Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Война - Михаил Леонидович Слонимский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И картавящий голос закончил уже мягче, точно поняв, что обвиняет он не только полковника, но и самого себя:

— Ей-богу, не узнаю славное русское офицерство. Надо же нам подтянуться, наконец, господа.

— Подтянешься с таким корпусным, — с горечью ответил первый голос. — Скажите мне, какой маневр мы сейчас выполняем? Пытаемся ли мы восстановить положение или просто удираем? Мы дрались вчера весь день. А где в это время была вторая дивизия корпуса? Почему она не поддержала нас? Хотите, я вам скажу почему? Потому что его высокопревосходительство командир корпуса не имеет никакого представления, что такое современный бой.

Вспыхнула спичка и на секунду осветила небритый, мускулистый подбородок и вытянутые губы, зажавшие папиросу.

— Я удрал из штаба корпуса, — продолжал первый голос, — так как не мог дальше всего этого выносить. Назначили помощником командира полка, пусть хоть батальон дали, я все равно не остался бы там. Не могу я, полковник генерального штаба, быть свидетелем того, как корпус ведет бой на основах тактики прошлого века. Командир корпуса приказал вести наступление в густых строях, с тем, чтобы потом по-драгомировски броситься в штыки. Все резервы он велел нагромоздить в тылу и посылал их в бой пакетами. Понимаете, какой ужас! Оказывается, он не знаком даже с началами тактики, которые были опубликованы в наших уставах еще в девятьсот десятом году. И такому человеку вверяют корпус — больше сорока тысяч человек, больше ста орудий!

Несколько секунд было тихо, только по разгорающемуся огоньку папиросы можно было видеть, как жадно затягивался полковник. Картавящий голос неуверенно спросил:

— Почему же вы ничего не сделали, не доложили куда следует, что нельзя терпеть такого корпусного?

Папироса, прочертив в воздухе огненную дугу, упала на землю. Полковник ответил с выражением явной усталости:

— Докладывал. Докладывал лично начальнику штаба армии генералу Постовскому. Мне ответили, что тогда придется сменить девяносто процентов генералов, и кроме того в данном случае есть еще одно обстоятельство, так сказать, частного характера. Дело в том, что корпусный командир был назначен самим государем… Перед войной он был за несоответствие занимаемой должности представлен главным штабом к увольнению. Говорят, что при помощи того самого старца… Распутина он добился аудиенции у государя и был оставлен на службе. Вот и все.

Ветер зашелестел в лесу. Небо светлело над лесом — оно становилось желтовато-бурым, необычным, и невольно возникала мысль, что таким оно бывает только во время стихийных бедствий. Солдаты стояли беспорядочной толпой, опираясь на винтовки. Многие ложились тут же на дороге и засыпали. Офицеры, разговаривавшие на краю дороги, медленно шли мимо солдат. Один из них сказал:

— Теперь можно не сомневаться. Мы отступаем. Что будет с армией?

Другой ответил почти спокойно:

— Знаете, что мне сказал командир корпуса, когда я несколько дней тому назад докладывал ему, что наше отступление ставит под угрозу всю армию? Он сказал, что ничего не знает об общем положении на фронте и отвечает только за свой корпус.

Они прошли вдоль колонны и скрылись в темноте. Начальник корпусного штаба в эту минуту в третий раз спрашивал у дежурного офицера, установлена ли связь со штабом армии, и дежурный в третий раз отвечал, вытянувшись и с выражением отчаяния на молодом энергичном лице, что никак нет, связь не установлена.

Начальник штаба постоял, барабаня пальцами по маленькому стеклу окна деревенской избы, где в эту ночь остановился штаб. Последние радио, полученные из штаба армии после неумелого их расшифрования, оказались настолько бессмысленными, что из них нельзя было ничего понять. Оказалось, что такие же случаи были в других корпусах, и теперь по неофициальному разрешению командующего армией радио посылались в незашифрованном виде. Но в последний день не приходили и незашифрованные радио. Может быть их получению мешала какая-то мощная станция. Может быть приказы командующего армией получались германцами еще раньше, чем русскими. Начальник штаба знал, что это вполне возможно.

8

В эти дни германская армия представляла собой нечто вроде изогнутого коромысла, на концах которого были привешены большие гири. Линия коромысла была тонкая и слабая линия германского фронта, противостоящего русским, а гири — мощные ударные группы, нависшие над русскими флангами и сбивавшие их тяжелыми ударами.

В то время, когда корпус, в котором служил Карцев, отступал на правом фланге армии, на левом фланге происходили еще более трагические события. Первый корпус был атакован германцами.

Атаки германцев были отбиты. Командиры двух русских полков, находившихся в нескольких верстах от места боя, по своей инициативе двинулись на выстрелы и, атаковав не ожидавших нападения германцев, разбили их и обратили в бегство. Охваченные паникой, начали отступать и другие германские части, поспешно двинулся назад обоз, и положение русских, имевших крупные резервы, стало на короткое время исключительно благоприятным. Но успех не был использован. Генерал Артамонов, командир первого корпуса, не проявил никакой инициативы. Он держался пассивно, хотя в его распоряжении были силы, превосходящие силы противника. Ключ к русской позиции был у Уздау. Взятие этого городка германцами влекло за собой неисчислимые последствия, предрешало поражение русских. До самого полудня русские дрались так упорно, что сумели отбросить наседавшего противника и несколько раз бросались в штыки. Артамонов со своим штабом находился за несколько верст от места сражения. Он был хорошо известен в мирное время своим солдатам, прозвавшим его «иконным генералом». При посещении казарм, небольшой, плотный, с расчесанными усами, он тихо шел по помещению, выставив грудь, от обилия орденов напоминавшую иконостас, и заглядывал в углы. Его интересовало, достаточно ли икон имеется в ротах и хорошо ли знают солдаты молитвы. Строевая подготовка не касалась его. За все годы он не задал солдатам ни одного вопроса из полевого устава, и выслуживавшиеся командиры полков знали, что можно быть спокойным, имея в казармах двойное против положенного по штатам количество икон.

Канонада усилилась, командиру корпуса доложили, что надо послать гвардейские части. Генерал, закрывая руками уши и болезненно морщась, ответил, что нельзя трогать гвардию и лучше отступить. Уздау был оставлен русскими весь в пламени. Войска отступали неохотно: они были разгорячены удачным для них боем и ждали подкреплений, чтобы атаковать немцев. Первый корпус откололся от армии — второй ее фланг был сбит. Главнокомандующий за день до этого поздравлял Самсонова с победой под Орлау, которая, как и все выигранные в этой операции бои, ничего не дала русским. А Самсонов хотя и беспокоился за свои фланги, но не считал еще положение опасным. В тот день, когда Артамонов своим отступлением открывал германцам путь на Нейдебург, где был стратегический центр армии, Самсонов прибыл в этот город со всем своим штабом. В шесть часов вечера в прекрасном каменном доме, принадлежавшем бургомистру, подавали парадный обед. Рядом с Самсоновым, полным, красивым стариком, с пышными белыми усами, сидел генерал Нокс, представитель английской армии. Он разговаривал с Новосельским о последних операциях. Нокс, хорошо знакомый с планом русского командования, считал, что дела идут хорошо. Он пил коньяк из высокой хрустальной рюмки и, весело глядя на Новосельского помутневшими серыми глазами, объяснял ему свой взгляд на военные события.

— Немцы идут на Париж, — говорил он. — Пускай их идут. Они думают, что там, как в тысяча восемьсот семьдесят первом году, лежит решение войны. Они скинули со счетов такую мелочь, как Англия. Но поверьте, дорогой капитан, что мы их достанем, где бы они ни были — в Париже или Берлине. Германии незачем было лезть в море. Море — это не германская стихия. И мы перережем все кровеносные трубы, которые тянутся через море к Германии. Я думаю, что ваши храбрые войска сломают им ноги, прежде чем они смогут предпринять что-нибудь серьезное против Англии, не правда ли?

За столом становилось все шумнее.

— Пьем за героев Орлау, — громко сказал Самсонов, подымая бокал, и начальник штаба Постовский, улыбаясь, показывал телеграмму главнокомандующего с поздравлением по случаю победы.

— Во всяком случае Мы идем вперед, — говорил он, — мы уже отхватили порядочный кусок немецкой земли и отхватим еще больше. Завтра мы будем в Алленштейне, а оттуда прямой путь на Берлин.

— Из Гумбинена — дальше, — сказал кто-то.

Этот намек на медленное продвижение первой армии после победы под Гумбиненом офицеры встретили смехом.

— Вперед, вперед, вперед! — вполголоса запел полный, очень красивый офицер в форме генерального штаба, дирижируя себе стаканом, и вдруг замолчал, с недоумением поглядывая на дверь.

Дверь полуоткрылась, и армейский, в плохо пригнанной гимнастерке, офицер смущенно выглядывал из передней, видно, не решаясь войти. Постовский заметил его и махнул ему рукой. Сутулясь под взглядами блестящих штабных, вбирая во внутрь носки запыленных сапог, офицер подошел к Постовскому и подал ему сероватый конверт. Постовский вскрыл его, прочел, и все видели, как дрогнули его руки. Он, привстав, протянул Самсонову развернутый листок и тихо сказал ему несколько слов. Самсонов, краснея полной, не по-стариковски гладкой шеей, опустил листок и беспомощно поглядел на своего начальника штаба. Несмотря на то, что он много пил, важность полученного сообщения ошеломила его. Это была телеграмма генерала Артамонова, из которой, несмотря на ее путанность, можно было понять, что Уздау взят немцами и левый фланг через Сольдау отступает на юг. Командующий тяжело встал (за ним вскочили все присутствующие), с усилием скрывая волнение, сказал: «Продолжайте, господа, прошу вас, продолжайте», — и вышел вместе с Постовским. Они долго сидели перед картой, висевшей на стене. Цепь красных флажков, изображавшая линию фронта, тянулась через карту. В центре цепь сильно выдавалась вперед, на флангах же, особенно на левом, она круто загибалась назад. Но кое-где флажки отсутствовали — штаб армии не имел сведений о точном нахождении некоторых частей.

— Как же, скажите мне, как же могло так получиться? — спрашивал Самсонов. — Ведь мы заходим левым плечом, мы отбрасываем противника на север, на Ренненкампфа, а наш левый фланг оказался позади центра. Выходит, что мы заходим правым флангом, что мы совершенно не так двигаемся и маневрируем, как это нужно.

Постовский молчал. Он лучше Самсонова понимал, что армия фактически не управлялась.

В последних содроганиях все еще шли вперед центральные корпуса, ускоряя свою гибель. Прикованный к пустому Кенигсбергу, Ренненкампф пропускал последние сроки совместных действий с армией Самсонова. А за два дня до гибели второй армии главнокомандующий фронтом генерал Жилинский телеграфировал Самсонову:

«Доблестные части вверенной вам армии с честью выполнили трудную задачу, выпавшую на их долю в боях 25, 26 и 27 августа. Приказал генералу Ренненкампфу, который дошел до Гердуан, войти в связь с вашей конницей. Надеюсь, что в пятницу 29 августа совокупными усилиями трех ваших корпусов вы отбросите противника».

«Доблестные» части болтались тем временем в виде бесформенной, ничем не связанной массы. Самсонов заперся у себя в комнате и ходил от окна к маленькому письменному столику красного дерева, на котором стоял в овальной рамке портрет молодой красивой женщины. Подходя к столику, он внимательно каждый раз глядел на портрет, кивал головой и продолжал ходить. Несколько раз к нему стучали, и он отвечал коротким мычанием: «Нельзя».

— Неужели они не могут понять, что надо же человеку, на которого обрушилась такая тяжесть, хоть десять минут побыть одному, не чувствовать на себе этих почтительных, отчаянных и сочувствующих глаз, взглядов, которые ранят и жгут.

Он походил на раненого зверя, который спешит спрятаться в берлогу, в темноту, чтобы там издохнуть одному, без свидетелей. Крадучись, генерал подошел к кровати и, оглянувшись на окно, на запертую дверь, опустился на колени и сунул голову под подушку. В мягкой теплой тьме успокоенно закрыл глаза, так побыл минуту и решительно встал. Сунул в карман браунинг, провел рукою по усам и уже у самой двери остановился, чувствуя, как трудно выйти отсюда под взглядами людей. Беспомощно оглянулся и, быстро подойдя к столику, вынул из рамки женский портрет, погладил молодое, ласково улыбавшееся ему лицо, спрятал портрет в бумажник и бодро вышел. Через несколько минут он уже мчался в автомобиле на север, к Надрау, туда, где дрались центральные корпуса его армии. Перед самым отъездом он продиктовал главнокомандующему следующую телеграмму:

«Первый корпус, сильно расстроенный, вчера вечером по приказанию генерала Артамонова отступил к Иллову, оставив арьергард впереди Сольдау. Сейчас переезжаю в штаб пятнадцатого корпуса в Надрау для руководства наступающими корпусами. Аппарат Юза снимаю… Временно буду без связи с вами».

«Драться, драться, — думал он, смотря, как несется назад дорога и пробегают рядами деревья по краям дороги. — Драться как простой солдат. А связи с фронтом не надо. Не могу сейчас. Не могу».

9

В утреннем воздухе, синем и необычно прозрачном, была свежесть, предвещавшая осень. Последняя трава уже утратила летнюю окраску, стала тусклой, вялой, готовой к увяданию. Береза, одиноко росшая среди елей, резко выделялась серебряной чернью ствола, точно была посажена здесь по ошибке. Три солдата, укрывшись двумя шинелями, спали здесь. Карцев огляделся, протирая глаза. Черницкий еще спал между ним и Голицыным, — среднее, самое теплое место досталось Гилелю по жребию.

Уже двое суток полк метался на пространстве в десять-пятнадцать километров, то наседая на немцев, то вдруг по непонятным для солдат причинам отступая в леса. В этот глухой овражистый лесок с кристальным озерцем посредине они попали ночью после утомительного марша и сразу же без ужина, без глотка воды легли спать — где кто стоял. Повсюду, с головой одевшись шинелями, лежали спящие солдаты. Не видно было ни одного дозора. Пройдя по лесу, Карцев удивился беззащитности полка, так беззаботно подставившего себя неприятельскому нападению. Он пошел в кусты, побыл там и, когда возвращался, услышал чьи-то шаги. Вдруг маленькая фигура, радостно хрипя, бросилась к нему и крепко обняла его. Он отпрыгнул, испугавшись, и узнал Комарова, солдата их роты, уволенного в запас за несколько месяцев до начала войны.

— Я это, — говорил маленький солдат, — я, Комаров, блошинка человеческая. Друг ты мой, помнишь, как ты меня в казарме папиросами угощал. Ох, все-таки ничего жили, сыты были, хоша и доставалось, конечно, — в карман плохого не спрячешь, оно из дыры вылезет.

И, все еще радостно ощупывая Карцева глазами, поглаживая его по руке, он деловито осведомился:

— А Машкова, стервь эту, не убили? Ему бы ничего, полезно, говорю, ему это было бы. Черницкий жив? За него богу спасибо. Из смолы человек. Прокипел он в своей жизни. Где он?

Он вприпрыжку побежал к Черницкому и с радостным хрипом упал на него (Гилель только вылезал из-под шинели). Обычной своей скороговоркой он начал рассказывать. Его красноватые, лишенные ресниц глаза сияли. Полк, в который его назначили, не был предназначен для боевых действий, и половина солдат была вооружена берданками. В полку — сплошь бородачи, рассыпного строя они не знали и в первый же день после высадки разбежались, услышав артиллерийскую стрельбу. Побежал и Комаров, ночевал в лесу и бродил там два дня.

— Определюсь я к вам, — весело сказал он. — Вы мне свои, родные ребята. Разве я ополченец, чтобы мне во второочередных частях служить? Я же самый что ни есть кадровый солдат.

— Перестань молоть, сорока, — сказал Черницкий, — расскажи нам, что слышно в России. — Что люди говорят о войне?

— А ничего не говорят, — беззаботно ответил Комаров, — работы у них много, провожали нас, подарков понадавали, а бабоньки, конечно, плакали. Рабочие смирные стали. Раз только погнали нас на один заводик. Военный такой заводик, в заборе он весь, поверх забора колючая проволока, у ворот часовой. Вошли мы с прапорщиком, целый взвод, и повел нас инженер рабочих арестовывать. Машины у них остановленные, работать не хотят, на главной машине красная тряпка болтается. Прапорщик у нас образованный, говорун-человек, он сейчас же к рабочим, речь им говорит: «Стыдно вам, русские вы люди, — ваши храбрые братья проливают за вас кровь, а вы им в спину нож втыкаете за то, мол, что вам мало денег платят». Рабочие, конечно, мнутся, много ли ему скажешь, если за ним взвод с винтовками стоит, но все же выступает от них один, в светлом волосе, глаза серые, не мигают, и отвечает прапорщику: «Мы, господин офицер, за деньгами не гонимся. Никакой нам прибавки не надо, а надо, чтобы нас отсюда отпустили. Не хотим тут работать». Тут ему, конечно, трудно пришлось. Прапорщик ему кричит, что он не русский, если так думает, а немецкий шпион, и приказал всем встать на работу. Поставили мы пост у машин, парня этого забрали и прямым его ходом — в маршевую роту. Вот какой случай был.

Тем временем поднялся весь полк. Не было ни хлеба, ни чая, и солдаты ели сухари, размачивая их в воде. Офицеры завтракали мясными консервами, сыром, пили кофе с коньяком. Полковым офицерским собранием заведывал прапорщик Саврасов, сын крупнейшего в городе, где стоял полк, трактирщика. Саврасов за свой счет покупал продукты, лебезил перед командиром полка, кормил его роскошными обедами и все это делал для того, чтобы не попасть в строй. Толстый, о черненькими опухшими глазками, он мячиком носился по своей столовой-палатке, обслуживал офицеров с таким вкусом и ловкостью, как будто дело происходило в богатом, с лепными украшениями ресторане его отца.

Комаров доложился Саврасову как помощник повара. Бегло оглядев маленького, исщипанного солдата, Саврасов молча взял его за плечо и толкнул из калитки. К солдатам он относился с инстинктивной боязнью — так же, вероятно, боятся в голодное время владельцы богатых ресторанов безработных, бродящих под их окнами.

Вернулся с разведки Рябинин. С тех пор как он вместе с Карцевым принес важные сведения о высадившихся германцах, его часто посылали в разведку, и он охотно и хорошо делал свое дело. Рябинин был весел, покряхтывая, он снял сапоги и рассказывал, что с севера идут немцы — никак не меньше дивизии.

— Аккуратно воюют, — говорил он. — Что мне у них больше всего нравится, ребята, так прямо скажу — снаряжение. Все у них прилажено, как обстругано. Шинель на ранце, ранец плоский, через оба плеча продет, не то что у нас: на каждом шагу тебя мешок по боку хлещет.

Рябинин достал из-за пазухи узенький сверток и положил его на землю. В свертке было сало, неведомым путем добытое им, и, нарезая его тонкими ломтями, он говорил, облизываясь:

— Богатая страна, надо уж попользоваться, все равно отберут или в грязь затопчут.

Офицеры все еще были возле своей палатки, когда тяжелый, низкий гул докатился до полка. Он повторился через минуту, и сотни испуганных людей вскочили с земли. Гул напоминал артиллерийские выстрелы, но был так силен, зловещ, что вызывал у солдат чувство страха и тоски. В нем была неизвестность, страшный сюрприз мудрого, хитрого врага. Казалось, что расшатанные глыбы воздуха падали, как обвалы, земля вздрагивала от ударов. Часто и мелко крестясь, старческой рысью пробежал Блинников. Васильев с обычным своим видом пришел вместе с Бредовым.

— Что, ребята, страшно? — спросил он, оглядывая посеревшие солдатские лица. — Это всего лишь тяжелая германская артиллерия. Бояться тут нечего.

— Пушки, пушки-то какие, — нервно поеживаясь, прошептал Рогожин. — У нас ведь таких нет. Попадет такой снаряд — все разворотит.

Он точно накликал. Высоко в воздухе послышался низкий, быстро растущий рев. Рев приближался, с чудовищной силой пронесся над лесом. Взрыв показался всем ужасным. Короткий вихрь рванул воздух. Потом наступила мертвая тишина. Солдаты в отчаянном ожидании смотрели друг на друга, — ждали нового взрыва. Полк двинулся вперед. Шли по прекрасной лесной дороге. Ели и сосны ровными, вымеренными рядами стояли по сторонам дороги. Боковой дозор привел крестьянина, пожилого человека с красным бритым лицом, с длинными тяжелыми руками, свисавшими до колен. Он с угрюмым спокойствием смотрел на русских. Руткевич по-немецки спросил его, давно ли он стал шпионом. Сердитое удивление выразилось в маленьких тусклых глазах крестьянина.

— Шпион, конечно, шпион! — закричал Руткевич и жестким голосом продолжал допрос: — Что ты делал в лесу? Сколько ты видел — немецких войск? Куда они идут? Много ли у них орудий?

Крестьянин отвечал, что он из ближней деревни. Шел к своей дочери в Фридрихсдорф. О германских войсках ничего не знает.

— Отвечай, немецкая свинья! — взвизгивающим голосом крикнул Руткевич.

Крестьянин отвернулся от него и только качал головой, когда Руткевич спрашивал его. Подъехал Максимов, расслабленно сидевший в седле, с опущенной на грудь головой. Яростно поглядывая на немца, Руткевич доложил, что если бы немца не поймали, он через час сообщил бы своим о передвижении полка. Максимов тупо смотрел в землю, кивнул головой и поехал дальше. Руткевич, оскаливая белые, собачьи зубы, вынул револьвер, за плечо повернул крестьянина и показал ему на лес. Крестьянин побледнел, снял шапку и рванулся за Максимовым. Потом посмотрел в лицо Руткевичу и, понурясь, пошел в лес. Он надел шапку, и видно было, как Руткевич сорвал ее с головы старика и поднял револьвер.

По дороге галопом проскакала артиллерия. На опушке леса орудия снялись с передков, крупных, взмыленных лошадей отвели в лес, и подполковник в очках, наблюдая в бинокль что-то невидное колоннам, громко подал команду. Вдоль опушки полк поспешно развертывался в боевой порядок. Поле расстилалось перед ним, и солдаты видели, как с правой стороны леса выбегали русские цепи. С левой стороны леса к полю выскочил казачий полк. Казаки развернулись лавой и с гиканьем помчались вперед. Их маленькие кони стлались в бешеном намете, всадники, стоя в стременах, пригибались к конским головам, и клинки шашек сверкали, как искрящиеся на солнце водяные фонтанчики.

— Вперед, с богом вперед! — закричал Дорн, скача вдоль фронта на рыжей лошадке. — Теперь-то мы их поймали.

Зажмурясь и пригибая головы, побежали в поле. С германской стороны почти не было огня, там как будто стреляли в другую сторону.

— Во фланг, во фланг берем, — услышал Карцев радостный голос Васильева.

Германская часть, на которую они шли, была повернута к ним боком — германцы отражали атаку с другой стороны, и нападение отсюда было для них неожиданным. Все побежали вперед. Это походило на захватывающую игру. Вокруг себя Карцев чувствовал (чувствовал, а не видел — смотреть кругом нельзя было) возбужденные лица товарищей, они делали то же, что и он, как и он, были охвачены острым желанием скорее броситься, ударить, захватить врасплох, выиграть игру. Выскочил вперед Руткевич, легко размахивая обнаженной саблей, неловко подпрыгивая на длинных тонких, как у жеребенка, ногах. В цепи на секунду показалось сосредоточенное лицо Бредова и дикое, осыпанное крупным потом лицо Машкова. Васильев шел деловито, уверенно. Вид у него был хозяйский, и вдруг странное успокоение почувствовал Карцев. Все делают то, что надо, и он делает то же, сообща идет работа, и сейчас, вот сейчас наступит самый горячий, самый крепкий момент.

Большая суетня шла по всему полю, солдаты размахивали винтовками, трудились свирепо и жарко, вскрикивали, стонали, падали и другие наскакивали откуда-то сзади, точно подсыпали их оттуда щедрой горстью, не жалея, не считая.

«Вперед, вперед», — думал Карцев и смутно видел перед собой напряженные лица, из которых выделилось одно, очень сердитое, по-собачьи тонкое у подбородка, но с синими, чистыми глазами. Лицо это не пропадало несколько секунд, толстые губы смешно топырились на нем, и серая полоска пронеслась в воздухе. Карцев с любопытством увидел, что серая полоска была германским штыком, чуть не проткнувшим его, увидел Рябинина, который прикладом свалил немца, и на какой-то очень маленький срок теплая мыслишка мелькнула у него: «Я не один. Вот как меня защищают… Эх, родные…»

В горячности, в увлечении боем он мало замечал из того, что происходило вокруг него. Только узенькое пространство, на котором он действовал, существовало для него. Чувство счастья охватило его, когда он ощутил у своего локтя локоть Голицына, твердый, дружеский локоть. Порыв, уносивший его, все еще не проходил. Он не хотел отставать от товарищей, рвавшихся вперед. Его привычные солдатские руки лезли в сумку за обоймами. Он не понимал, как с суховатым треском закрывался и открывался затвор, как прочно и удобно входил в плечо приклад, когда он стрелял на вскидку. Вид бегущих немцев заставил его закричать «ура», но он уже не стрелял в них, незаметно для себя переходя к иному, более спокойному настроению. Чаще оглядывался вокруг, замедлял бег. Наступила перемена в бою, Опрокинутые фланговой атакой, немцы бежали, убитые и раненые лежали в поле, в тыл вели пленных, и четверо солдат на плечах, чтобы все видели, тащили германский пулемет. Но чаще доносились выстрелы орудий, шрапнель рвалась над русскими цепями. Цепи, скучившись, топтались на месте, и младшие офицеры, потеряв связь со штабом полка, не знали, продолжать ли наступление. Русская батарея била в лесу, и снаряды визжали, как сверла, режущие металл. Поле было ровное, и только в одном месте оно горбилось холмиком. Десятая рота занимала это место. Карцев лежал на земле возле самого холмика. Он услышал команду и видел, как неохотно и медленно подымались солдаты. Это Васильев решил вывести роту из пункта, который сильно обстреливали. За холмиком хриплый знакомый голос ругался, и Карцев, посмотрев туда, вскочил и побежал. На земле, подогнув под себя ногу и опираясь на локоть, сидел Чухрукидзе. Взвод уже шел вперед, и Машков кричал Чухрукидзе, чтобы тот подымался. Солдат, смотря на взводного, рванулся. Ноги его вытянулись, спина глухо стукнула о землю, руки прижались к бедрам. Он лежал навытяжку, как поваленный манекен, изображающий русского солдата, застывшего по команде «смирно». Лицо его желтело и морщилось болью, но горячечные глаза не отрывались от Машкова. Он видел только его, он был в строю.

Карцев, отбрасывая винтовку, наклонился над Чухрукидзе. Синие губы солдата раскрылись, он, должно быть, хотел улыбнуться Карцеву, но вместо улыбки послышался стон.

— Ранен? ранен? Отвечай, друг, — тихо спрашивал Карцев, весь стиснутый щемящей жалостью к Чухрукидзе. — Да брось же, брось тянуться, — почти плача прокричал он и нежно отвел руки раненого от бедер.

— Ты что, санитар? — крикнул Машков. — В бой иди, сволочь, в бой иди! Плакальщики и без тебя найдутся.

Карцев поднял голову. Горло у него сдавило. Он смотрел на взводного, человека с медным, тугим лицом, долгие месяцы мучившего его и Чухрукидзе, отравившего им жизнь, — врага. Молча он нагнулся над Чухрукидзе, пожал вялую, холодевшую руку, поцеловал синие губы и, схватив винтовку, побежал вперед. Бой уходил дальше, чаще стреляла германская артиллерия. Карцев шел к лесу, догоняя наступающую цепь, пригибаясь, когда свистели пули. Но идти уже не хотелось, и, увидев заминку в наступающих цепях, он лег в окопчик, очевидно наспех вырытый кем-то совсем недавно, и лежал там долго, спрятав в прохладной ямке лицо.

Русское наступление затихло. До леса так и не дошли. Прибежал рыжий прапорщик, исполняющий обязанности помощника полкового адъютанта, и передал приказ. Полк был обойден с тыла, надо было скорее отходить. Лежа в своем окопе, Карцев услышал глухой топот бегущих людей. Он поднял голову и увидел расстроенные цепи, поспешно отходившие назад.

— Били, гнали, народу сколько испортили, — громко говорил молодой, очевидно кадровый солдат, — и вот — пожалуйте. Немцы бегут, немцы нами побиты, а нам отступать приказывают. Смеются они там, что ли, над солдатами?

Одни шли, сжав плечи, беспокойно оглядываясь назад, другие ругались и, часто останавливаясь, с колена стреляли по лесу. Дорн, поглядывая на солдат из-под очков, шагал с огорченным видом, похожий на врача, которому не удалась операция.

Небо было синее. Далеко над лесом виднелось белое пятно германского привязного аэростата.

10

Полевая почта привезла письма. С удивлением смотрел Бредов на маленький голубой конверт, на тонкие, знакомые буквы, которыми был написан адрес.

— Боже мой, как все это далеко, — тихо сказал он.

Жена, покинутая где-то квартира и вся мирная жизнь показались ему маленькими, как кажутся маленькими предметы, когда смотришь на них в большие стекла бинокля. Он прочитал письмо, не содержавшее в себе, как он подумал, ничего значительного, и, вспомнив, что еще ни разу с начала войны не смотрел на портрет жены, достал этот портрет из бумажника и с глубоким любопытством стал его рассматривать.

— Зоя, жена, — вслух сказал он, точно убеждая себя, что это в самом деле так, что это она, а не другая, чужая женщина.

Он подумал, что надо ответить на письмо, нахмурился и с наступившим сразу облегчением решил, что завтра напишет письмо. Недалеко от него на шинели лежал Васильев и жадно читал письмо. Лицо у него было размягченное, добрые морщинки собирались у носа.

— Вот-с, — растроганно сказал Васильев, — пишут мои зверюшки, кланяются, целуют.

Бредов сочувственно улыбнулся ему. Ему казалось, что черные твердые узелки с томительной медленностью проходят близко перед самыми его глазами. Он встряхивал головой, закрывал глаза, но черные узелки двигались неумолимо, как движутся заводные куклы. Штабс-капитан медленно пошел в лес, хотя он знал, что тут идти опасно. Пушечные выстрелы звучали с разными промежутками времени, и Бредову показалось, что это бьют огромные, сделанные гигантами часы. Он тихо улыбнулся смешной этой мысли и, всматриваясь в кусты, часто разросшиеся здесь, шел по узенькой, мало хоженной, как это было видно по покрывавшей траве, тропинке. Его окликнул дозор. В невысоком широкоскулом солдате Бредов узнал Рябинина.

— Что, близко? С этой стороны? — спросил он.

Рябинин усмехнулся.

— И с этой, и с той, ваше благородие, — выразительно сказал он. — Далеко не ходите.

Бредов, хмурясь (неприятно было, что солдат так ясно видел плохое положение полка), кивнул Рябинину и пошел дальше. И точно развязанные солдатским ответом, давно уже мучившие его мысли, которые он давил и прятал, овладели им.

«Вот она, вот она, самая многочисленная, самая храбрая в мире армия. Три или четыре корпуса германцев действуют против целого фронта и бьют, загоняют в мешок, наседают со всех сторон. Какой прекрасный день был вчера. Противник, взятый во фланг, сотни захваченных пленных, радостные лица солдат, сладостное чувство удовлетворения. Победа, победа! Что может быть радостнее? Потом неожиданный приказ об отступлении, обход с тыла, беспорядок, молча идущие колонны, зарева пожаров вокруг».

Он незаметно для себя ускорял шаги. В кустах зашумели, послышался треск ветвей, и Бредов увидел угреватое лицо штабс-капитана Тешкина. Сзади Тешкина с земли торопливо подымалась женщина. Это была уже немолодая крестьянка в грязном ситцевом платье. Она побежала, прикрывая лицо руками. Бредов с удивлением посмотрел на нее, а затем на Тешкина.

— Старовата, конечно, — деловито пояснил Тешкин, — и вообще женщина не первого сорта, но что делать. Война…

Бредов неприязненно оглядел его длинную, нескладную фигуру. Но во всем облике штабс-капитана не было видно никакой сконфуженности. Он спокойно отряхнул травинки и листья, приставшие к его шароварам, застегнулся, вынул портсигар и предложил Бредову папиросу.

— Не сердитесь, — дружелюбно сказал он, заметив резкое движение Бредова, не взявшего папиросу. — Разве я сделал что-нибудь нехорошее? Все то же, уверяю вас, все то же, что делают люди и на войне и в мирное время. Зачем же лицемерить?

Он не оправдывался, а объяснял, маленькие глаза его глядели прочно и уверенно, рука с папиросой делала плавные движения.

— Сядем, — сказал он, — очень приятно поговорить с интеллигентным человеком. Не знаю, как вы, но я себя чувствую здесь таким же одиноким, как в гарнизонной жизни. Противно наблюдать этих старых болванов, этих верблюдов в мундирах. Блинников — командир. Федорченко — командир. Максимов — командир. Боже мой, как можно этих приказчиков посылать на дело, требующее такой точности, таких знаний и решительности! Я партач в военном деле, не понимаю и не люблю его, но и мне ясно, что мы играем наверняка — на проигрыш. Половина офицеров никуда не годится. Другая — ничего не может изменить. Видели вы нашего корпусного командира? Ему бы в музее быть, а он ведет сорок тысяч солдат и офицеров… Суворов паршивый. Нет, знаете, лучше не вмешиваться во все это. Пережить как-нибудь — вот что главное.

— Как же не вмешиваться? — с бешенством ответил Бредов. — Да вы понимаете, что вы говорите? Разве вам все равно — выиграем ли мы войну, или проиграем ее?

Тешкин посмотрел на докуренную свою папиросу, втянул дым и просто сказал:

— Пожалуй, что все равно. Здесь лес, никто нас не слышит, и я честно говорю вам: да, мне все равно, выиграет или проиграет Россия эту войну. Меня интересует только моя собственная судьба, и я никогда не видел, чтобы Россия заботилась о ней. России все равно, что будет с Николаем Ивановичем Тешкиным. Россия никогда не заботилась о нем, не помогала ему строить его жизнь, и Николаю Ивановичу Тешкину все равно, что будет с Россией. Нет у меня ни наследственных, ни благоприобретенных капиталов, ни имений. Нет у меня любимых людей и любимых мест. Выучите меня немецкому языку, и я буду жить в Германии. Если в Германии мне будет лучше жить, чем в России, если там полюбят меня и будут обо мне заботиться, я скажу — вот моя родина, вот где мне хорошо.

— Как вы смеете так говорить? — в тоске и бешенстве закричал Бредов (тоску навевал унылый и циничный тон Тешкина, весь его вид). — Вы — русский офицер, русский человек…



Поделиться книгой:



Регистрация