Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Беседы об архивах (с илл.) - Мариэтта Омаровна Чудакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И очень часто слышали мы недоуменное восклицание: «Да о чем писать-то?» или сокрушенное признание: «Не умею я письма писать!»

«Письмовники». Писание писем почиталось важным делом

— А разве можно научиться писать? Возможны ли какие-нибудь советчики в одной из самых личных, не терпящих никакого постороннего вмешательства областей нашей частной жизни?

— Не всегда на это смотрели таким образом. Что, как не желание людей «правильно» писать письма, вызывало к жизни разнообразные «Письмовники»? Существование их показывает, по крайней мере, что писание писем почиталось важным делом.

Бесспорной была помощь письмовников в официальной переписке — они предлагали в готовом виде образцы разнообразных прошений, писем к высокопоставленным лицам и прочих бумаг, где несоблюдение строго установленной формы могло прямо повлиять на исход дела. Письмовники старались руководить своим потребителем и в переписке личной — интимной, родственной, дружеской (которая обычно тем ценней для историков, чем свободней ее содержание). Они искали для нее образцы в преобладающей литературной традиции времени, предлагая, таким образом, каждому пишущему место на самой низкой ступени эпигонской беллетристики.

Свобода письменного выражения своих мыслей — одно из самых трудных умений. Писать несвободно — легче, поскольку это работа по готовым образцам. Одно из самых наглядных описаний «проблемы эпистолярии» дано в рассказе А. Чехова «На святках». «Любезному нашему зятю Андрею Хрисанфычу и единственной нашей любимой дочери Ефимье Петровне с любовью низкий поклон и благословение родительское навеки нерушимо…» — выводит писарь под диктовку деревенской старухи. Но вот известные старухе начальные эпистолярные обороты речи иссякают, и она отчаивается. — «Чего и вам желаем от господа… царя небесного…» — повторила она и заплакала.


Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах. С того времени, как уехали дочь с мужем, утекло в море много воды, старики жили, как сироты, и тяжко вздыхали по ночам, точно похоронили дочь. А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей.

Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!» Пока старуха думает о том, как бы «перевести» все это на неведомый ей язык письма, писарь, узнав, что зять старухи из солдат, и уже не слыша, что теперь он «у доктора в швейцарах», стал быстро писать.

«В настоящее время, — писал он, — как судба ваша через себе определила на Военное Попрыще, то мы Вам советуем заглянуть в Устав Дисцыплинарных Взысканий и Уголовных Законоа Военного Ведомства, и Вы усмотрите в оном Законе цывилизацию Чинов Военого Ведомства»…»

И чем дальше пишет писарь, тем больше расширяется пропасть между совершенно условным текстом письма и тою «жизнью», которую хотела бы вместить в строки письма старуха. «Он писал и прочитывал вслух написанное, а Василиса соображала о том, что надо бы написать, какая в прошлом году была нужда, не хватило хлеба даже до святок, пришлось продать корову. Надо бы попросить денег, надо бы написать, что старик часто похварывает и скоро, должно быть, отдаст богу душу… Но как выразить это на словах? Что сказать прежде и что после?»

Вот они, эти сакраментальные вопросы, которые и есть основа эпистолярии, которые и отделяют «умеющих» писать письма от «неумеющих». Старуха неграмотна, и сфера письменной речи для нее — чужая, неведомая земля, стеной отгороженная от того языка, на котором она говорит и думает, который слышит вокруг, и ей никаким образом нельзя преодолеть эту стену и как-то приткнуться к этой земле. Писарь, напротив, грамотный, но он не только не хочет, но, надо думать, и не может разрушить эту стену, и именно поэтому из-под пера его льются слова обкатанные, не имеющие отношения ни к корове, ни к хвори старика, а сам старик, слушая письмо, «не понял, но доверчиво закивал головой.

— Ничего, гладко… — сказал он, — дай бог здоровья. Ничего…».

Но значит ли это, что вся переписка такого рода как бы «недействительна», что она не выполняла своего прямого назначения общения людей на расстоянии?

Нет, выполняла, действовала, достигала цели. Есть некая магия эпистолярного жанра, заключающаяся в том, что письмо, написанное родным, любящим и любимым человеком, воспринимается обычно как бы «поверх» и формы его и содержания, шаблонный оборот речи наполняется живым смыслом, живой интонацией, казалось бы, никаким образом в нем не обозначенной.

И старухино письмо дошло по адресу и безошибочно достигло цели.«…Ефимья дрожащим голосом прочла первые строки. Прочла и уж больше не могла; для нее было довольно и этих строк, она залилась слезами и, обнимая своего старшенького, целуя его, стала говорить, и нельзя было понять, плачет она или смеется. — Это от бабушки, от дедушки… — говорила она. Из деревни… Царица небесная, святители угодники. Там теперь снегу навалило под крыши… деревья белые-белые.

Ребятки на махоньких саночках… И дедушка лысенький на печке… и собачка желтенькая… Голубчики мои родные!» Все уместилось, оказывается, в шаблонную, старинными письмовниками продиктованную и через несколько поколений прошедшую фразу письма — и белые деревья, и лысенький дедушка, и желтенькая собачка…

Вот пример другого рода.

«Учителя тебе, мой друг, я нашел — Швейцара, который по-французски и по-немецки говорит очень хоро-хорошо и прочие науки знает, и мне полюбился. Если Бог велит, я с собою привезу его. Я хотел бы и сам здесь ходить слушать курс физики у славного Профессора, у которого многие знатные люди слушают ныне по часам, и между прочими вице-канцлер Граф Панин с семейством своим ездит слушать уроки, но свободных часов для меня еще не открылось, и конечно намерен воспользоваться знаниями сего ученого».

Это пишет своему сыну из Петербурга в Рязань 27 октября 1800 года Михаил Иванович Коваленский, куратор Московского университета, ученик и биограф замечательного философа Григория Саввича Сковороды. Он пишет ему каждые два-три дня о пустяках и о важном, но о чем бы ни писал он, слог его всегда остается ровен, прост, традиционен и вместе с тем неуловимо индивидуален.

«Здесь настали морозцы, и я опять начал много ходить пешком, это для меня здорово…»; «Приказывай открывать чаще хворточки в покоях, раза три и четыре в день, для очищения воздуха, как я делывал всегда.

Пиши ко мне сам, ни у кого не спрашивая сочинять письма, что на ум тебе прийдет, то и пиши…»

М. Коваленский описывает сыну Михайловский замок: «Дворец сей прекрасно отделан и перед домом поставлена статуя Петра I, на пьедестале которой написано золотыми словами тако:

Прадеду

Правнук

1800 года.

Государь Петр I был прадед нынешнему императору, потому и подпись прилично сделана»; «Замок сей построен на острову нарочно зделанном; кругом канавы из Невы проведены, и многие мосты». 6–8 ноября он сообщает ему о своих занятиях: «Я препровождаю время здесь то со старыми приятелями моими, к ним ездя, то они ко мне ездят, то чтением занимаюсь, то с новыми знакомыми обращаюсь, изредка к большим вельможам являюсь, много хожу пешком, и о многом занимаюсь размышлениями для меня поучительными, гляжу на настоящее, вспоминаю прошедшее, воображаю будущее…»

И даже для щекотливого предмета — известия о насильственной смерти Павла I — находит он приличествующие случаю слова: «Третьего дня числа под 12 угодно было Промыслу вышнего прекратить жизнь Императора Павла I нечаянною болезнью, которая причинила ему смерть и в то же время возвести на Престол императорский Александра I, преисполненного драгоценнейшими для человечества дарованиями…»

Медленный, размеренный ритм жизни; ставший привычным распорядок дня, где занятия чередуются с прогулками, во время которых можно предаваться размышлениям, — распорядок, будто сам собою располагающий к тем «беседам в письмах», о которых писал Даль.

Мирно течет частная жизнь куратора Московского университета, идут из Петербурга и Москвы в Рязань его письма, диктуемые сугубо личной заботой о сыне, любовью к нему, и этот тонкий ручей впадает в воды истории, донося до нас и духовный облик писавшего, и некий тип семейственных отношений, и разнообразные оттенки отношения людей 1800-х годов к событиям своего времени.

Навыки эпистолярного жанра, осознание места его в жизни человека сформированы были у самого М. Коваленского еще в отрочестве при прямом участии его наставника — в 1761 году. Современный биограф Сковороды Ю. Лощиц пишет об этом так: «Они жили в одном городе, каждый или почти каждый день встречались в коридоре, в классной комнате, после занятий часто совершали прогулки, уходя иногда далеко за город. Но и этих встреч, такого общения было им мало.

Тогда с одной улицы на другую полетели письма.

Письмоношами были братец Михаила или еще кто-нибудь из ребят-школяров. Поначалу получалась своего рода эпистолярная игра, условием которой было писать только на латыни. Сковорода тем самым преследовал педагогическую цель — исподволь и как бы шутя научить своего воспитанника свободному владению классическим языком. Но потом обнаружилось, что вовсе не это сугубо практическое назначение переписки составляет ее истинный смысл. И тот и другой уже просто не могли обойтись без писем». Семьдесят семь писем Г. Сковороды к М. Коваленскому, написанных в харьковский период, всю жизнь сохранялись адресатом и вошли в собрание сочинений философа как ценнейшие для нас страницы внутренней его жизни и общих воззрений.

Это уменье писать письма прививалось когда-то с детства — прививалось самой уже строгой обязательностью писания писем родителям с раз установленной, неменяемой периодичностью. Сын петрашевца Н. Кашкина пишет отцу из лицея ежедневно, давая подробный отчет о своих занятиях, отметках, денежных делах, отношениях с товарищами и состоянии своего духа. И через десять лет, живя в деревне, он пишет отцу так же регулярно, все теми же словами начиная свои письма («Дорогой друг папочка…») и так же их заканчивая («Всем сердцем твой…»), но сообщая не о лицейских уже отметках, а о хозяйственных делах. Само намерение написать письмо не отделено, по-видимому, значительным отрезком времени от того момента, когда перо берется в руки: давно заданный ритм облегчает сам приступ к письму. Процесс писания тоже, как видно, не вызывает напряжения, так как вошел в привычку.

Напротив — затрудняют дело незначительные (с нашей сегодняшней точки зрения) перерывы в переписке:

«Сажусь отвечать тебе, предвижу, что испишу в ответ на твои десять страниц 12, и даже не знаю, с чего толково начать, так много набралось тем за 5 дней моего молчания». Привычка к писанию писем выработала и определенный порядок расположения их содержания, как бы готовую сюжетную схему, даже готовую интонацию, которая начинает звучать с первых же строк письма; и видно, как, начиная письмо, человек будто продолжает хорошо знакомое, ненадолго прерванное занятие…

В наше время инерция эта во многом утрачена.

Каждое письмо превращается в некий поступок, к которому готовятся всякий раз заново. И если для некоторых видов переписки это вполне естественно, то в большинстве случаев происходит напрасная растрата нервной энергии, когда человек три недели ходит с обремененной душой, съедаемый сознанием невыполненного долга; и все это для того, чтобы в конце концов сесть и за пятнадцать минут написать письмо-отписку, не стоящее этих треволнений.

Несомненно, что к писанию писем необходимо приучать с детства, вырабатывая и эту привычку среди прочих других

— Несомненно, что к писанию писем необходимо приучать с детства, вырабатывая и эту привычку среди прочих других, снимая заранее ненужную мучительность и затрудненность в основе своей естественного и не слишком сложного процесса. Но как учить? Теперь ведь не издают письмовников…

— Да, в наше время, когда письменная речь, главным образом усилиями литературы последних полутора столетий, так сильно сблизилась с устной, исчезли трафаретные, «обязательные» элементы письма — начало, концовка, специальный приступ к каждой новой части.

Напротив — освобождение от всякого трафарета, приближение к собственным своим мыслям, естественное, непринужденное, как можно более адекватное их изложение; расширение внутренних границ письма.

Письмо может выразить не только более того, чем привыкли наполнять его в большинстве случаев, но главное — всякий раз иное. Это чувствуют дети, прибегая к эпистолярному жанру, — если только предварительно им не внушат опасливого к нему отношения, связанного с представлением о неких правилах.

Чем меньше ребенок, тем ближе он к самому расширительному пониманию письма. Письма его коротки, но свободны. В шесть лет, напряженно обдумывая, как обратиться к любимому писателю, чтобы передать всю полноту любви, начинают письмо так: «Драгоценный Корней Чуковский!»

Восьмилетняя девочка шлет родителям из пионерского лагеря открытки (где адрес надписан еще — для верности — их собственной рукой), содержание которых в течение трех недель колеблется от канонического: «Здравствуйте, дорогие мама и папа! Я живу хорошо, мы ходим в лес. Такой у нас дом (рисунок).

Приезжайте ко мне на родительский день 21 июня.

Целую» до более свободного, прямым образом отражая меняющееся настроение автора: «Дорогой папочка! У нас есть библиотека, где мы берем книги, а потом читаем. Мне скучно без тебя. Приезжай ко мне.

Целую тебя, мой любимый»; «Дорогим папе и маме песня: Железный шлем, деревянный костыль, король с войны возвращался домой, солдаты пели, глотая пыль, и пел с ними вместе король хромой! Ту-ру-ту-ру-тырьямтырьям. Помнишь, пап? целую».

Через полгода письма становятся размеренней, описательнее: «Дорогие баба и дед! Я сейчас болею, сижу в постели и пишу письмо. Я все дни играю в куклы и очень люблю читать. Я позавчера нарисовала свою кошку Феню. Папа приучил Феню после еды уходить на место. На этом писать кончаю. Жду ответа. Ваша внучка». Болезнь оказывается поводом выполнить давние эпистолярные обязательства. «Дорогая Галя! Я сейчас сижу и болею, но чувствую себя хорошо. У кошки Фени было три котенка, их, кроме 1-го, раздали, но скоро отдадим и этого. У нас в комнате такая обстановка (дальше следует рисунок с подписями «Мой угол», «Мамин угол»). В углу моя кровать, шкаф и еще мой бывший шкафчик для Фени. Другой угол — мамин. Один шкаф боком — другой прямо. В этой клетке сидит мама за столом».


Еще через год письма становятся фактичнее, но не теряют свободы выражения чувств; появляется уже некоторая претензия на юмор, пока еще почти неосознанная, скорее идущая от хорошего отношения к адресату:

«Дорогая М. 3. Я была на выставке в животноводстве.

Откуда ты это узнала, М. 3.? В животноводстве мы сначала пошли в отдел корововодства, быководства и телководства. У всех коров толстые-претолстые вымечки.

Наверное, у них ужасно много молока. Среди коров была корова Хроника. У быков кудрявые гривы. Они (быки) огромные, как слоники. Был бык Очерк. Потом мы пошли в овцеводство. Кличек у баранов нет. Баранов мы гладили по доброму носу. Они одобрительно фыркали, моргали и подмигивали нам. Овечек было жалко: их подстригли, и на спине у них были раны.

Еще мы с Ольгой Александровной были в коневодстве. Красивые лошадки! Там была одна лошадь — диво! Хвост, наверное, по десять раз в день причесывают, он такой длинный — до земли. Тяжеловоз так вовсе не такой, как рисуют в энциклопедии (толстый и неуклюжий), а довольно красивый. Там есть жеребцы от кобылицы и знаменитого Квадрата (не знаю, чем он знаменит).

Как только я прочитаю 100 книг — а произойдет это дня через три, папа подарит мне приз — книгу Брагина «В грозную пору» (про Отечественную войну 1812 года!). Прощевай!!!» Далее беглый автопортрет и подпись.

Заводятся новые адресаты — друзья родителей, с которыми завязывается отдельная переписка, — из-за явной потребности в расширении общения с людьми вообще, а также и в эпистолярном самовыражении, в фиксации бурно идущей жизни. Самостоятельно находится форма обращения к взрослому, но, однако же, еще явно молодому адресату — по имени и фамилии.

«Здравствуйте, уважаемый Ж. Т.! Все эти дни я никак не находила времени Вам писать… У нас недавно было + 3°! А по радио недавно говорили: «И пусть за окном свирепствуют февральские бури…»

Хороши бури при t° = + 3°!

Вчера, в понедельник (14/II), к нам во второй раз за 4 года приехали французы из лицея: все без исключения в клешах и со всякими сумочками. Все болтают по-французски, все с распущенными волосами по пояс….

Ну и накрыли им в нашей столовой! Курочка, вины (а может, и не вина, а сок, не знаю…)

(Заметочка: 12 июля мне (ура-ура!) исполнится 11 лет (ура-ура!), ни меньше, ни больше).

У нас месяца три назад появился грипп со всякими осложнениями: на глаза, на уши, на легкие… Недавно он начал вроде утихать, но по радио вдруг объявили, что новая вспышка (неизвестно от кого и неизвестно отчего). Поэтому я не ем два месяца мороженое, дабы не заболеть.

Кошка наша по имени Феня передает Вам кошачий привет, а мне напоминает о том, что я забыла поблагодарить Вас за письмо. Спасибо большое, оно мне очень понравилось.

До свидания.

P. S. Передайте, пожалуйста, привет Л. Ф., Е. Р. и мною уважаемой О. по фамилии Р.».

В письме видна забота об адресате, вызвавшая некоторую обдуманность композиции и звездочки, разделившие письмо на главки…

Это входит, видимо, в сегодняшние родительские обязанности — развязать у ребенка свободу письменной речи, воспитать в нем охотное обращение к эпистолярному жанру и то умение думать только об адресате, нимало не принуждаясь, не разъедаясь рефлексией, которое так трудно развить в себе потом. «До чего же я письма не люблю писать!» Это значит — мне непривычно, докучно, не знаю, как подступиться. За этим — далекая, далекая картина детства, когда мальчик или девочка с унылым, донельзя томящимся видом сидит за столом и тянет: — «Ма-ам! Что мне бабушке писать?..» — «Ну пиши: Здравствуй, дорогая бабушка!»

Минута молчаливой работы. «А дальше что писать?..»

Всего нужнее только постоянное побуждение к писанию писем — лишь в первые год-два после овладения грамотностью, но не диктовка, не редактирование.

Письмо… Здесь не расчлененный ход нашей текущей жизни расчленен собственной нашей мыслью, словом, волей

— Но какие-то эпистолярные правила объяснить, наверное, нужно?

— Пожалуй, что никакие — кроме чисто внешних: сказать, например, что неаккуратный листок может обидеть адресата. И уж во всяком случае невозможными кажутся безапелляционные слова: «Так не пишут».

Под ними-то и подминаются слабые побеги внутренней свободы личности, глохнет потребность адекватного самовыражения в слове, с годами у стольких людей, увы, отмирающая начисто.

Письмо, дневник, мемуарная запись… Здесь нерасчлененный ход нашей текущей жизни расчленен собственной нашей же мыслью, словом, волей. Побуждение написать письмо для нашего современника — это остановка инерции, осознанное волевое движение, когда не тебя несет, а ты выбираешь, ты предпочитаешь поступок — бездействию или привычной заученной ежедневной системе бытовых действий. Это значит, что и на жизнь своего адресата человек взглянул вдруг иными глазами, сумел вычленить в ней отдельное звено, требующее реакции, оценки, жеста солидарности. Писание любого, пусть и сугубо частного письма, есть независимо от намерений пишущего миг исторического сознания, акт исторического поведения. Сам того не ведая, пишущий приобщается к исторической традиции, начало которой теряется в глубине веков, а конец уходит в неизвестное нам будущее. И сам того не ведая, не предполагая, нимало о том не заботясь, он послужит в конце концов отдаленным от него нуждам человечества.

Здесь вспоминается тот рассказ А. Чехова, где герои рассказывает двум женщинам известную новозаветную историю о том, как Петр, ученик Христа, трижды отрекся от него. И одна из них плаче! а студент потом идет и думает в темноте о том, «что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям».


«И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух.

Прошлое, — думал он, — связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого.

И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».

Не только своею практической деятельностью, но и работою запечатления текущей жизни всякий человек крепит эту цепь, не давая выпасть из нее ни единому звену. Человек, пишущий письмо, запечатлевает некий неповторимый момент бытия — своею личного бытия, своего бытия как части исторической жизни страны и человечества и, наконец, миг истории как таковой, даже вне связи с частной жизнью отдельного человека.

Так, письма, в которых отразились события войны 1812 года, сегодня могут быть интересны историку (в отличие от исторического писателя!) уже помимо личности и судьбы писавшего их человека. И таким же вполне объективным историческим источником послужат в недалеком будущем письма о Великой Отечественной войне.

Эта необходимость запечатления быстротекущего момента истории плохо осознана в повседневной практике нашего современника. С развитием технических средств коммуникаций получился странный разрыв между глубоким пониманием ценности сиюминутного, колеблющегося облика мира в искусстве двадцатого века (живопись, кинематография, художественная фотография) и практикой современного быта, которая запечатлевает быстро меняющуюся действительность гораздо хуже, чем практика прошлого века (при этом искусство того времени как раз дало образцы запечатления устойчивого в мире — того, что как бы претендует на вечность). Казалось бы, современники как раз только и делают, что при первой возможности стремятся запечатлеть текущий момент действительности — для этого служат им магнитофоны, фотоаппараты, киноаппараты, посредством которых по стране снимаются десятки тысяч любительских фильмов. Но всеми этими средствами удается запечатлеть только внешний облик меняющейся действительности — то есть выполнить важную, но далэко не единственную обязанность современника перед историей. Всеми этими средствами люди не запечатлевают (или запечатлевают лишь в очень слабой степени) духовного своего состояния, которое возможно запечатлеть только в слове. Только слово не требует от пишущего на родном языке того дополнительного уменья, без которого технические средства, какими он владеет, не дадут нужного эффекта. Язык наш и сегодня подвластен нам для выражения внутреннего мира более, чем любые достижения техники, потому что он дан нам с детства — и помимо воли и специального умения автора выражает его душу, регистрирует его внутреннюю жизнь, дает картину его личности части духовной жизни народа.

В начале века писателем А. Ремизовым, чьи художественные интересы во многом обращены были к русской старине, осуществлялся необычный замысел показать «Россию в письмах». Он печатал письма разных поколений одного семейного гнезда — людей заурядных. Письма их были заурядны и по содержанию — это тоже входило в замысел. «Написанные во времена мирные, они обнимают мирный круг жизни, — пояснял публикатор, — тут и поздравительные и пригласительные и советы соседского доктора и всякие дела семейные…

И пустые и не пустые, возмутительные и приятные, французские и по-русски писанные — по выговору, надо хранить до последнего обрывышка. Каждый записанный обрывышек от того прошлого нашего и особенно того круга, к которому принадлежали Калечицкие, помещики средней руки, представляет большую ценность, ведь эта середина — серое поле русской жизни, на которой разыгрывалась история, происходили великие отечественные события и проходили люди, память о которых сохранится в век беззабвенно».

«Государь мой Исай Ивановичъ, здравствуй на множество лет!

Благодарствую теби, друг мой, что писав ко мне о своем здоровю, чего и въпрет о том же прошу… При сем писанию жичливая жена Маря Бровцина… Из Каменца июля 27 1783». Жичливые — усердные — жены писали часто, но писем от того времени — конца XVIII века — уцелело мало, и каждое письмо драгоценно.

А вот и еще одно издание такого же рода и в те же годы вышедшее в издательстве Сабашниковых — «Грибоедовская Москва» М. Гершензона. Составленная на материале семейных писем Римских-Корсаковых, книга эта задумана была самим автором как «опыт исторической иллюстрации к «Горю от ума»… По письмам воссоздал он жизнь московской семьи — как раз в те годы (1818–1823), когда наезжал в Москву Грибоедов, и в том кругу, который он наблюдал. «Войдем же в дом Марьи Ивановны, — приглашал писатель, — …Дом большой, просторный, в два этажа и в два десятка комнат, с залой, умещающей в себе маскарады и балы на сотни персон и благотворительные концерты.

Фасад выходит на Страстную площадь: нынешние москвичи знают здание 7-й мужской гимназии…» (оно простояло до 1967 года). Преждевременные смерти, неудачные попытки сватовства, семейные печали, заботы… Оправдывая свой замысел, автор писал: «Мы нескромно читаем письма давно умерших людей, и вот мы вошли в чужую семью, узнали их дела и характеры.

Что же? ведь нет дурного в том, чтобы узнать и полюбить… личное участие к ним делает нас как бы современниками исторических событий, потому что их семейные невзгоды, в которых мы их застаем, так непосредственно связаны с историей эпохи…»

В том же издательстве вышла в 1916 году другая книга М. Гершензона, написанная на основе семейной переписки — «Декабрист Кривцов и его братья». Последнее время такого рода книги издаются редко, и это жаль откуда еще можно так почувствовать исторический быт, особый его цвет? Без чувства эпохи знание о ней может остаться голым, схематичным.

Неужели, садясь за письмо к матери или к другу, человек должен чувствовать, что он работает для вечности?

— Но есть все же некая щекотливость в рассуждениях об историческом смысле и значении частной переписки. Неужели, садясь за письмо к матери или к другу, человек должен чувствовать, что он работает для вечности?..

— Меньше всего мы хотели бы внушить своему читателю суетное стремление к увековечению своей личности в письмах к знаменитым людям или некую напряженность в переписке дружеской. Взаимоотношения частного человека с исторической памятью являют собою глубокую проблему.

Когда Л. Толстому прислали корректуру «Анны Карениной», к нему попали и несколько страниц печатавшейся в той же книжке «Русского вестника» драмы Д. Аверкиева «Княжна Ульяна Вяземская». Толстой прочитал эти страницы и с отвращением пересказывал в письме Н. Страхову: «Там какой-то русский князь убил любовницу и в ужасе от своего поступка в первую минуту восклицает: «О, я несчастный! В летописях будет написано, что я убийца!»

Л. Толстой пишет — «Ведь это ужасно!» и называет это «мерзостью». «Мерзость» заключена, по-видимому, не только в безвкусице, но в этической позиции, — и мы менее всего хотели бы быть понятыми в подобном плоском роде. Нет, мы не побуждаем читателя принять напряженную позу человека, охорашивающегося перед зеркалом истории, не в меру озабоченного судом потомства. Мы призываем к иному — к повседневному ощущению себя в некоем историческом потоке, проносящемся сквозь наш сегодняшний день, но в нем не передыхающем. Человек, воспитавший в себе историческое сознание, неминуемо обратится и к переписке, и к другим выражениям этого сознания.



Поделиться книгой:



Регистрация