Через несколько недель все стало восприниматься не так остро. Рассказывая истории о трупах студентам немедицинских специальностей, я делал акцент на гротескном, зловещем и абсурдном, словно стараясь доказать им, что я нормальный, несмотря на то что провожу шесть часов в неделю, кромсая мертвецов. Иногда я рассказывал о моменте, когда оглянулся и увидел одногруппницу (одну из тех девушек, что пьют из собственноручно разукрашенных кружек), стоящую на стуле на цыпочках и радостно вколачивающую долото в позвоночник мертвой женщины. Как я ни пытался доказать, что далек от подобного, мое сходство с этой девушкой было глупо отрицать. В конце концов, разве не я только что охотно щипцами вскрывал мужскую грудную клетку? Даже работая с мертвецами, чьи лица закрыты, а имена остаются загадкой, не можешь не чувствовать их человеческую природу. Однажды я вскрыл желудок трупа и обнаружил в нем две непереваренные таблетки морфина: это означало, что перед смертью мужчина мучился от боли, возможно в одиночестве шаря руками в поисках пузырька с таблетками.
ОДНАЖДЫ Я ВСКРЫЛ ЖЕЛУДОК ТРУПА И ОБНАРУЖИЛ В НЕМ ДВЕ НЕПЕРЕВАРЕННЫЕ ТАБЛЕТКИ МОРФИНА: ЭТО ОЗНАЧАЛО, ЧТО ПЕРЕД СМЕРТЬЮ МУЖЧИНА МУЧИЛСЯ ОТ БОЛИ, ВОЗМОЖНО В ОДИНОЧЕСТВЕ ШАРЯ РУКАМИ В ПОИСКАХ ПУЗЫРЬКА С ТАБЛЕТКАМИ.
Конечно, при жизни все эти мертвецы осознанно пожертвовали себя науке, и слова, которые мы должны были употреблять по отношению к ним, отражали этот факт. Нам сказали называть их не трупами, а донорами. И да, по сравнению с тяжелыми первыми днями вскрытие перестало казаться таким греховным. (Студентам больше не нужно было приносить на занятия самостоятельно найденные трупы, как это было в XIX веке. Кроме того, медицинские учебные заведения давно перестали поддерживать практику выкапывания тел для их изучения. В древнеанглийском языке даже существовал глагол «burke», который означал «тайно удушать кого-то или убивать с целью продать тело жертвы для проведения вскрытия».) Тем не менее самые осведомленные люди – врачи – практически никогда не жертвовали свои тела науке. Интересно, что было известно обо всем этом донорам? Один преподаватель анатомии как-то сказал мне: «Не нужно рассказывать пациенту о кровавых подробностях операции, если это может заставить его передумать».
САМЫЕ ОСВЕДОМЛЕННЫЕ ЛЮДИ – ВРАЧИ – ПРАКТИЧЕСКИ НИКОГДА НЕ ЖЕРТВОВАЛИ СВОИ ТЕЛА НАУКЕ. ИНТЕРЕСНО, БЫЛО ЛИ ЭТО ИЗВЕСТНО ДОНОРАМ?
Даже если доноры достаточно хорошо информированы (наверное, так оно и есть, несмотря на слова того преподавателя анатомии), мысль о том, что их самих разрежут на куски, не самая пугающая. По-настоящему страшно представлять, что твоих близких: мать, отца, бабушку или дедушку – будет потрошить кучка двадцатидвухлетних смеющихся студентов.
Каждый раз, когда я просматривал план предстоящего занятия и видел там слова вроде «медицинская пила», я думал, что это будет пара, на которой меня точно вырвет. Однако мне редко становилось плохо в лаборатории, даже когда я понимал, что «медицинская пила» – это просто обыкновенная ржавая пила по дереву. Ближе всего к рвоте я оказался не в лаборатории, а на могиле моей бабушки в Нью-Йорке, которую мы посетили в двадцатилетнюю годовщину ее смерти. Я согнулся вдвое, начал плакать и извиняться, но не перед трупом, с которым я работал, а перед его внуками. Однажды на середине нашего занятия сын попросил вернуть ему наполовину рассеченное тело его матери. Хотя при жизни она согласилась пожертвовать свое тело науке, ее сын не смог смириться с этим. Я знаю, что поступил бы так же. Останки были возвращены.
В АНАТОМИЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ МЫ ОБЪЕКТИВИРОВАЛИ МЕРТВЫХ, РАССМАТРИВАЯ ИХ ТОЛЬКО КАК НАБОР ОРГАНОВ, ТКАНЕЙ, НЕРВОВ И МЫШЦ.
В анатомической лаборатории мы объективировали мертвых, рассматривая их только как набор органов, тканей, нервов и мышц. В первый день абстрагироваться от человеческой природы трупа невозможно, но затем, когда с конечностей снята кожа, часть мышц вырезана, легкие извлечены, сердце вскрыто, а доля печени удалена, узнать человека в этой куче плоти сложно. В конце концов работа в лаборатории перестает восприниматься как вторжение в нечто священное, и осознание этого расстраивает. В наши редкие моменты размышлений мы все тихонько извинялись перед трупами, но не потому, что признавали свой грех, а потому, что не осознавали его.
Тем не менее грешить было нелегко. Все в медицине, не только вскрытие трупов, преступает границы священного. Врачи вторгаются в тело всеми возможными способами. Они видят людей в моменты, когда те сильнее всего напуганы и наиболее уязвимы. Они сопровождают людей, когда те входят в этот мир и когда покидают его.
Восприятие тела в качестве материала и механизма является оборотной стороной облегчения самого мучительного человеческого страдания. Но при этом самое мучительное страдание становится для врачей лишь средством обучения. Возможно, больше всего это относится к преподавателям анатомии, несмотря на то что они всегда ощущают особую ментальную связь с трупами.
Однажды, когда я наспех сделал длинный разрез вдоль диафрагмы, чтобы облегчить себе поиск селезеночной артерии, наш преподаватель одновременно рассердился и пришел в ужас. Это случилось не из-за того, что я нарушил важную структуру, не понял ключевую концепцию или сделал последующий ход вскрытия невозможным: его возмутило, что я совершил разрез слишком непринужденно. Выражение лица преподавателя и его неспособность озвучить свою обеспокоенность научили меня большему, чем любая лекция, которую я прослушал в своей жизни. Когда я объяснил ему, что мне посоветовал сделать разрез другой преподаватель анатомии, его обеспокоенность уступила место ярости.
Иногда ментальная связь проявлялась проще. Однажды, показывая нам останки разрушенной раком поджелудочной донора, преподаватель спросил:
– Как думаете, сколько ему было лет?
– Семьдесят четыре, – ответили мы.
– Это мой возраст, – сказал он. Затем он поставил образец на стол и вышел из кабинета.
Факультет медицины обострил мое понимание связи между значимостью, жизнью и смертью. Я увидел реляционность[25], о которой писал еще в Стэнфорде, в отношениях между врачом и пациентом. Как студенты-медики, мы постоянно сталкивались лицом к лицу со смертью, страданием и трудностями ухода за пациентами, но были ограждены от реального груза ответственности, хоть и осознавали его.
Первые два курса студенты-медики проводят в аудиториях, общаются, учатся и читают. В этот период работа воспринимается как та же учеба, но с чуть более расширенными обязанностями. Однако моя девушка Люси, которую я встретил на первом курсе (и которая позже стала моей женой), изначально понимала подтекст учебных занятий. Ее способность любить казалась безграничной, и это преподало мне важный урок.
Как-то мы с ней сидели на диване в моей квартире и изучали волнистые линии кардиограммы. Внезапно она пришла в замешательство, а потом правильно определила смертельную аритмию. Люси начала плакать: откуда бы эта «учебная ЭКГ» ни появилась, пациент не выжил. Изогнутые линии на бумаге были не просто линиями: они отражали вентрикулярную фибрилляцию желудочков[26] и последующую остановку сердца – веский повод для слез.
Мы с Люси учились в Йельском университете, когда Шервин Нуланд все еще там преподавал, но я был знаком с ним только как читатель. Книга Нуланда, знаменитого хирурга-философа, «Как мы умираем»[27] вышла в свет еще во времена моего отрочества, но попала мне в руки только в университете. Лишь немногие книги из всех, что я читал, так прямо и полно говорили о фундаментальном факте существования: все живые организмы, будь то золотые рыбки или внуки, умирают. Я изучал ее в своей комнате по ночам.
Я ЗАНИМАЛСЯ МЕДИЦИНОЙ, ЧТОБЫ ПОЗНАТЬ ТАЙНЫ СМЕРТИ, ЕЕ ЭМПИРИЧЕСКИЕ И БИОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОЯВЛЕНИЯ, ОДНОВРЕМЕННО БЕЗГРАНИЧНО ЛИЧНЫЕ И КРАЙНЕ БЕЗЛИКИЕ.
Особенно мне врезалось в память описание Нуландом болезни его бабушки: всего в одном отрывке автору удалось невероятно точно описать взаимосвязь между личным, медицинским и духовным. Нуланд вспоминал, как в детстве он надавливал пальцем на руку бабушки, чтобы узнать, сколько времени понадобится коже, чтобы прийти в первоначальное состояние. Отсутствие упругости тканей в сочетании с недавно появившейся у бабушки одышкой свидетельствовали о «постепенном приближении хронической сердечной недостаточности и о значительном сокращении количества кислорода, которое кровь была способна получить из ткани стареющих легких». Он продолжал: «Жизнь медленно покидала ее. К тому моменту, как бабушка перестала молиться, она перестала делать все остальное».
Описывая ее смертельный инсульт, Нуланд вспоминает «Вероисповедание врачевателей» Томаса Брауна: «С борьбой и болью мы попадаем в неизвестный нам мир, но покинуть его, как правило, не легче».
Я так много времени посвятил изучению литературы в Стэнфорде и истории медицины в Кембридже, пытаясь лучше понять смерть, но в итоге так ее и не понял. Благодаря книгам, в том числе и книге Нуланда, я осознал, что понять смерть можно, лишь столкнувшись с ней лицом к лицу. Я занимался медициной, чтобы познать тайны смерти, ее эмпирические и биологические проявления, одновременно безгранично личные и крайне безликие.
ПЕРВОЕ РОЖДЕНИЕ, СВИДЕТЕЛЕМ КОТОРОГО Я ОКАЗАЛСЯ, ВСКОРЕ СТАЛО И ПЕРВОЙ СМЕРТЬЮ.
В первых главах книги «Как мы умираем» Нуланд рассказывает, как он, будучи неопытным студентом-медиком, остался в операционной один на один с пациентом, чье сердце остановилось. В порыве отчаяния он вскрыл грудь больного и попытался запустить сердце вручную. Пациент умер, а Нуланда, обагренного кровью и убитого неудачей, обнаружил его куратор.
В то время, когда я был студентом на факультете медицины, такая сцена была бы просто невозможна: нам практически запрещалось даже прикасаться к пациентам, не говоря уже о вскрытии им грудной клетки. Однако нам тоже был свойственен героический дух ответственности, который вырывался наружу среди крови и неудач. Мне казалось, что любой настоящий врач должен им обладать.
Первое рождение, свидетелем которого я оказался, вскоре стало и первой смертью.
Я только что завершил первый шаг своей медицинской подготовки. Эти два года были наполнены интенсивной учебой, чтением книг в библиотеках, зубрежкой лекций в кафе, повторением самодельных карточек-шпаргалок в постели. Следующие два года мне предстояло провести в больнице, наконец-то применяя на практике полученные знания, чтобы облегчить страдания реальных, а не абстрактных пациентов. Моя практика началась в отделении акушерства и гинекологии, а свою первую кладбищенскую смену[28] я провел в родовой палате.
Входя в здание больницы в лучах заката, я пытался вспомнить все стадии родов, соответствующую им ширину раскрытия матки и все то, что могло мне сегодня пригодиться. Мне, как студенту, нужно было тихо наблюдать, запоминать и не путаться под ногами. Резиденты, окончившие факультет медицины и завершающие обучение по выбранной специальности, вместе с опытными медсестрами должны были стать моими главными наставниками. Однако меня все равно не покидал страх того, что меня, волей случая или намеренно, заставят самостоятельно принимать роды, а я с этим не справлюсь.
Я отправился в комнату отдыха для врачей, чтобы найти своего резидента. Я открыл дверь и увидел лежащую на диване молодую брюнетку, которая одновременно жадно кусала бутерброд, смотрела телевизор и читала журнал. Я представился.
«Привет, меня зовут Мелисса, – сказала девушка. – Я буду здесь, если понадоблюсь. Тебе сейчас нельзя спускать глаз с пациентки с фамилией Гарсия. Ей двадцать два года, она беременна близнецами, и у нее начались преждевременные схватки. Все остальные пациенты довольно стандартны».
В перерывах между жеванием бутерброда Мелисса заваливала меня кучей информации: близнецам было всего 23,5 недели, и врачи надеялись максимально продлить беременность, так как срок в 24 недели считался порогом выживаемости и каждый дополнительный день был важен. Пациентке давали множество лекарств, чтобы контролировать схватки. Вдруг пейджер Мелиссы зазвонил.
«Все, – сказала она, опуская ноги с дивана, – мне пора идти. Если хочешь, оставайся здесь, тут хорошее кабельное, или можешь пойти со мной».
Я последовал за Мелиссой на пост медсестер. Одна из стен была увешана мониторами, по которым плавно шли волны.
– Что это такое? – спросил я.
– Эти мониторы отображают сердцебиение плодов. Давай я познакомлю тебя с пациенткой. Кстати, она не говорит по-английски. Ты владеешь испанским?
Я отрицательно покачал головой. Мелисса проводила меня в темную палату. Мать тихо лежала в постели и отдыхала. К ее животу были подключены датчики, фиксирующие схватки пациентки и сердцебиение близнецов и посылающие сигналы на мониторы, которые я видел на посту медсестер. Обеспокоенный отец стоял рядом с постелью и держал руку жены. Мелисса что-то шепнула им по-испански и вывела меня из палаты.
В течение следующих нескольких часов все шло гладко. Мелисса спала в комнате отдыха, а я пытался расшифровать корявые записи в карте Гарсии, которые понимал не более чем иероглифы. В итоге я узнал, что пациентку звали Елена, это была ее вторая беременность, она не стояла на учете и не имела страховки. Я записал названия прописанных ей лекарств, чтобы позже почитать о них. В комнате отдыха я нашел учебник и изучил параграфы, в которых говорилось о преждевременных родах.
У недоношенных детей, как я узнал, повышен риск кровоизлияния в мозг и развития детского церебрального паралича. Тем не менее мой старший брат Суман родился на восемь недель раньше срока и стал успешным неврологом. Я подошел к медсестре и попросил ее научить меня расшифровывать волны на мониторе, которые были для меня не более понятны, чем почерк врача. Однако я осознавал, что эти волнистые линии свидетельствовали либо о спокойствии, либо о катастрофе. Она кивнула и начала рассказывать мне о реакции сердца плодов на каждую схватку.
Внезапно сестра остановилась. На ее лице отразилось волнение. Не произнеся больше ни слова, она бросилась в палату Елены, затем прибежала обратно и отправила сообщение на пейджер Мелиссы. Заспанная Мелисса появилась через минуту. Она взглянула на монитор и устремилась в палату Елены, оставляя меня позади, быстро взяла мобильный телефон и позвонила хирургу, объясняя ему ситуацию на жаргоне, который я практически не понимал. Очевидно, с близнецами что-то было не в порядке, и их единственным шансом на спасение оставалось экстренное кесарево сечение.
ИЗ-ЗА ПРИЖИГАНИЯ КРОВЕНОСНЫХ СОСУДОВ В ХОДЕ КЕСАРЕВА В ОПЕРАЦИОННОЙ СТОЯЛ ЗАПАХ ГОРЕЛОЙ ПЛОТИ.
Я направился в операционную вместе со всеми. Елену уложили спиной на операционный стол и вкололи ей в вену лекарства. Пока хирург, резидент и я протирали руки спиртовым санитайзером, медсестра наносила антисептический раствор на круглый живот пациентки. Я понимал, что все очень торопятся, и стоял тихо. Пока анестезиологи интубировали[29] пациентку, старший хирург суетился.
– Быстрее! – командовал он. – У нас нет времени. Нам нужно торопиться!
Я стоял рядом с хирургом и наблюдал, как он сделал один длинный дугообразный разрез прямо под пупком пациентки, чуть ниже верхушки ее большой матки. Я старался следить за каждым движением его руки, одновременно пытаясь вспомнить анатомические рисунки из учебника. Кожа разошлась под прикосновением скальпеля. Хирург уверенно разрезал плотную белесую фасцию, покрывающую прямую мышцу живота, а затем руками раздвинул фасцию и прямую мышцу, обнажая матку. Как только он разрезал матку, среди крови на мгновение показалось маленькое лицо, которое тут же снова скрылось. Врач запустил руки в матку и достал сначала одного, а затем и второго младенца. Фиолетовые близнецы практически не двигались и не раскрывали глаз, словно крошечные птенцы, слишком рано выпавшие из гнезда. Через их прозрачную кожу видны были кости, из-за чего они напоминали не реальных детей, а анатомические рисунки в учебнике. Близнецов, по размеру едва ли превосходивших ладонь хирурга, быстро передали ожидавшим неонатальным реаниматологам, которые помчались с ними в отделение реанимации и интенсивной терапии.
После того как основная опасность миновала, темп операции замедлился, и все стали немного спокойнее. Из-за прижигания кровеносных сосудов в ходе кесарева в операционной стоял запах горелой плоти. На матку пациентки наложили швы, напоминающие ряд зубов, крепко стиснувших открытую рану.
– Профессор, нужно ли закрывать брюшину? – спросила Мелисса. – Я недавно читала, что не следует этого делать.
– Что Бог сочетал, того человек да не разлучает[30], – ответил хирург. – По крайней мере, не дольше, чем на короткое время. Я предпочитаю все возвращать к первоначальному виду, поэтому давай ее сошьем.
Брюшина – это мембрана, покрывающая внутренние стенки брюшной полости. Каким-то образом я пропустил момент, когда ее разрезали, и сейчас ничего не понимал. Для меня рана выглядела как масса тканей, но хирурги видели в ней четкий порядок, как скульпторы в куске мрамора.
Мелисса запустила щипцы в рану и достала из пространства между мышцей и маткой слой прозрачной ткани. Внезапно брюшина и зияющая дыра в ней стали очень хорошо видны. Она сшила брюшину и перешла к накладыванию крупных петлеобразных швов на прямую мышцу и фасцию. Потом спросила, не хочу ли я сделать последние два стежка.
Мои руки дрожали, когда я протыкал иглой подкожную ткань. Натянув кожу, я увидел, что игла находится слегка под наклоном. Шов получился кривым, между стежками торчал жир.
Мелисса вздохнула.
– Неровно, – сказала она. – Ты должен подцепить только кожу. Видишь эту тонкую белую полоску?
Я видел. Как оказалось, набираться опыта должен был не только мой разум, но и мои глаза.
– Ножницы! – скомандовала Мелисса. Она распустила мои непрофессиональные стежки, заново зашила рану и заклеила ее пластырем. Затем пациентку увезли в палату.
КАК И НЕДОРАЗВИТОЕ ЛЕГКОЕ НОВОРОЖДЕННОГО, Я ПОКА НЕ БЫЛ ГОТОВ ВЗЯТЬ НА СЕБЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА СОХРАНЕНИЕ ЖИЗНИ ПАЦИЕНТА.
Как сказала мне Мелисса ранее, 24 недели в матке – это минимальный срок, необходимый для выживания младенцев. Беременность Елены длилась 23 недели и шесть дней. Органы близнецов уже сформировались, но, возможно, еще не были готовы к поддержанию жизни. Детей лишили целых четырех месяцев защищенного существования в матке, где они получали бы все питательные вещества и насыщенную кислородом кровь через пуповину. Сейчас кислород должен был проходить через их легкие, которые оказались еще не готовы к полноценному расширению и газообмену. Я пошел навестить новорожденных в отделении реанимации и интенсивной терапии, где каждый из близнецов находился в прозрачном пластиковом инкубаторе в окружении больших пикающих приборов. Крошечные младенцы были практически не видны среди огромного количества проводов и трубок. По бокам инкубатора были небольшие отверстия, через которые родители могли нежно гладить ножку или ручку ребенка, чтобы обеспечить им живой человеческий контакт.
Солнце взошло, и моя смена закончилась. Дома я не мог заснуть: у меня перед глазами стоял момент, когда близнецов извлекали из матки. Как и недоразвитое детское легкое, я пока не был готов взять на себя ответственность за сохранение жизни.
Когда я вернулся на работу вечером, меня направили к другой беременной. Никто не предсказывал никаких проблем: все было слишком ожидаемо, даже предполагаемая дата родов совпадала. На пару с медсестрой я следил за прогрессом роженицы: схватки охватывали ее тело все чаще и чаще. Сестра сообщила, что шейка матки раскрылась от трех сантиметров до пяти и затем до десяти.
– Теперь пора тужиться, – сказала медсестра.
Затем она повернулась и обратилась ко мне:
– Не беспокойтесь, мы сообщим вам, когда ребенок будет на подходе.
Я нашел Мелиссу в комнате отдыха. Через какое-то время позвали всю команду акушеров: рождение ребенка было близко. За дверью Мелисса подала мне халат, перчатки и пару бахил.
– Чистым остаться не получится, – предупредила она.
Мы зашли в палату. Я скромно стоял сбоку, пока Мелисса решительно не поставила меня прямо между ног пациентки.
– Тужься! – говорила сестра. – Как в прошлый раз, только без крика.
Однако крик не стихал, и вскоре его спутником стал поток крови и других жидкостей. Четкость медицинских диаграмм никак не соотносилась с самой Природой и тяжестью родовых мук. Тогда мне стало ясно, что учиться быть врачом на практике будет куда сложнее, чем проводить время в университетских аудиториях. Чтение книг и решение тестов были совсем не похожи на реальную работу, обремененную грузом ответственности. Знать, что нужно проявлять благоразумие, когда тянешь младенца за голову для облегчения выхода плеча, – это одно, но быть благоразумным на практике – совсем другое. Что случится, если потянуть слишком сильно? («Необратимое повреждение нерва!» – кричал мой мозг.) Головка показывалась с каждой потугой, а затем снова скрывалась. Ребенок словно делал три шага вперед и два назад. Я ждал. Человеческий мозг превращает основную функцию организма – репродуктивную – в мучительный процесс. Тот же самый мозг сделал родовые палаты, токодинамометры[31], эпидуральную анестезию и экстренное кесарево сечение доступными и необходимыми.
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ МОЗГ ПРЕВРАЩАЕТ ОСНОВНУЮ ФУНКЦИЮ ОРГАНИЗМА – РЕПРОДУКТИВНУЮ – В МУЧИТЕЛЬНЫЙ ПРОЦЕСС. ТОТ ЖЕ САМЫЙ МОЗГ СДЕЛАЛ РОДОВЫЕ ПАЛАТЫ, ЭПИДУРАЛЬНУЮ АНЕСТЕЗИЮ И ЭКСТРЕННОЕ КЕСАРЕВО СЕЧЕНИЕ ДОСТУПНЫМИ.
Я стоял на месте, не зная, когда и что нужно делать. Следуя указаниям акушера, я протянул руки к появившейся голове и при следующей потуге аккуратно вытащил ребенка. Девочка была большой, пухленькой и мокрой, в три раза крупнее вчерашних близнецов. Мелисса пережала пуповину, и я перерезал ее. Малышка открыла глаза и заплакала. Я еще немного подержал новорожденную на руках, ощущая ее вес, затем передал ее медсестре, которая отнесла ребенка матери.
Я вышел в коридор, чтобы сообщить радостную новость семье пациентки. Около дюжины родственников начали радостно обниматься и жать друг другу руки. Я чувствовал себя пророком, спустившимся с вершины горы, чтобы рассказать всем о Новом Завете. Подумать только, минуту назад я держал на руках нового члена их семьи: племянницу этого мужчины, двоюродную сестру вот той девушки.
Вернувшись в палату, я, взволнованный до предела, столкнулся с Мелиссой.
– Ты не знаешь, как дела у вчерашних близнецов?
Она сразу помрачнела. Как оказалось, первый ребенок умер вчера днем, а второй, не прожив и суток, скончался сегодня, пока я принимал роды. Мне в голову сразу пришли строки из книги Сэмюэла Беккета, которые предельно точно отражали произошедшее с близнецами: «Однажды мы родились, и когда-нибудь мы умрем. В тот же день, в ту же секунду… Рождение на могильной плите. Проблеск света в темноте ночи». Я стоял рядом с «могильщиком» с «щипцами». Для чего этим детям вообще была дана жизнь?
– Ты думаешь, что это страшно? – сказала Мелисса. – Большинство матерей, чьи дети умерли в утробе, все равно вынуждены проходить через схватки и роды. Можешь себе это представить? У этих близнецов хотя бы был шанс.
Спичка блеснула, но так и не загорелась. Из палаты 543 раздавался плач Елены. Ее муж стоял рядом с ней. Из его распухших красных глаз текли слезы, оставляя полосы на лице. Вот оборотная сторона радости: невыносимое, несправедливое, неожиданное присутствие смерти… Существовали ли слова, которые могли утешить их в тот момент?
– Было ли экстренное кесарево правильным решением? – спросил я Мелиссу.
– Вне всяких сомнений, – ответила она. – Оно давало им единственный шанс.
– Что бы произошло, если бы кесарево не сделали?
– Скорее всего, они бы умерли. Ненормальный сердечный ритм плода свидетельствует об ацидемии[32]. Значит, есть проблемы с пуповиной или происходит что-то другое очень опасное.
– Но как понять, что показатели сердечного ритма критичны? Что хуже: извлечь детей слишком рано или ждать слишком долго?
– Все зависит от ситуации.
Какая ответственность! Приходилось ли мне за всю свою жизнь принимать решение более серьезное, чем выбор соуса для сэндвича? Смогу ли я когда-нибудь принимать настолько ответственные решения и жить с ними? Мне все еще предстояло многое узнать из области медицины, но хватит ли мне одних знаний в моменты, когда жизнь и смерть находятся в равновесии? Конечно, одного ума мало. Ясность разума тоже необходима. Я надеялся, что наберусь не только знаний, но и мудрости. В конце концов, когда я впервые входил в больницу день назад, жизнь и смерть были для меня лишь абстрактными понятиями. Теперь я видел их вблизи. Возможно, Поццо, герой произведения Беккета[33], прав. Может, жизнь – это лишь мгновение, слишком короткое, чтобы задумываться о нем. Но мне по роду избранной мной профессии придется увидеть смерть со всех сторон.
ХВАТИТ ЛИ МНЕ ОДНИХ ЗНАНИЙ В МОМЕНТЫ, КОГДА ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ НАХОДЯТСЯ В РАВНОВЕСИИ?
Очень скоро моя практика в отделении акушерства и гинекологии подошла к концу, и меня сразу же направили в отделение хирургической онкологии. Обучаться мне предстояло вместе с Мари, которая тоже была студенткой факультета медицины. Несколько недель спустя после бессонной ночи ее поставили ассистировать на процедуре Уиппла – сложной операции, в ходе которой хирург работает с большинством органов брюшной полости, пытаясь устранить рак поджелудочной железы. Во время процедуры Уиппла студенты, как правило, должны просто стоять от четырех до девяти часов кряду. Среди практикантов эта операция считается «лакомым кусочком», так как из-за ее невероятной сложности принимать в ней активное участие могут лишь старшие резиденты. Процедура Уиппла по праву считается общепризнанным тестом на мастерство хирурга. Через 15 минут после начала операции я увидел Мари в коридоре. Она плакала. Врач всегда начинает операцию с введения камеры в крошечное отверстие, чтобы посмотреть наличие метастазов, так как слишком широко распространившийся рак делает хирургическое вмешательство бессмысленным и операцию отменяют. Стоя в операционной и понимая, что впереди девятичасовая операция, Мари подумала: «Я так устала. Пожалуйста, Господи, пусть у него найдут метастазы». И метастазы нашли. Пациента зашили, процедуру Уиппла отменили. Сначала Мари почувствовала облегчение, а затем мучительный, все усиливающийся стыд. Она выбежала из операционной в поисках исповедника, и я стал им для нее.
На четвертом курсе факультета медицины я стал замечать, что все больше моих одногруппников выбирают в качестве специализации менее ответственные направления, например радиологию или дерматологию. У меня это вызывало недоумение, и я решил собрать данные по нескольким элитным университетам. Я выяснил, что тенденция везде была одинакова: к концу обучения большинство студентов выбирали более «жизненные» специализации с меньшим количеством рабочих часов, меньшим грузом ответственности и с большей зарплатой. Идеализм, который прослеживался в их вступительных эссе, рассеялся. Приближался выпускной, и мы по йельской традиции сели писать клятвы, представляющие собой комбинацию из слов Гиппократа, Маймонида[34], Ослера и других великих медиков. Несколько студентов настаивали на отмене клятв, аргументируя тем, что мы ставим интересы пациентов выше наших собственных. Остальные не позволили этой дискуссии развиться. Клятвы остались. Я считал, что такой эготизм несопоставим с медициной, и, должен признаться, был абсолютно прав. Да, большинство людей выбирают профессию по трем критериям: зарплата, условия работы, продолжительность рабочего дня. Но помните, что, ставя эти критерии на первый план, вы выбираете работу, а не призвание.
ВСЕ БОЛЬШЕ МОИХ ОДНОГРУППНИКОВ ВЫБИРАЛИ В КАЧЕСТВЕ СПЕЦИАЛИЗАЦИИ МЕНЕЕ ОТВЕТСТВЕННЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ, НАПРИМЕР РАДИОЛОГИЮ ИЛИ ДЕРМАТОЛОГИЮ.
Что касается меня, то я выбрал в качестве специализации нейрохирургию. Какое-то время я раздумывал над тем, что предпочесть, но решение открылось мне однажды ночью в коридоре у операционной. Я сидел там и слушал, как детский нейрохирург разговаривает с родителями мальчика, поступившего в больницу с сильной головной болью. У ребенка обнаружили большую опухоль мозга. Врач не только излагал медицинские факты, но и проявлял искреннее сострадание, понимая, что его слова станут для родителей трагедией. Оказалось, что мать ребенка работала рентгенологом: она уже изучила снимки и понимала, что опухоль, судя по всему, была злокачественной. Теперь она, освещенная ярким светом ламп, сидела на пластиковом стуле, совершенно убитая горем.
– Итак, Клер, – мягко начал хирург.
– Все настолько серьезно? – прервала его мать. – Вы думаете, это рак?
– Я не знаю. Но я точно знаю, что отныне ваша жизнь изменится. Это будет длинный путь, вы понимаете меня? Вы должны всегда быть рядом друг с другом, но не забывайте об отдыхе, когда он необходим. Такая болезнь способна как сплотить, так и разъединить вас. Теперь вы должны поддерживать друг друга, как никогда раньше. Но я не хочу, чтобы вы ночи напролет сидели у постели сына и никогда не выходили из больницы. Договорились?
БОЛЬШИНСТВО ЛЮДЕЙ ВЫБИРАЮТ ПРОФЕССИЮ ПО ТРЕМ КРИТЕРИЯМ: ЗАРПЛАТА, УСЛОВИЯ РАБОТЫ, ПРОДОЛЖИТЕЛЬНОСТЬ РАБОЧЕГО ДНЯ. НО ПОМНИТЕ, ЧТО, СТАВЯ ЭТИ КРИТЕРИИ НА ПЕРВЫЙ ПЛАН, ВЫ ВЫБИРАЕТЕ РАБОТУ, А НЕ ПРИЗВАНИЕ.
Далее он описывал планируемую операцию, ее возможные последствия, решения, которые следовало принять сейчас и о которых пока думать не следовало. К концу разговора родителям не стало легче, но они хотя бы могли смотреть в будущее. Я наблюдал за лицами этих людей: сначала они были бледные, хмурые и отрешенные, а затем приобрели сосредоточенный вид. Сидя там, я осознал, что вопросы о взаимосвязи жизни, смерти и значимости, которыми задается каждый на том или ином этапе, возникают обычно в контексте медицины. В реальных ситуациях, когда человек обдумывает эти вопросы, они становятся философскими и биологическими упражнениями. Люди – организмы, подчиняющиеся законам физики, увы, и тому из них, в котором говорится, что энтропия всегда возрастает. Болезни – это нарушения в работе молекул. Основным условием для поддержания жизни является метаболизм, а прекращение его говорит о смерти.
НЕЙРОХИРУРГИ ПРОНИКАЮТ В САМУЮ ГЛУБИНУ ЛИЧНОСТИ: КАЖДАЯ ОПЕРАЦИЯ НА МОЗГЕ ЯВЛЯЕТСЯ МАНИПУЛЯЦИЕЙ ВНУТРИ СУЩНОСТИ ЧЕЛОВЕКА.
В то время как все остальные врачи лечат болезни, нейрохирурги проникают в самую глубину личности: каждая операция на мозге является манипуляцией внутри сущности человека, и любой, кто пережил такое оперативное вмешательство, не сможет с этим поспорить. Кроме того, пациенты и их близкие зачастую утверждают, что операция на мозге стала самым значительным событием в их жизни. Когда речь идет о вмешательстве в мозг, проблема заключается не только в том, будет человек жить или умрет, а в том, какая жизнь достойна того, чтобы ее проживать. Пожертвовали бы вы своей способностью говорить (или способностью вашей матери говорить) ради нескольких дополнительных месяцев немой жизни? Отдали бы зрение, чтобы уменьшить риск смертельного кровоизлияния в мозг? Согласились бы расстаться со способностью правой руки функционировать, чтобы избавиться от обмороков? Сколько неврологических страданий вы позволили бы причинить вашему ребенку, прежде чем сказать, что смерть будет для него предпочтительнее? Так как мозг определяет наше восприятие мира, любое неврологическое заболевание заставляет пациента и членов его семьи задаться вопросом: что делает жизнь достаточно значимой, для того чтобы продолжать жить?
Нейрохирургия покорила меня своим бесконечным стремлением к совершенству. Размышляя об этом, я вспоминал древнегреческий концепт арете[35]. Я был убежден, что добродетель требует морального, эмоционального, умственного и физического превосходства. Мне казалось, что нейрохирургия чаще всего вступает в конфронтацию со значимостью, личностью и смертью. Так как на нейрохирургах всегда лежит огромный груз ответственности, им необходимо быть специалистами сразу в нескольких сферах: нейрохирургии, интенсивной терапии, неврологии, радиологии. Мне придется развивать не только разум и руки, но и глаза, и, возможно, другие органы. Мысль об этом переполняла и опьяняла меня: может, я тоже смогу присоединиться к рядам тех эрудитов, которые вступали в самую чащу эмоциональных, научных и духовных проблем и находили из них выход.
ЗАКОНЧИВ ФАКУЛЬТЕТ МЕДИЦИНЫ, МЫ С ЛЮСИ ПОЖЕНИЛИСЬ И ОТПРАВИЛИСЬ В КАЛИФОРНИЮ В РЕЗИДЕНТУРУ.
Закончив факультет медицины, мы с Люси поженились и отправились в Калифорнию в резидентуру. Меня приняли в Стэнфорд, а Люси – в Калифорнийский университет в Сан-Франциско, который находился неподалеку. Факультет медицины теперь официально остался позади, а впереди нас ждала реальная ответственность за жизни людей. В больнице я быстро нашел друзей, самыми близкими из которых оказались резидент Виктория и резидент – сосудистый хирург Джефф, учившийся в резидентуре уже несколько лет. В течение следующих семи лет нам предстояло превратиться из простых зрителей в театре медицинской драмы в ведущих актеров.