Смог бы я вычистить пляж, тормоша “френдов” или зарегистрировав в “Фейсбуке” новую группу? Вряд ли. Исследование 2007 года показало, что большинство пользователей видит в “Фейсбуке” способ поддерживать связи со старыми друзьями – нередко с теми, кто теперь живет далеко. Исследователи выяснили, что люди в два с половиной раза чаще пользуются “Фейсбуком” с этой целью, а не чтобы завязать новые знакомства (а именно это мне и пришлось сделать, чтобы вычистить пляж){161}.
Но гражданское общество выхолостила отнюдь не техника.
Причину разглядел еще де Токвиль. В наиболее сильном, вероятно, отрывке из “Демократии в Америке” он описал общество будущего, лишившееся ассоциативной жизни[21]:
Я вижу неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей, заполняющих их души. Каждый из них, взятый в отдельности, безразличен к судьбе всех прочих: его дети и наиболее близкие из друзей и составляют для него весь род людской. Что же касается других сограждан, то он находится рядом с ними, но не видит их; он задевает их, но не ощущает; он существует лишь сам по себе и только для себя… Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии… После того как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые мешают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей, но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко побуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе; он ничего не разрушает, но препятствует рождению нового; он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет и превращает в конце концов весь народ в стадо пугливых и трудолюбивых животных, пастырем которых выступает правительство{162}.
Де Токвиль был, конечно, прав. Не техника, а государство с его соблазнительной перспективой “защиты от колыбели до могилы” – вот кто настоящий враг гражданского общества. Уже де Токвиль заметил (и осудил) первые попытки американского правительства возложить на себя обязанности некоторых из крупнейших ассоциаций. Окажется ли государство когда-нибудь в состоянии справиться с бесчисленным множеством мелких задач, которые американские граждане решают самостоятельно, с помощью ассоциаций? Де Токвиль указывал[22]:
Чем больше власть станет подменять собой ассоциации, тем больше частные лица, забывая о возможности объединенных действий, будут испытывать потребность в помощи со стороны этой власти… Нравственность и умственное развитие демократического народа подверглись бы не меньшей опасности, чем его торговля и промышленность, в случае, если бы правительство полностью заместило собой союзы и ассоциации. Лишь в процессе общения людей человеческие чувства и идеи обновляются, сердца становятся благороднее, а интеллект получает развитие{163}.
Да будет так.
Приватизация школ
Чтобы оценить правоту мудрого француза, припомните: в скольких клубах вы состоите? Я, например, состою в трех клубах в Лондоне, в одном – в Оксфорде, в одном – в Нью-Йорке и в одном – в Кембридже (штат Массачусетс). Увы, я не слишком активен, однако плачу взносы и несколько раз в год пользуюсь клубными спортивными сооружениями, ресторанами и гостиницами. Я регулярно делаю пожертвования (увы, невеликие) двум благотворительным организациям. Я посещаю спортзал. Я делаю пожертвования футбольному клубу. Я, вероятно, самый активный выпускник образовательных учреждений, где я учился: частной школы “Академия Глазго” и оксфордского колледжа Св. Магдалины. Кроме того, я уделяю время школам, которые посещают мои дети, и университету, в котором я преподаю. Позвольте объяснить, почему меня заботит судьба этих независимых[23] образовательных учреждений.
Мнение, которым я намерен поделиться с вами, очень непопулярно. Однажды на завтраке, организованном газетой “Гардиан”, я поверг собравшихся в ужас, когда сообщил: мне кажется, что лучшими общественными институтами на Британских островах являются сейчас частные школы. (Разумеется, те, кто охнул громче всех, сами учились в частных школах.) Если я и одобрю единую образовательную политику, то лишь такую, которая ведет к заметному увеличению количества частных учебных заведений и одновременно поощряет ваучерные программы, выдачу дотаций на обучение и стипендий – чтобы как можно больше детей из нуждающихся семей смогли учиться в таких заведениях. Конечно, левые, не задумываясь, отвергнут мое предложение как “элитаристское”. Даже некоторые консерваторы, например Джордж Уолден, видят корень неравенства в частных школах: учреждениях столь вредоносных, что их нужно запретить. Позвольте мне объяснить, почему все эти люди неправы.
Около ста лет распространение модели государственного образования, вне всякого сомнения, шло на пользу. По мнению Питера Линдерта, школы составляли исключение, подтверждающее правило де Токвиля: американские штаты после 1852 года ввели местные налоги для финансирования всеобщего, по-настоящему обязательного школьного образования. За некоторыми исключениями, распространение в мире избирательного права моментально привело к заимствованию таких систем. С экономической точки зрения, система всеобщего образования дала высокую отдачу: производительность труда работников, умеющих читать, писать и считать, гораздо выше{164}. Однако следует указать на ограниченность государственной монополии на образование, особенно в обществах, давно достигших массовой грамотности. Монополисты на рынке образовательных услуг испытывают те же трудности, что и любые монополисты: снижение качества из-за отсутствия конкуренции и засилья немногих “производителей”.
Какими бы ни были наши идеологические пристрастия, придется признать, что частные образовательные учреждения играют главную роль в установлении и поддержке образовательных стандартов по всему миру. Я не агитирую за частные школы и против государственных: нам нужны и те, и другие, поскольку “биоразнообразие” предпочтительнее монополии. Разумное соревнование государственных и частных заведений пойдет на пользу всем. Вот почему американские университеты, которым приходится действовать в условиях ожесточенной глобальной конкуренции, – лучшие в мире. (Согласно Шанхайскому рейтингу, 22 из 30 лучших университетов мира сосредоточены в США.) При этом американские средние школы (функционирующие в условиях монополии), как правило, плохи – судя по результатам, показанным в 2009 году в рамках Международной программы оценки образовательных достижений учащихся в возрасте до 15 лет. Стал бы Гарвард нынешним Гарвардом, если бы его национализировало федеральное правительство или штат Массачусетс? Думаю, вы и сами знаете ответ.
В Великобритании все наоборот. Университеты фактически приравнены к государственным учреждениям, несмотря на повышение в Англии и Уэльсе платы за обучение (она, впрочем, ниже причитающейся лучшим вузам). В то же время независимый сектор среднего образования живет и здравствует.
К чему это ведет? В отличие от элиты, у которой есть ресурсы и (или) честь, большинство университетов Великобритании сейчас в упадке: лишь 7 из них попали в свежий рейтинг лучших 50 вузов мира по версии “Таймс хайер эдьюкейшн”. При этом у нас едва ли не лучшее на планете среднее образование.
Сторонникам традиционной модели государственного образования следует усвоить вот что: ратуя за “бесплатные” публичные школы (как правило, посредственные), вы помогаете становлению системы действительно хороших частных школ (никто ведь не хочет выкладывать ежегодно 10–30 тыс. фунтов стерлингов за образование, которое лишь чуть лучше бесплатного){165}.
Занятно, что нынешними политическими мерами, принятыми для повышения качества государственного образования, Англия обязана шотландцу. Майкл Гоув подхватил идею питомца Феттс-колледжа по имени Тони Блэр: превратить прозябающие школы в самоуправляющиеся “академии”. В 2010–2012 годах количество “академий” увеличилось всего с двухсот примерно до половины всех средних учебных заведений. Пример “Мосбурнской академии” (в лондонском Хакни) и “Академии Дюранта” (головная школа – в Стокуэлле, южный Лондон) показывает, чего можно добиться даже в небогатых районах при избавлении от удушающего контроля местных властей{166}. Еще плодотворнее идея “свободных школ”, учреждаемых родителями, учителями и так далее. (Именно так Тоби Янг наконец показал, как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей.){167} Учтите, что упомянутые школы не действуют как закрытые. Их, как и прежде, финансирует государство. Просто расширение их автономии стремительно привело к повышению стандартов и дисциплины, и учебы.
Левые порицают эти нововведения. (Многие депутаты-лейбористы с радостью отреклись бы от идеи “академии”.) И все же такова общемировая тенденция. Дальновидные государства отказываются от изжившей себя монополии и возвращают полномочия в сфере образования гражданскому обществу.
Многие считают, будто страны Скандинавии до сих пор держат курс на государство всеобщего благосостояния. Это не так. Лишь в Финляндии сохраняется жесткая государственная монополия на образовательные услуги, и ее успех – исключение, которое подтверждает правило. Швеция и Дания, напротив, первыми провели радикальную образовательную реформу. В Швеции благодаря смелой схеме децентрализации и ваучерного финансирования открылся ряд независимых школ. Датские “свободные школы” автономны. Они получают государственные гранты, исходя из количества учеников, и при этом вправе брать плату за обучение и добывать средства иными путями, если докажут, что это положительно сказывается на эффективности. (Аналогичные реформы привели к тому, что около двух третей голландских учеников посещает негосударственные школы.){168}
Сейчас в США более 2 тыс. чартерных школ (примерно то же, что “академии” в Англии – финансируемые государством, однако сохраняющие самоуправление) подарили шанс около 2 млн семей из беднейших городских районов. Организации наподобие “Саксесс экедеми” сталкиваются с поношением и запугиванием со стороны американских учительских объединений как раз потому, что более высокие стандарты чартерных школ угрожают нерадивым учителям и их подопечным. В прошлом году в нью-йоркских государственных школах лишь 62 % учеников третьего, четвертого и пятого классов смогли сдать экзамены по математике. Новейший аналогичный показатель в гарлемской “Саксесс экедеми” составил 99 %. (А по естествознанию – 100 %{169}.) И это не потому, что чартерные школы принимают на учебу лучших или имеют дело с самыми неравнодушными родителями. Гарлемская школа “Саксесс экедеми”, например, выбирает учеников по жребию. Дети учатся лучше оттого, что школа и подотчетна, и самоуправляема.
Необходимо, однако, сделать следующий шаг (даже Майклу Гоуву): увеличить количество школ поистине независимых (то есть самостоятельно себя финансирующих) и свободных (то есть самостоятельно набирающих учеников). Заметим, что шесть из десяти руководителей “академий” заявили в ходе опроса в марте 2012 года, что отраслевой коллективный договор не позволяет им платить лучшим учителям большее жалованье или увеличить продолжительность учебного дня, чтобы дополнительно заниматься с отстающими детьми{170}. С подобными трудностями частные учебные заведения сталкиваются повсеместно. В шведских компаниях вроде
Проблема Великобритании не в том, что у нас слишком много частных школ. Напротив, их мало. И если они лишатся статуса приобретателей благотворительной помощи, их станет еще меньше. Лишь около 7 % английских тинейджеров (примерно столько же в США) учатся в частных школах. Одна из причин, в силу которых азиатские тинейджеры превосходят английских и американских в стандартизированных тестах, такова: в Макао, Гонконге, Южной Корее, на Тайване и в Японии более четверти учеников посещает частные школы. Средняя оценка по математике, показанная там в рамках
Частное образование приносит пользу не только элите. Мартин Уэст и Людгер Весманн в 2010 году выяснили, что “увеличение приема в частные школы на 10 % улучшает показатели страны по математике… почти наполовину. Увеличение приема в частные школы на 10 % также сокращает общие расходы на ученика примерно на 5 % в среднем по странам Организации экономического сотрудничества и развития”{172}. Иными словами, расширение негосударственного образования означает повышение качества образования для всех. Прекрасный пример – то, как Веллингтонский колледж сейчас помогает финансируемой государством “академии”. Или как частные школы вроде “Регби” и “Академии Глазго” расширяют стипендиальные программы с целью увеличения доли учеников, за чье обучение платят сами эти школы.
Образовательная революция XX века привела к тому, что начальное образование стало доступным для большей части населения демократических стран. Цель образовательной революции XXI века состоит в том, чтобы качественное образование стало доступным все большей доле детей. И если вам это не по нраву, вы и есть истинный элитарист, желающий, чтобы дети бедняков оставались в дрянных школах.
Большее общество
Я взялся рассказывать об образовании, чтобы проиллюстрировать другой, более важный тезис: в последние полвека государство слишком далеко вторглось в сферу ответственности гражданского общества. Конечно, кое в чем – там, где частный сектор не преуспел (например в сфере начального образования) – такое вмешательство пошло на пользу. Но за это пришлось платить.
Подобно де Токвилю, я считаю, что спонтанная гражданская активность на местном уровне предпочтительнее централизованного государственного вмешательства – не только из-за того, что она результативнее, но, что гораздо важнее, из-за того, какое действие она оказывает на нас, граждан. Быть настоящим гражданином значит не только голосовать, зарабатывать деньги и воздерживаться от правонарушений. Благодаря включенности в общности более высокого порядка, нежели семья, мы усваиваем, как вырабатывать и соблюдать правила поведения: короче говоря, как нам устраивать собственную жизнь. Учить своих детей. Заботиться о нуждающихся. Бороться с преступностью. Содержать улицы в чистоте.
С тех пор, как в политический лексикон вошло словосочетание “большое общество”, им злоупотребляют. В июне 2012 года архиепископ Кентерберийский назвал его “вдохновенной чепухой, придуманной для того, чтобы замаскировать… отказ государства от своих обязанностей перед наиболее беззащитными”{173}. Даже глава Шотландского совета по делам общественных объединений Мартин Сим (человек, которому следовало бы верить в благотворное влияние тактики “помоги себе сам”) отозвался о “большом обществе” как о “вредоносном ярлыке… уловке тори, прикрытии для урезания бюджета”{174}. Вы, конечно, догадались, что мне самому больше, чем упомянутым джентльменам, нравится мысль, что наше общество (и не только оно) выиграет от расширения частной инициативы и уменьшения зависимости от государства. Если на этом сейчас настаивают консерваторы – так тому и быть. Когда-то это было сутью либерализма.
Выше я указывал на глубокий кризис институтов (экономических, политических и культурных), которым обязана успехом наша цивилизация. Я вижу в кризисе государственного долга (серьезнейшей проблеме западной политики) признак предательства по отношению к будущим поколениям: нарушение общественного договора, о котором писал Эдмунд Берк. Мне кажется, желание в будущем избежать финансового кризиса при помощи сложного регулирования указывает на глубокое непонимание сути рыночной экономики (порок, которым отнюдь не страдал Уолтер Бэджет). С моей точки зрения, столь важное и для демократии, и для капитализма верховенство права грозит выродиться в “верховенство законников” (на эту опасность указывал Диккенс). Наконец, я думаю, что наше гражданское общество, некогда живое и активное, теперь в состоянии распада – не столько из-за развития техники, сколько из-за притязаний государства. Об этом европейцев и американцев давно предостерегал де Токвиль.
Мы, люди, живем в сложной институциональной матрице. У нас есть государство. Есть рынок. Есть право. И еще гражданское общество. Когда-то (мне очень хочется указать на эпоху шотландского Просвещения) эта матрица удивительно хорошо работала и каждый комплекс институтов дополнял и укреплял остальные. Именно это, мне кажется, и обусловило успехи Запада в XVIII, XIX и XX веках. Сейчас эти институты требуют починки. Нам предстоит отладить их, обратить вспять Великое вырождение и вернуться к фундаментальным принципам воистину свободного общества, о которых я рассказал с некоторой помощью великих мыслителей прошлого. В общем,
Заключение
Как объяснить неравенство?
Почему одни страны гораздо богаче, чем другие? Почему уровень реальной заработной платы (то есть зарплаты с учетом стоимости жизни) в одних странах выше, чем в других? Перед Первой мировой войной реальная зарплата в Лондоне была более чем в 7 раз выше, чем в Кантоне. Двумя веками ранее уровень был примерно одинаковым (хотя имелись различия в структуре потребления){175}. При этом в 1700–1900 годах наблюдалась глобализация мировой экономики. Началось невиданное прежде движение капитала, товаров и рабочей силы. Сейчас, на новом этапе глобализации, также заметны различия. Зарплата в китайской промышленности уже не в 20 раз меньше, чем в США, как было в 2005 году: предполагается, что в 2012–2015 годах она вырастет с 1/10 до 1/5 американского показателя. А если принимать в расчет паритет покупательной способности, то разрыв окажется еще меньшим. Количество бигмаков, которые сотрудник “Макдоналдс” может купить на заработанное им за час, в США лишь четырехкратно превышает китайский уровень{176}. И все-таки пока это заметный разрыв.
Хотя единодушно считается, что указанные различия связаны с неравной совокупной производительностью факторов производства, согласия касательно причин такого неравенства нет. Теории, подчеркивающие роль географических и климатических условий, массовых заболеваний и природных ресурсов, в XXI веке звучат куда менее убедительно, чем звучали в XVIII-м.
Научно-технический прогресс и интеграция рынков “отменили” расстояния, климат и микробов, а обеспеченность полезными ископаемыми обернулась почти проклятием. Расистские рассуждения о разнице в умственном развитии или врожденном трудолюбии уже никто всерьез не принимает. Говорили о различии коэффициента интеллекта представителей генетически родственных популяций (например жителей Западной и Восточной Германии до 1991 года или ирландцев, живущих в Ирландии, и американцев ирландского происхождения около 1970 года). Можно также отметить гораздо более быстрый рост среднего коэффициента интеллекта, чем могут объяснить биологи{177}. Довольно долго социологов занимала роль религии, культуры, “национального характера”, однако экономическая история показывает, что переход от бедности к богатству, как правило, происходит слишком неожиданно и в слишком разных культурных условиях, чтобы с этих позиций можно было о нем рассуждать.
Как бы то ни было, экономическое неравенство внутри стран довольно велико – порой оно не меньше, чем между разными странами. В 2007 году средний доход американца, принадлежащего к “верхнему” 1 % населения, в 30 раз превышал средний доход остальных 99 %. Этот показатель в последние годы очень изменился (но, в отличие от межстранового, внутристрановое неравенство выросло, а не снизилось). В 1978 году представители высшего перцентиля были лишь вдесятеро богаче остальных американцев. В современных США неравенство по многим показателям такое же, каким оно было в конце 20-х годов XX века{178}. В последние 35 лет выгодами экономического роста пользовалась в основном суперэлита. В период между Великой депрессией 30-х годов и Великой инфляцией 70-х годов ситуация была иной: в 1933–1973 годах среднедушевой доход 99 % американцев (до уплаты налогов) увеличился в 4,5 раза. А в 1973–2010 годах он снизился{179}.
Что все-таки происходит? Узкоэкономические объяснения, отдающие приоритет финансовым факторам (делевередж), международной интеграции (глобализация), информационным технологиям (офшоризация и аутсорсинг) и бюджетно-налоговой политике (“стимулирование” против “экономии”), не являются удовлетворительными. Нам придется углубиться в историю институтов, чтобы уяснить сложную динамику, присущую современному миру. Недостаток демократии (
Урбанизация и будущее
А теперь я поделюсь своим прогнозом. Чтобы ответить на вопрос, чем Западу угрожает институциональное вырождение, я воспользуюсь классификацией, предложенной бывшим министром обороны США Дональдом Рамсфельдом. Он выделил “знакомых знакомцев”, “знакомых незнакомцев” и “незнакомых незнакомцев”, “незнакомых знакомцев”. Эти сценарии сравнительно хорошо известны историкам. Все остальные люди их игнорируют.
Начнем со “знакомых знакомцев”. В отличие от законов физики и химии, в обозримом будущем едва ли сильно изменятся следующие обстоятельства: нормальное (
Это заманчивая во многих отношениях перспектива. Физик Джеффри Уэст показал, что урбанизация положительно сказывается и на эффекте масштаба (в инфраструктуре), и на отдаче от масштаба (в человеческом потенциале): “Город… есть источник улучшения жизни. Это центр создания материальных благ, творчества, инноваций, изобретательства. Это восхитительное место. Город – это магнит, притягивающий людей”. Уэст и его коллеги из Института Санта-Фе выявили две любопытные статистические закономерности.
Во-первых, “всякий показатель, характеризующий инфраструктуру… от общей длины улиц и дорог, а также линий электропередач, до длины газовых магистралей… масштабируется аналогично количеству автозаправочных станций”. Чем крупнее город, тем меньше автозаправок требуется из расчета на душу населения. Эффект масштаба довольно постоянен: коэффициент равен примерно 0,85 (то есть если население города увеличивается на 100 %, то автозаправок требуется больше всего на 85 %). Во-вторых, и это удивительно,
социоэкономические показатели вроде уровня заработной платы, количества образовательных учреждений, заявленных патентов и так далее повышаются… суперлинейно. Коэффициент, показывающий эффект масштаба… больше единицы, и это свидетельствует… об увеличении отдачи от масштаба… Отсюда следует: чем крупнее город, тем выше здесь заработная плата, больше образовательных учреждений, тем чаще здесь проводятся культурные мероприятия, тем больше оформляется патентов, тем восприимчивее среда к инновациям… Универсальный коэффициент равен примерно 1,15… То есть если население города последовательно удваивается – с 50 до 100 тыс., или с 1 до 2 млн или с 5 до 10 млн то наблюдается примерно 15-процентное увеличение производительности, количества патентов, исследовательских учреждений, уровня средней зарплаты… и 15-процентная экономия протяженности улично-дорожной сети и объема общей инфраструктуры{181}.
В крупных городах даже пешеходы расторопнее. Здесь непропорционально шире возможности трудоустройства. Наилучшим образом все это объясняет внешний эффект. Разумеется, у роста есть и негативные стороны, причем сопоставимого масштаба: преступность, болезни и загрязнение окружающей среды. Но если, как считают на Западе, мы сможем достаточно быстро внедрять новые технологии, наши “мегагорода” смогут избежать коллапса – или хотя бы отсрочить его[24].
Уэст показал, почему процесс урбанизации (которая, по сути, есть стержень цивилизации) более чем экспоненциальный. Хотя ученые собирали данные по всему миру, понятно, что урбанизация означает разное для Нью-Йорка и Лондона, Мумбаи и Лагоса. Авария энергосистемы на севере Индии в июле 2012 года, которая лишила света 640 млн человек, напомнила, что “мегагорода” – это очень хрупкие сетевые образования. А история Нью-Йорка знает периоды (особенно конец 80-х годов, на которые пришелся пик насильственной преступности), когда отрицательные внешние эффекты почти перевешивали положительные.
Я подчеркиваю: эффекты урбанизации обусловлены институциональными рамками, в которых функционируют города. Там, где действенное представительное правление, динамичная рыночная экономика, верховенство права и независимое от государства гражданское общество, выгоды от высокой плотности населения превышают издержки. А там, где эти условия не соблюдаются, мы видим обратное. Иными словами, в надежных институциональных рамках урбанистические системы “антихрупкие” (по выражению Нассима Талеба): они приобретают не только устойчивость к потрясениям, но даже выигрывают от них (как Лондон во время “блица” 1940–1941 годов). А там, где институты ненадежны, урбанистические системы отличаются хрупкостью и могут обрушиться даже от сравнительно слабого толчка (как Рим, атакованный вестготами в 410 году).
Те, у кого заряжен револьвер – и те, кто копает
В спагетти-вестерне “Хороший, плохой, злой” есть сцена, отражающая нынешнее положение в мировой экономике. Персонажи Клинта Иствуда и Илая Уоллака нашли кладбище времен Гражданской войны, где спрятано золото. Иствуд смотрит на револьвер, потом на Уоллака, и произносит бессмертное: “На свете есть, друг мой, люди двух сортов – те, у кого заряжен револьвер, и те, кто копает”.
После мирового экономического кризиса государства разделились на две группы. У стран, которые располагают значительными активами, в том числе суверенными фондами (в настоящее время – объемом более 4 трлн долларов) и запасами твердой валюты (одни только развивающиеся страны аккумулировали 5,5 трлн долларов), в руках “заряженные револьверы”. А странам с огромным государственным долгом (сегодня он в совокупности достигает 40 трлн долларов) приходится “копать”. При таком положении вещей выгодно иметь богатые недра. Однако полезные ископаемые распределены несправедливо. По моим подсчетам, рыночная стоимость доказанных мировых запасов полезных ископаемых составляет около 359 трлн долларов, причем более 60 % объема полезных ископаемых принадлежит десяти странам: России, США, Австралии, Саудовской Аравии, Китаю, Гвинее (там богатые залежи бокситовой руды), Ирану, Венесуэле, ЮАР и Казахстану{182}.
Так мы попадаем в компанию
Кроме того, к “знакомым незнакомцам” относятся землетрясения и порождаемые ими цунами (мы можем узнать, где они произойдут, но не в состоянии предугадать ни их цикличность, ни силу), а также пандемии, обусловленные столь же случайными мутациями вирусов наподобие гриппа. Можно сказать лишь, что в будущем землетрясения, цунами и болезни погубят гораздо больше людей, чем прежде, из-за растущей концентрации представителей нашего биологического вида в городах Азиатско-Тихоокеанского региона (они лежат, как правило, в тектонически небезопасных зонах). Если вспомнить также о проблеме распространения ядерного оружия, то, думаю, я вряд ли ошибусь, если назову современный мир местом куда более опасным, чем он был во времена холодной войны. Тогда главную опасность для человечества составлял поддающийся оценке риск наихудшего исхода простой игры для двух участников. Теперь риск мало поддается оценке. Таково следствие превращения биполярного мира в сетевой.
Поведение
Против технооптимизма
Революция и война – явления не новые. В XVIII веке взращенная Просвещением подрывная идеология породила две угрозы объявшей планету англоязычной империи. Подавляя революцию по обе стороны Атлантики, Великобритания (в основном из-за войн с революционной Францией) накопила очень большой государственный долг. К концу наполеоновской эпохи он достиг 250 % ВВП.
Последующая “разгрузка” экономики (в результате долг уменьшился до 25 % ВВП) стала, вероятно, самой успешной в истории. Причем инфляция не сыграла здесь никакой роли. Английское правительство в мирное время добивалось профицита бюджета благодаря фискальной дисциплине и темпам экономического роста, превышающим процентную ставку. “Прекрасный делевередж”[25] имел и темную сторону. Особенно выделяются середина 20-х годов и вторая половина 40-х годов XIX века: тогда политика строгой экономии привела к социальной напряженности и не смогла избавить Ирландию от массового голода. И все же процесс сокращения заемных средств совпал с главной фазой Промышленной революции – железнодорожным бумом – и территориальной экспансией Британской империи почти до исторического максимума. Урок таков: страна, пользующаяся плодами научно-технического прогресса и ведущая выгодную геополитическую экспансию, в состоянии развиваться и под бременем долгов{186}.
Способны ли нынешние США на такое? Сомневаюсь. Во-первых, все указывает на то, что при наличии крупного государственного долга очень трудно добиться дальнейшего роста. Кармен и Винсент Рейнхарт, а также Кен Рогофф изучили 26 случаев накопления “долгового излишка” – когда государственный долг развитых стран в течение минимум 5 лет составлял 90 % их ВВП. Выяснилось, что “долговой излишек” связан со снижением роста (на 1,2 процентного пункта ВВП) на протяжении долгих периодов (в среднем по 23 года) и вызывает снижение показателей производства почти на четверть{187}. Любопытно, что повышение фактической процентной ставки не обязательно отрицательно влияет на развитие. Важнее всего здесь нелинейное соотношение объема долга и показателей роста. Из-за того, что долговое бремя сказывается на показателях роста лишь тогда, когда долг превышает 90 % ВВП, привычка к дефициту укореняется прежде, чем стать пагубной. Эти данные должны озадачить тех кейнсианцев, которые предлагают государственному сектору, уже имеющему долги, расширять заимствования в ответ на снижение совокупного спроса, обусловленного сокращением доли заемных средств в негосударственном секторе. Вызывает сомнения и то, что низкие процентные ставки по государственным обязательствам США сигнализируют рынку, что правительство может и должно взять в долг еще{188}.
Не стоит ждать и того, что США выведет из ступора некий технологический прорыв, сопоставимый с развитием сети железных дорог. Жестокая реальность такова. Сейчас, в 2012 году, кажется маловероятным, что в 2013–2038 годах мы станем свидетелями перемен в науке и технике более радикальных, нежели в 1987–2012 годах. Во-первых, на модернизации уникальным образом сказались окончание холодной войны и азиатское “экономическое чудо”: тогда наблюдалось внушительное сокращение трудозатрат и, следовательно, стоимости технических средств (и не забудем кандидатов наук, уехавших из СССР, чтобы наконец заняться чем-нибудь стоящим). Информационная революция, начавшаяся в 80-х годах, положительно сказалась на производительности в США (впрочем, не стоит преувеличивать ее значение), однако теперь мы испытываем на себе действие закона убывающей доходности (симптомы – дефляция вкупе с частичной безработицей, вызванной в том числе автоматизацией неквалифицированного труда). Таким же образом предполагаемые успехи медицины после секвенирования генома человека положительно скажутся на средней продолжительности жизни. Однако если нейронауки не достигнут сопоставимого прогресса (и мы научимся продлевать лишь физическое, но не психическое здоровье), экономические последствия окажутся негативными: просто увеличится число несамостоятельных пожилых людей.
Мои сомнения в “боге из машины” питает простое историческое наблюдение. Достижения науки и техники последних 25 лет не слишком впечатляют, если сравнить их с 1961–1986 годами (на тот период, кроме прочего, пришлась высадка человека на Луне). А достижения 1935–1960 годов еще замечательнее (например расщепление атомного ядра). По словам Питера Тиля (возможно, он единственный скептик в радиусе 100 км от Пало-Альто), “мы ждали летающих машин, а взамен получили 140 символов [максимальная длина сообщения в «Твиттере»]”. Скорость путешествий со времен “Конкорда” снизилась. “Зеленая” энергия нам не по средствам. И у нас недостает честолюбия объявить войну болезни Альцгеймера, хотя почти треть американцев в возрасте 85 лет страдает от слабоумия{189}. Более того, “технооптимистам” придется объяснить, почему стремительный научно-технический прогресс прежде сопровождался масштабными конфликтами вооруженных идеологий. (Назовите страну с самой передовой наукой в 1932 году, если учитывать число нобелевских лауреатов в естественнонаучных областях? Правильно, это Германия.) Очевидно, что само по себе увеличение объема информации и ускорение доступа к ней ни хорошо, ни дурно. Знание – не всегда свет. Внешние эффекты не всегда положительны. В 30-х годах XX века наблюдался впечатляющий научно-технический прогресс. Однако он не покончил с Великой депрессией, а привел к грандиозной войне.
Усталость Соединенных Штатов от подавления восстаний и метод гидроразрыва, облегчивший доступ к ископаемому топливу (теперь с зависимостью от ближневосточной нефти может быть покончено к 2035 году), стремительно завершают сорокалетний период американской гегемонии на Ближнем Востоке. Никто не знает, кто или что заполнит вакуум. Ядерный Иран? Неоосманская Турция? Арабы-радикалы во главе с “Братьями-мусульманами”? Кто бы ни стал “царем горы”, он едва ли добьется своего без кровопролития. Попросите любого, кто связан с разведдеятельностью, перечислить главные угрозы нашей безопасности. Скорее всего этот человек назовет (кроме прочего) биологическое оружие в руках террористов, кибервойны и распространение ядерного оружия. Современные технологии вооружают радикально настроенных (или просто психически больных) индивидов и их группы. Неисторики быстро заметят приход очередного
Это не вы его создали
Страны останавливаются в развитии, когда, по словам Адама Смита, их “законы и учреждения” вырождаются и течение экономических и политических процессов начинает определять рентоориентированная элита. Выше я попытался показать, что именно это и происходит в наши дни в ведущих странах Запада. Государственный долг стал способом для старшего поколения жить за счет молодежи и еще не родившихся сограждан. Законодательное регулирование стало настолько неработоспособным, что увеличивает хрупкость системы. Юристы, которые в динамичном обществе могут быть революционерами, в застойном становятся паразитами. А гражданское общество превращается в ничейную территорию, лежащую между интересами корпораций и вездесущим государством (
Незадолго до того, как я закончил книгу, президент США объявил:
Если вы добились успеха, вам помогал в этом кто-то другой. Вам встретился однажды прекрасный учитель. Кто-то помог построить невероятную американскую систему, которая… дала вам возможность преуспеть. Кто-то вкладывал деньги в строительство дорог и мостов. У вас есть бизнес? Это не вы его создали, а кто-то другой. Интернет появился не сам собой – он стал плодом исследований, которые проводились по заказу государства, и теперь всякая компания может зарабатывать на интернете… Есть вещи, такие как тушение пожара, которые мы не делаем в одиночку… Поэтому признаемся себе, что со времен основания этой страны… кое-что у нас лучше получается делать сообща. Именно так мы профинансировали закон [1944 г.] “О приоритетном праве ветеранов”. Так породили средний класс. Так построили мост “Золотые ворота” и Гуверовскую плотину. Так создали интернет. Так отправили человека на Луну{191}.
Вот он, голос государства в состоянии застоя: верховный мандарин обращается к своим подданным в далеких провинциях. Здесь неверна не посылка о взаимозависимости частного сектора и остальной экономики. Меня беспокоит вот что: неужели государство создает малые предприятия или способно “породить средний класс”?! Еще подозрительнее то, что президент не упомянул ни о каком грядущем проекте, сопоставимом с указанными (пример “Манхэттенского проекта” еще удачнее названных, но, кажется, он не слишком политкорректен).
Довольно неприятно видеть, как Коммунистическая партия Китая рекламирует государственный капитализм. Но еще тяжелее слышать, как о нем говорит президент Соединенных Штатов. Это заставляет меня, среди прочих, тосковать по радостному, вселяющему уверенность утру 1989 года, когда казалось, что Запад одержал победу, а Великое возрождение не за горами.
Благодарности
Тексты, вошедшие в эту книгу, первоначально были озвучены мной в 2012 году на
Я также признателен помогавшей мне в этом проекте Ли-Энн Соу, лондонскому и нью-йоркскому редакторам Саймону Уиндеру и Энн Годофф, а также моему литературному агенту Эндрю Уайли.
Ряд искушенных друзей любезно согласились прочитать черновики моих лекций, а позднее и книги (особенно я хочу поблагодарить Шарля Беара, Гарольда Картера, Дугласа Флинта и Пола Такера). Я также благодарю своих коллег из консалтинговой фирмы “Гринмэнтл” Пьерпаоло Барбьери, Джошуа Лахтера, Гасана Малика и Джейсона Рокетта, которые прямо или косвенно повлияли на подготовку рукописи.
Исследователи, занимающиеся изучением институтов и экономического развития, упомянуты в тексте и в примечаниях. К сожалению, у меня нет возможности поблагодарить людей, задававших мне на лекциях дельные вопросы – я, несомненно, благодарен и им. Зато я могу поблагодарить учреждения, организовавшие лекции: Лондонскую школу экономики, Нью-Йоркское историческое общество, Грешем-колледж (Лондон) и Королевское общество Эдинбурга.
Я работал над лекциями в первые семь месяцев жизни своего младшего сына. Эту книгу я посвящаю ему.