепенную ассимиляцию. Так ли это на самом деле — остается на усмотрение читателя.
— Удивительно, как редко здесь, в Силиконовой долине, можно даже услышать термин "рабочий класс". Конечно, существует и огромное неравенство доходов, и эксплуатация временных работников, и все такое. Но здесь регистраторы и секретари имеют больше шансов получить долю в стартапах новых компаний, чем где бы то ни было. Так называемая новая экономика, о которой все говорят и пытаются сделать вид, что пролетариат является ископаемым. Это не совсем так в ваших книгах, верно?
— Я согласен с определением старой социалистической партии Великобритании, что любой, кто должен трудиться на кого-то другого ради заработка, является членом рабочего класса. Вы можете иметь акции, но могли бы вы уйти в отставку и жить на это? Если нет, то вы все еще в составе рабочего класса! Конечно, существует проблема перекрывающихся множеств, нечетких определений, и Силиконовая долина в настоящее время является своеобразным феноменом классовой мобильности в США... Но в своих произведениях я предполагаю, что даже если тяжелая и грязная работа будет и дальше перекладываться на машины или трудящихся так называемого третьего мира, всё-таки доля населения, зависящего от оклада или зарплаты (дополняющихся, возможно, самозанятостью и спекуляциями), будет возрастать. Даже в "Звездной фракции" положение изменилось ненамного — почти каждый в этой книге хоть чуть-чуть, но капиталист.
[Но] сопротивление и революции в моих книгах не обязательно относятся к рабочим даже в самом широком смысле, и они даже не социалистические. Они представлены как народные восстания против Нового Мирового Порядка, которые сами по себе могут привести только к дальнейшему кризису общества: "То, что мы принимали за переворот, было только мигом падения".
— Ваш третий роман , "Подразделение Кассини", произвел на меня впечатление менее политизированного, чем два предыдущих. Ваш американский издатель, кажется, считает, что серьёзность ранних произведений может отпугнуть американскую аудиторию. Но я не хотел бы, чтобы вы расширяли свой тираж, размывая идейную составляющую.
— Я тоже не хотел бы. "Подразделение Кассини" проще, чем два других, потому что имеет менее сложную структуру и потому что в нем нет ни одного чертова троцкиста! Но я надеюсь, что неразрешимые проблемы искусственного интеллекта, нравственности и права сильного столь же занимательны, как и политические конфликты других романов.
— Американский киберпанк в основном старается избежать серьёзного анализа общественных проблем в любом виде. Последний роман Брюса Стерлинга пытается что-то сказать по теме, но Уильям Гибсон и Нил Стивенсон предлагают нам модели социумов, в которых критическое осмысление политики практически отсутствует. Пэт Кэдиган сказал мне несколько месяцев назад, что навязчивые идеи американского киберпанка объясняются тем, что авторы относятся к одному и тому же поколению американских беби-бумеров, воспитанных в пригороде, взращенных телевидением, слушавших рок и куривших травку. Марксистская революция не очень вписывается в их темы, верно?
— Вы только что назвали четырех писателей, которыми я больше всего восхищаюсь! Привнесение политики в тексты, возможно, связано с британским менталитетом... Североамериканский киберпанк определяется не тем, как они росли, но тем, чем они стали; что они видели, присутствуя на переднем крае происходящих перемен. И это видение было довольно пророческим. Оно в некотором смысле вызвало к жизни Сеть и Интернет, так же как Золотой век научной фантастики предшествовал космической программе. Задолго до того, как стать программистом, и уж точно задолго до триумфа Интернета я заметил, что программисты общаются так, словно их разумы витают в виртуальном пространстве, в будущем киберпространстве Гибсона. И это ещё были респектабельные, профессиональные программисты. Хакеры, должно быть, намного безумнее.
Они верили, что мир изменяется и политика навсегда остается за поворотом. Политики не сделали ничего, кроме создания препятствий на их пути. Заповедью хакеров стала не борьба, а обход препятствий. Интернет является двигателем анархии даже в отсутствие анархистов потому, что это стихийная сила, естественное состояние прямо из Локка или даже Гоббса, и она работает... Как Мюррей Ротбард, вроде бы, сказал о Нью-Йорке: "Это и есть война всех против всех, и мы отлично справляемся!"
— Говоря о последних вещах Уильяма Гибсона, один из наиболее поразительных моментов состоит в том, как изменились отрицательные герои. Силы зла обычно представляли транснациональные корпорации и зловещий искусственный интеллект, теперь же это сами средства массовой информации — таблоиды, телевидение, одержимость жизнью знаменитостей. Как вы думаете, это является отражением текущего экономического бума в США? Писателям-фантастам, особенно здесь, на западном побережье, нелегко думать о ближайшем будущем в такой же мрачной тональности антиутопий — трущоб, катастроф, эпидемий СПИДа и наркотиков, которая была так популярна в поздних 80-х. Вместо этого, акцент делается на манипуляторах из СМИ, которые специализируются на оболванивании масс в новых экономических условиях.
— Как ни странно, последняя речевка ситуационистов, на которую я наткнулся: "Двести фараонов, пять миллиардов рабов", тщательно исследуемая, потрясающе точная и, видимо, написанная неизвестным автором на офисном компьютере, — выражает самую суть переплетения двух аспектов нашего бытия: гламура и нищеты, технологических прорывов и потогонных мастерских, информационной индустрии и индустриализации информации. Я не проверял, но утверждается, что 5 процентов британской рабочей силы занято в 24-часовых банковских и кредитных колл-центрах — низкооплачиваемые, неорганизованные, постоянно работающие в условиях нервного и физического стресса. Вот вам и связь между видеошоу и видеонаблюдением. Нас всех показывают по телевизору, но большинство переживает свои 15 минут славы в закрытых телесетях.
— Тем не менее, во всех ваших романах присутствует надежда, оптимистическое по сути убеждение, что, как сказано в финале "Каменного канала", предела нет. В некотором смысле, самая марксистская идея ваших книг заключается в том, что прогресс действительно существует.
— Да, я верю, что он существует на самом деле, и могу подтвердить одной из моих любимых цитат историка-марксиста В. Гордона Чайлда: "Прогресс реален, даже когда прерывист. Кривая взлета оказывается серией подъёмов и впадин. Но данные археологии и исторических записей подтверждают, что ни один спад никогда не оказывается ниже предыдущего уровня, а каждый подъём превосходит предшествующий".
Тюльпан для Лукреция
Я глубоко погрузился в калифорнийскую оргию, когда раздался вызов, будто голос совести. На самом деле — голос отца Деклана, и обращенный не ко мне. Но я не тратил времени даром, пока "Малакандра" два года летела к Марсу и несколько еще более тягучих месяцев ползла по его поверхности, как древний, отважный маленький марсоход. Я наладил полный перехват всех переговоров на корабле.
— Кто-нибудь, оттащите этого проклятого атеиста от его плотских утех.
Так что к тому моменту, как сестра Агнесса постучала в переборку, мои суккубы вернулись в хранилище, а я сидел одетый и в своём обычном расположении духа.
— О, — сказала она, когда я ее впустил, — ты собрался.
Она выглядела скорее разочарованной, чем удивленной.
— Я... случайно услышал, — сказал я. — И на этом корабле есть только один проклятый атеист. Хотя я думаю, что "плотские утехи" — это не совсем точное описание того, от чего меня оттащили. Что скажешь?
Агнесса мило покраснела и отвернулась.
— Так называемые грехи плоти имеют духовную природу, — сказала она, — как тебе хорошо известно. Но нет времени обсуждать их. У нас есть разрешение на вход.
Я выслушал это вступление и пошел за ней на мостик. Виртуальное пространство расширилось, чтобы все, кто находился на борту, могли вместиться: двадцать семь человек, из которых трое были священниками, пятеро монахами, трое монашками, пятнадцать мирянами, а последний — это был я, показательный атеист.
Показательный атеист — это была моя официальная должность. Я участвовал в операции для того, чтобы при необходимости каждый мог с чистой совестью поклясться, что это была не католическая операция. А еще, как я подозревал, для того, чтобы быть под рукой для грязной работы. В неизбежных и многолетних спорах о религии я поддевал своих собеседников тем, как неловко им будет, если они действительно меня переубедят и я обращусь.
Отец Деклан сидел в капитанском кресле — удобном вращающемся сидении перед виртуальным экраном. Экран показывал стену из листов шлифованного алюминия и розовой пыли. Корабль расплющился о внешнюю стену городского купола, как нос об оконное стекло. "Малакандра", принявшая форму обломка марсианской породы размером с кулак, добралась сюда незамеченной через пылевые бури после того, как упала метеоритом в паре километров отсюда. Теперь все так же незаметно ее углеродные нанофибровые усики простукивали городские сети. Между листами шлифованного алюминия в витражах купола были склейки, и сквозь эти почти неразличимые промежутки мы и могли проникнуть внутрь.
Деклан ухмыльнулся мне. Я кивнул и облокотился на переборку рядом с Агнессой. Шум возбужденного и нервного разговора стих.
— Теперь, когда мы все здесь, — сказал он, — можем отправляться. Мы взломали вход на завод телопроизводства в центре квартала синтов. Шаблоны загружены. Созданы поддельные удостоверения в соответствии с вашими утвержденными и отрепетированными легендами. Все ясно?
Кивки.
— Хорошо. Давайте все вместе произнесем короткую молитву, — Деклан подмигнул мне. — С обычным исключением, конечно.
Остальные склонили головы. Я смотрел и слушал, не шелохнувшись, как Деклан торопливо просил святую Марию, Бернадетту и Клайва заступиться за нас ради нашей безопасности и успеха. Сказав "аминь", он взглянул вверх и перекрестил виртуальный воздух. И вдруг опять стал оживленным и деловым, как тот дублинский постовой, которым он был, пока не услышал зов. Он жестом активировал копировальное устройство и показал на его светящийся вход.
— Ладно, все по номерам!
Друг за другом, по ходу переклички, мы проходили в светящийся вход. Мой номер был семнадцатый, и у меня было достаточно времени, чтобы рассмотреть выражения на лицах тех, кто проходил передо мной, когда они разворачивались с другой стороны копировального устройства и возвращались на свои места. Расслабление, восторг и озабоченность в странной и, при других обстоятельствах, откровенно смешной последовательности вспыхивали, как тени, на каждом лице.
Потому что, конечно, с копиями все так и есть. Ты все еще там, когда все закончено. По крайней мере, один экземпляр. А другой...
— Семнадцатый! Хендерсон, Брайан!
Я зашел в устройство и тотчас оказался сидящим, обнаженным и кашляющим соленой водой. Побарахтавшись с минуту и отплевавшись, я нащупал борт автоклава, встал и осторожно выбрался на холодный бетонный пол. Почти как выйти из общественной бани. Я был в длинной комнате с низким потолком, тускло освещенной, с деревянными скамейками, стопками сложенных полотенец и высокими пластмассовыми шкафчиками. Никто не вышел одновременно со мной. Я бросил взгляд вдоль рядов автоклавов, пустых, за исключением двух, в которых тела приобретали форму — гротескные, светящиеся груды мяса и потрохов, кожи и костей. Я не представлял, каким по счету прибыл: изготовление тел шло независимо от порядка копирования. Насколько я знал, могли пройти дни или недели.
На шкафчике напротив меня было мое фальшивое имя: Уоррен Дач. Оно было назначено мне автоматически по ходу дела. Все имена синтов здесь были, как бы это сказать, синтетические: имена рабов, имена порнозвезд. Я взял полотенце и вытерся насухо, потом подошел к шкафчику, обнаженный, но не испытывающий стыда, свободный от адамова греха, рожденный заново, заново.
Лет в двенадцать-тринадцать, как раз когда гормоны начали прибывать, у меня было три тайных постыдных желания. Я хотел отправиться на Марс, я хотел быть уверенным, что не попаду в ад, и больше всего я хотел никогда не появляться на свет.
Будьте осторожны в своих желаниях.
Не поймите меня неправильно — расти при Реконструкции не было так уж плохо. По сравнению со многими другими частями послевоенного мира мы в Доминионе были еще счастливчиками. Лишения были не большими, чем в Конфедерации, Союзе или Европе, и намного меньшими, чем те, с которыми приходилось сталкиваться людям в Азии и на Ближнем Востоке. Даже сегодня я немного ощетиниваюсь на слишком вольные шутки. Можно было играть в развалинах, к раненым на войне или ещё как-то изувеченным относились с добротой (и с детской жестокостью, но это тоже всемирная вещь, и у меня нет от нее защиты). И даже образование было (в своих пределах) доскональным.
Меня не терзало обязательное посещение церкви. Я не знал, что оно обязательное, потому что ходили все. Даже если бы оно не было, мои родители сделали бы его обязательным для нас. В воскресной школе мы учили наизусть "Краткое исповедание" и с жаром распевали пять пунктов кальвинизма, знаменитую формулу тюльпана.
— Всеобъемлющая греховность! Безусловное избрание! Ограниченное искупление! Неотразимая благодать! Стойкость святых!
Не могу сказать, что мы понимали что-нибудь из этого, кроме всеобъемлющей греховности. Все дети понимают всеобъемлющую греховность. (Буду честным: по крайней мере, все мальчики.) Для ребенка все имеет смысл. В этом Иисус был прав. Только когда вы становитесь немного старше, вас начинают глодать противоречия.
Например, вы начинаете понимать физику и применяете ее к теологии. Большое дело в кальвинизме, его эксклюзивное предложение — это Божественные Правила. Все на свете. Каждая частица. (Даже если это не предопределено. Да, я и это понимал.) Но если каждая частица — значит, и каждая мысль. У нас были дореконструкционные учебники по биологии, в которых не говорилось об эволюции, но описывалась нейрофизиология. Наши учителя очень гордились соответствием между кальвинизмом и физическим детерминизмом. Каждая частица, каждая мысль.
Это возвращалось снова и снова, заставляя меня обкусывать ногти в штопоре отчаяния. Именно тогда я начал хотеть, чтобы я никогда не рождался. Ад не привлекал моего внимания, пока я не услышал на проповеди, что ад и рай прекрасно видны друг другу. Ад не был бы так невыносим, если бы не идеальный вид на радующихся святых, и рай не был бы так чудесен, если бы не идеальный вид на муки обреченных. Поэтому казалось логичным, что бог предусмотрительно обеспечил праведников таким блаженством, а грешников такими терзаниями.
Сначала в моем тринадцатилетнем мозгу сложилось представление о рае как о более привлекательном месте, чем мне казалось до тех пор. Когда прискучит вечное пение и игра на арфе, всегда можно будет посмотреть бесконечный ужастик про ад. Было довольно много людей (и не все из них ходили в мою школу), на чьи вечные муки я с легкой душой любовался в своем воображении.
Вторая часть проповеди заставила меня выпрямиться на скамье. Проповедник объяснил, что — как бы это ни смущало наши черствые и мятежные сердца — мир с адом лучше, чем мир без ада, потому что без ада не проявлялась бы вящая слава бога. Лучше пусть зло существует и вечно показывается божья ненависть к нему, чем если бы зла не существовало вовсе. Потому что величайшее благо — это божья слава, а чем была бы божья слава, если бы каждое ее проявление не доносилось бы до его созданий?
Эта утешительная теодицея потрясла меня. Мне почему-то удавалось думать, вопреки всему, что мне говорили, что смерть Иисуса на кресте была, так сказать, божьим планом Б, что возможный мир, где наши прародители не съели запретный плод был, вопреки фактам, настоящим.
Но такой исход никогда не был возможен.
Обдумывая это по пути домой в сопровождении своих братьев, сестер и родителей, половиной мыслей уносясь к нашему субботнему обеду, я понял, что и не могло быть никакого плана Б. Божий замысел был вечен. В этом смысле все, что происходило, вплоть до танца каждой пылинки и еще глубже, было таким же вынужденным и неизбежным, как геометрия. С точки зрения бога не было ни времени, ни изменений, ни возможностей, ни свободы: вселенная была одним твердым бруском в четырех измерениях с 4004 года до Р.Х. до неизвестной, но такой же определенной даты его уничтожения. За этими пределами, равно неизменные и неизменяемые, лежали бесконечные пустыни вечности: восторга для немногих, агонии для многих.
Мои мысли играли в чехарду. Если вселенная оставалась неизменной с точки зрения бога, не была ли она такой же извечной и неизбежной, как бог? Как отличить ее от бога? Как отличить
К тому времени, как мы набросились на остывшую курятину, я был на полпути к сиянию Спинозы, только без интеллектуальной любви к богу.
Темное видение поселилось в моих мыслях. Вы, может быть, удивляетесь, почему я не поделился своим недоумением с родителями или проповедником. Я выучил рано и накрепко, что спрашивать — уже грех. Я был не более готов обсуждать такие мысли с такими важными особами, чем делиться с ними своими (столь же беспокойными, и столь же прискорбно нормальными) сексуальными фантазиями.
Год или немного больше спустя — время тянулось долго — я листал книги в одном из букинистических магазинов в центре. (В интернете был файервол, новые публикации подвергались цензуре, но букинистические магазины еще не вычистили.) Я наткнулся на томик Лавкрафта. Я открыл его, начал читать и остолбенел. Я дочитал "Цвет из иных миров" прежде, чем догадался подойти к кассе и заплатить десять долларов. Я забрал книгу домой и прочитал ее от корки до корки, тайно и с восторгом.
Лавкрафт представлял вселенную огромным, древним, неразумным, безжалостным механизмом, в чьих безднах таятся и могут наброситься на нас в любой момент огромные, древние, зловещие существа. Это чтение давало мне чувство избавления, легкости, свободы, простой радости, как у ребенка, который несется вприпрыжку по солнечному лугу. Вселенная, где самое худшее, что может произойти, — Древние вернутся, когда сложатся звезды, и съедят наши мозги, была бесконечно более счастливым местом, чем то, где обретался я.
Мои осторожные дальнейшие поиски (на старом диске с Британской энциклопедией, все еще находившемся в местной библиотеке) открыли мне, что, несмотря на вымышленность чудовищ, основой видения Лавкрафта была его настоящая вера. У этой веры было название: материализм. Один клик привел меня к истории этого учения и имени поэта, который вознес ему хвалу: Лукреций. Я уже видел это имя раньше, на обложке тоненькой книжки на одной полке с Лавкрафтом. Тогда оно ничего для меня не значило.
Я поспешил к букинисту и отыскал то самое сокровище: "О природе вещей" Лукреция, издание в мягкой обложке Хэккетт Классикс, перевод Мартина Фергюсона Смита. Обложка была черной, название красным, имя автора белым: сочетание цветов, которое смутно взволновало меня. Я просмотрел несколько страниц, и меня взяло за живое: вот человек, который видел красоту природы так же, как и ее ужас, одинаково невозмутимым взором. Я купил книгу и принес ее домой, прижимая к телу. Я проглотил ее так же напряженно и скрытно, как и Лавкрафта, и с еще большей радостью.
Первый раз в жизни я услышал хорошие новости. Я выпил это черное евангелие до дна. Его духовный эффект был поразительным, говорившим сам за себя. То, что жизнь была бессмысленной, а мораль человеческим изобретением, снимало тяжесть греха. Я был по-прежнему во грехе, но больше не отвечал за это. Я погряз во грехе не потому, что кто-то из моих предков съел яблоко, а потому что все мои предки ели друг друга.
Я стал изучать технику, убедительно защитил диссертацию по биомеханическому конструированию и при первой возможности навсегда оставил Доминион.
Я открыл шкафчик. Резкий соляной запах заставил меня задержать дыхание — шкафчик (специализированный дрекслер), наверное, только что смыл свою нанотехнику. Внутри я нашел костюм и рубашку, несколько смен белья, туфли и сумку. Все идеально подошло. В кармане пиджака была карточка. Я просмотрел ее, проверяя данные и легенду. Здесь тоже все было правильно. На карточке была тысяча в валюте Доминиона — достаточно, чтобы прожить, пока не найду работу. За рядом шкафчиков было зеркало. Я проверил, как выгляжу, содрогнувшись от воспоминания о том, как я последний раз видел себя снаружи: когда смотрел в лицо оставленному мной куску плоти после того, как моя первая копия была загружена. (В виртуальной среде корабля, где не было нужно бриться или умываться, мне не нужны были и зеркала. Высокомерие я признаю, тщеславие нет.) Насколько я мог судить, я выглядел почти так же, немного живей и подвижней, немного моложе. Идеальные зубы, острое зрение. Но так было и в вирте.
Хотя ощущения не отличались, было забавно думать о том, что я опять во плоти. Правда, не в той же самой, а воссозданной по отредактированному геному с оптимизированным генетическим кодом, умно сконструированным, без следа обезьяны или Адама в своей наследственности, вообще без наследственности, если на то пошло. Я сложил в сумку лишнюю одежду, установил выражение лица на веселую уверенность, которой не чувствовал, перешагнул через порог и ступил на территорию Доминиона.
Доминиона, как на Земле, не царствия небесного.
Я оказался на тротуаре немощеной улицы с бороздками розовой пыли. Несколько медленных электрокаров взвизгивали, фыркали и взметали пылинки, которые лениво из-за низкой гравитации оседали, подхваченные прохладным ветерком. Магазины и жилые дома выглядели как торговые центры на окраине, которыми они и были. Неон и голограммы горели и мерцали. Улица, насколько я мог видеть, была частью клубка таких же улиц, лепившихся к куполу. Пока все так похоже на перепутанные Америки из моей памяти. Что показалось странным — это отсутствие мусора и граффити. Эти трущобы были ухоженными, как пригород.
Обернувшись, я увидел Новый Вефиль, многоярусный, как зиккурат под геодезическим небом. Ярус за ярусом уходили вверх, сияющий белый и блестящий золотой с гирляндами подвесных садов, а венчал все свод капитолия в нескольких сотнях метров над землей, в полудюжине километров отсюда и сам с добрую сотню метров высотой. Казалось, он доходил до небес или, по крайней мере, касался верхушки купола. Над ним искусственный ветер развевал крестно-полосатый флаг, красно-бело-синий прямоугольник размером с футбольное поле.
Архитектура была зрелищно-вульгарной: представьте себе мормонский храм, спроектированный Альбертом Шпеером. Постройте его из шлифованного алюминия. Сделайте корочку из барокко, уберите католицизм и китч и взгромоздите сверху Ватикан и собор св. Павла. Увеличьте в десять раз, а потом в одиннадцать.
— Только что вылупился, как я погляжу, — сказал кто-то сзади. Я обернулся и увидел свою Лилит.
Первые десять лет свободы я прожил в Брюсселе... Я сидел в "Дю Бон Вье Там", разглядывая никуда не ведущее витражное окно со святым Георгием и драконом, куря Голуаз, потягивая траппистское пиво и одновременно просматривая в "Суар" экраны с объявлениями о работе, чтобы найти что-то лучше моего места удаленного преподавателя на полставки в Лувене. Пожилая барменша тоже курила, вентилятор вытяжки громыхал для нас, а в клетке механическая птичка пела Джонни Холлидэя и Жака Бреля так, будто это был ее коронный номер.
Высматривать объявления — это для птиц, подумал я, надо связаться с программистами и купить агент, как все остальные. В тот момент, когда я уже хотел было сдаться, два слова задержали мой взгляд: biomechanique и athéiste. А потом и третье: Américain.
Кто-то искал человека, свободно говорящего по-английски с хорошим американским акцентом, биомеханическим образованием и непоколебимыми нерелигиозными убеждениями. Я нажал "позвонить" на объявлении и обнаружил, что у моего собеседника ирландский акцент и идеальный французский. Отец Деклан О'Коннелл, священник римско-католической церкви.
— Все очень просто, Брайан, — сказал он мне, когда я на следующий день пришел для собеседования в заднюю комнату собора. — Международный суд в Женеве рассматривает дело против Доминиона. Истец, чье имя не важно, нуждается в веских доказательствах некоторых, хм, нарушений. У Церкви есть средства и решимость собрать доказательства, но по юридическим причинам, на которые, опять-таки, нет нужды отвлекаться, нам нужен наглухо закупоренный, твердокаменный, злобный атеист, чтобы принять участие в нашем, хм, сборе доказательств. Пока все понимаете, мистер Хендерсон?
— Несомненно, — сказал я, потягивая черный Дауэ Эгбертс, хотя сомнения насчет того, к чему это все приведет, у меня были. — Но для начала не так-то просто выдвинуть обвинение в нарушении прав человека против Доминиона. Это ужасное место, но там придерживаются буквы закона. В этом они умны.