Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нас не спасут ни фталазолы, ни пургены.

Нас схоронят в степи, нас схоронят в степи аборигены.

Много наших крестов торчит над степью,

Ограждая поля угрюмой цепью.

И тихо вымолвил парторг, идя с погоста:

"К коммунизму дойти, к коммунизму дойти не так уж просто".

Эту песню мы распевали и в наш последний целинный день, трясясь в грузовике по дороге на станцию, где нас ждал не товарный состав, а обычный пассажирский поезд. Мы ринулись по вагонам, и когда я, наконец, выбрала себе место, то обнаружила, что потеряла рюкзак. Глянув в окно, я увидела, что он одиноко стоит на перроне. Надо было срочно за ним бежать, но у меня не хватало решимости выйти из вагона: а вдруг поезд тронется, и я останусь. Мой друг стрелой выскочил на перрон, схватил рюкзак, и, едва ступил на подножку, мы поехали.

МЫ ЕХАЛИ ДОМОЙ. В это трудно было поверить. Все завопили "УРА" и бросились обниматься. Мечты начали сбываться сразу: нам выдали чистое белье. Застелив свою постель, я залезла на вторую полку и стала смотреть в окно. Начиналась жизнь, от которой дух захватывало. А еще я везла с собой деньги. Совсем небольшие, но самолично заработанные. Мне хотелось привезти их целиком, чтоб похвастаться дома, и потому за все три дня пути я не потратила ни копейки, питаясь исключительно сгущенкой и белым хлебом. Мы с моим другом подолгу стояли в тамбуре, рисуя картинки будущей жизни.

Москва, как ее ни ждали, возникла откуда ни возьмись. На перроне толпы встречающих. Цветы, крики, стучат в окно, тянут руки. Мелькнуло мамино лицо. Или мне показалось? Господи, никак не выберешься из вагона. На спине рюкзак, в руках сумка с оставшимся хлебом и сгущенкой. Выхожу из вагона и сразу попадаю в объятия. "Девочка моя", - мама смеется и плачет. "Ущипни меня", - прошу я. "Зачем?" "Ущипни, чтоб я поняла, что это не сон". Кто-то, не помню кто, взял мой рюкзак, и мы двинулись по перрону. Оглянувшись, я встретилась глазами со своим другом, которого тискали и тормошили близкие. Ох, мы даже телефонами не обменялись. А на перроне опять звучало:

Я не знаю, где встретиться

Нам придется с тобой.

Глобус крутится-вертится,

Словно шар голубой.

И мелькают города и страны,

Параллели и меридианы ...

Золотая симфония

На "целинные" деньги мы с мамой купили мне платье из парчи (на черном фоне красная искорка) и первые в моей жизни туфли на каблуках. Парча облепляла меня так, что я едва передвигала ноги, а каблуки не слушались и постоянно подворачивались. И все же после телогрейки и сапог мой наряд казался мне верхом изящества.

Я была в нем и в ТОТ вечер. "К тебе пришли", - сказала мама, выразительно глядя на меня. Воюя с парчой и заваливаясь то вправо, то влево, я вышла в коридор и увидела ЕГО. "Боже правый, ты ли это?", старомодно изысканно приветствовала я своего друга. "Как ты нашел меня?" Но, заметив выползающих в коридор соседей, не дожидаясь ответа, потащила его в комнату. Но и здесь мы попали под перекрестный огонь взглядов моих домашних. Посидев для приличия за столом и выпив чаю, мы с облегчением выскочили на улицу и пошли, куда глаза глядят. В те годы по Москве еще можно было гулять в свое удовольствие и беседовать, не повышая голоса. Что мы и делали, если наш сумбурный разговор можно было назвать беседой. Мы вспоминали, как проведя трое суток в тамбуре целинного поезда и болтая о чем угодно, забыли обменяться телефонами и адресами. Он рассказал, как разыскивал меня и наконец нашел через справочное бюро. Темнело, летели листья, мы кружили по окрестным переулкам, возвращались к моему подъезду, заходили внутрь, грелись у батареи, снова оказывались на улице и, наконец, расстались возле моей двери, условившись встретиться завтра.

Началась "Золотая симфония" московской жизни, о которой мы так мечтали на целине.

"Филумена Мортурана" - первый спектакль, на котором мы вместе. Один из героев поет под гитару: "Ах как мне грустно, грустно, грустно, как я страдаю, как страдаю, страдаю я, страдаю я." "Знаешь, что такое любовь?", - говорят на сцене, - "Это, когда двое совсем рядом и так близко, что дыхание смешивается." "Слышишь?", - шепчет мой друг, касаясь губами моего уха.

На следующий день идем на Софроницкого. Возле консерватории толпа. Говорят, что маэстро болен и концерт не состоится. Жаль, но не беда. У нас впереди - целый вечер и целая жизнь.

Архангельское. Покрытые осенними листьями дорожки парка. Он греет мои руки своим дыханием. "Ох, чуть не забыл. Я же взял для тебя шерстяные носки." Он достает из кармана носки, которые мама пыталась всучить мне, когда мы уходили из дома. Теперь они очень кстати. Как и термос с горячим чаем, который мы разливаем по кружкам, усевшись на поваленное дерево в укромном уголке парка. "А помнишь, какой чифирь мы пили, когда дежурили ночью возле палатки?" Надо же, и я вспомнила то же самое: обжигающий чай, бесконечное степное небо в густых и ярких звездах, которые постепенно бледнели, а потом и вовсе погасли, уступив место предрассветным краскам.

Постцелинные каникулы идут к концу. Скоро начнутся занятия. А это значит - долгий путь в битком набитом вагоне метро, поездка через все Сокольники на трамвае мимо невысоких деревянных домиков, палисадников, голубятен, вдоль длиннющей ограды парка, мимо остановки с ласковым названием "Майский просек" до нашей прозаической "Институт".

Впрочем, ничего прозаического не было в тогдашней жизни. Даже запах пережаренных пирожков означал мимолетную встречу с моим другом в буфете. А нудная полуторачасовая лекция по языкознанию - возможность ловить в ручное зеркальце его взгляд и улыбку. Надо только сесть в предыдущем ряду слева. Длиннющий хвост в раздевалку - это лишняя возможность постоять рядом в очереди, крутя номерок на пальце. А потом - дорога через парк Сокольники, которая будет петлять, извиваться, уходить в заросли, выбегать на поляну, снова прятаться в чащу, пока, наконец, не выйдет к воротам парка. И все листья, все золото мира - у наших ног.

Но и разойтись по домам вовсе не означает расстаться. Едва переступаю порог дома - звонок: "Поела? Слушай, я сделал потрясающее открытие: на "Посвящение" Листа прекрасно ложится твое имя." Он опускает трубку на крышку рояля и, наигрывая, поет мое имя.

Шла жизнь, в которой, что ни случись, - все к лучшему. И болеть - тоже, потому что тогда он придет меня навещать и будет читать мне по английски Эдгара По, копируя интонации актера с магнитофонной пленки из нашего лингафонного кабинета. А через несколько дней мы пойдем вместе в мою поликлинику и, сидя в длинной очереди к врачу, устроим конкурс на лучший перевод английского стихотворения. Не помню ни автора, ни текста, а лишь первые строчки в собственном неловком переводе: "Мы вместе, и пусть наш нелегок путь, изменчив и неизвестен..." Услышав мой вариант, он разорвал свой, сказав, что я победила.

"Золотая симфония" продолжалась, и в ней постоянно участвовали листья, которые шелестели, шуршали, бились на ветру, летели навстречу, кружились в воздухе, ложились под ноги. "Ты чудная. Ты даже не понимаешь, какая ты чудная. Только не грусти глазами." А я и не грущу. Что мне грустить, когда все так прекрасно. Вечером идем в Большой на "Лебединое". Танцует великая балерина - двоюродная сестра моего друга. У нас контрамарки без мест. Театр переполнен. Тесно прижавшись, стоим в одной из верхних лож. Он знает балет наизусть и время от времени тихонько объясняет мне, неискушенному зрителю, тонкости балетной техники.

После спектакля в густой толпе движемся к метро. Болтая, спускаемся по ступенькам, но я чувствую, что мой друг чем-то озабочен. "Знаешь, - говорит он, замедляя шаги. - Что, если мне вернуться? Майка живет возле театра. Мне бы хотелось зайти к ней. Там будут все наши. Ты не обидишься?" Он виновато смотрит на меня. "Если обидишься, я не пойду, правда." "Конечно, иди", - как можно беспечнее отвечаю я. Он радостно чмокает меня в щеку и исчезает.

Именно в тот вечер первой - не то обиды, не то досады - я сочинила стишок, который так никогда ему и не показала:

Мальчишка милый, как люблю я

Твой голубой лучистый взгляд,

Твою улыбку озорную,

Когда ты в чем-то виноват.

Мне хочется бродить часами

С тобою рядом по Москве,

И губы почему-то сами

Все улыбаются тебе...

Воскресное утро. Звонок: "Слушай, ты срочно должна мне помочь. У Майки день рождения, а я не знаю, что дарить. Придумай, пожалуйста." Через минуту звонок: "Придумала? Нет, это не пойдет", - говорит он, отвергая мои банальности. "Думай дальше." Звонок: "Слушай, я в панике. Скоро идти, а подарка нет. Что же делать?" Беспомощно молчу, чувствуя себя виноватой и бездарной. Поздно вечером звонок: "Слушай, я сделал феноменальный подарок. Только ты не огорчайся. Я подарил ей нашего Микки-Мауси. Пожалуйста, не расстраивайся. Она так обрадовалась, что даже решила взять его с собой на гастроли. Представляешь, он летит в Америку." Я не верила своим ушам. Он отдал НАШЕГО Микки-Мауси, мышонка в красной шляпе и оранжевых штанах, Ваньку-встаньку со свинцовым грузиком в животе, амулет, с которым я была неразлучна все долгие три с половиной целинных месяца, таская его в кармане телогрейки на работу, на прогулку, в кино, в столовую. В поезде Кокчетав-Москва я подарила его своему другу, сказав, что он станет нашим общим амулетом и будет кочевать от него ко мне и обратно. "Скажи, что ты не обиделась, ну пожалуйста." Я молча повесила трубку.

"Золотая симфония" стала немного менять тона и краски. Наступила глубокая осень. Шли дожди, прибивая к земле пожухлые листья. Заметно похолодало. Мы стали меньше гулять и больше бегать по кино и концертам.

В тот вечер мы ходили в кинотеатр, которого уже нет на свете. Было такое уютное заведение в центре Москвы, где показывали хронику и научно-документальное кино. Мы смотрели фильм о I-ом конкурсе Чайковского. На сцену консерватории снова стремительно выбегал высокий, тонкий, романтичный Ван Клиберн. Его длинные нервные пальцы снова касались клавиатуры, утопали в ней, извлекая из нее слышанные-переслышанные и все же неповторимые звуки. А вот и та музыкальная фраза, на которую так удачно ложится мое имя.

"Ты знаешь, мама наконец хочет с тобой познакомиться, - сказал мой друг, едва мы вышли на улицу. - Давай зайдем. Отсюда рукой подать." Я этого ждала и боялась. Я знала, что он живет в новом роскошном композиторском доме. Том самом, куда не так давно переехали наши с мамой давние друзья. Я бывала в их помпезной, богато обставленной квартире, которая, как небо от земли, отличалась от прежней - тесной в двухэтажной деревянной развалюхе на окраине города. Поселившись в новом доме, наши друзья изменились не меньше, чем их жилплощадь, и общаться с ними стало так же трудно, как ступать на их зеркальный паркет или сидеть за массивным столом с крахмальной скатертью. Я боялась этого дома и не доверяла ему.

"Не надо отказываться, - горячился мой друг. - Мама обидится. Зачем тебе с самого начала портить с ней отношения?" "Потом, потом", малодушно повторяла я. Придя ко мне, он позвонил маме, сказав, что у меня страшно разболелась голова. В трубке раздался певучий громкий голос: "Пусть примет тройчатку. А ты езжай домой. Что тебе там делать, если у нее голова болит?"

Встреча состоялась через неделю. Я шла, как на казнь. Знакомый переулок, знакомый дом, необъятный подъезд с важным лифтером, просторный лифт. А вот и квартира. Господи, убежать бы, куда глаза глядят. Дверь открыла невысокая ухоженная женщина с яркой помадой на губах и пучком темных волос на затылке. Следом за ней вышел пожилой солидный мужчина в белой сорочке - отчим моего друга. Приветствия, улыбки, и я - в гостиной, точно за таким столом, какого боялась - массивным с крахмальной скатертью. За чаем с пирожными идет беседа, в которой мне надо, ох, как надо принять участие. Я чувствую это по умоляющим и тревожным взглядам моего друга. Наконец выдавливаю из себя фразу, которая повисает в воздухе. Нет, лучше молчать. Пусть говорят другие. Мать моего друга - профессиональный лектор. Речь ее льется легко и плавно. Разговаривая, она то смотрится в стекло стоящего напротив серванта, то улыбается мужу, который бросает на нее восхищенные взгляды. Они молодожены, и это видно.

"Пойдем в другую комнату. Я хочу тебе что-то показать," предложил мой друг, и я с радостью за ним последовала, спиной чувствуя взгляды. Усадив меня на диван, мой друг достал из шкафа груду альбомов с фотографиями, связки писем, папки и все это свалил мне на колени.

Наступил долгожданный момент. Наконец он может показать мне то, о чем столько рассказывал. "Смотри, узнаёшь?" С многочисленных газетных вырезок на меня глядело ангелоподобное дитя в светлых кудряшках. Это кадры из фильма "Пятнадцатилетний капитан", в котором он снимался ребенком в эпизодической роли. "Помнишь сценку, где я бросаю Джеку яблоко, и он слету насаживает его на нож? На самом деле, на нож он насаживал запасное яблоко, а мое даже не пытался поймать. Я был потрясен, когда увидел как это делается, и всем говорил, что кино - сплошное надувательство". Он развязал сверток, и на колени посыпались бумажки, испещренные детскими каракулями письма благодарных и восхищенных юных зрителей. А вот семейные альбомы, где тот же ангелочек на коленях у собственной мамы, фотографии родственников именитых и не очень. Мы сидим, склонившись над драгоценным архивом, а рядом стоит нарядный блестящий рояль - неизменный свидетель и участник наших бесконечных телефонных разговоров.

В комнату вошла мать. "Мы собираемся в гости, - растягивая слова, громко сообщила она. - Каковы ваши планы?" Я подняла голову и увидела, что она расстегивает блузку. Оставшись в нарядной кружевной комбинации и распустив волосы, она неторопливо ходила по комнате, примеряя серьги, бусы, пудрясь, причесываясь. "Пойдем погуляем," - предложил мой друг.

Боже, как хорошо на улице, как легко дышится. Ко мне опять вернулся дар речи. Мы смеялись, болтали, дурачились. Расстались поздно. Он поцеловал меня на прощанье и ушел своей летящей ванклиберновской походкой.

На следующий день встретились, как обычно, после занятий. Из-за дождя не пошли пешком, а поехали на трамвае. Сев на свободное место и положив себе на колени его папку, я принялась рассказывать что-то смешное о собрании нашей группы, но вдруг осеклась. На меня смотрели потухшие чужие глаза. "Что случилось?", - испуганно спросила я. "Ничего, просто не выспался." В метро на переходе мы расстались. Он сказал, что мама просила прийти пораньше. Дальше я поехала одна. Стоя в вагоне, смотрела в черные окна поезда, а когда очнулась, поняла, что проехала свою станцию.

В тот день телефон молчал. Мой друг позвонил только поздно вечером и сказал, что был страшно занят - бегал по маминым делам: забирал в библиотеке книжки, носил машинистке статью. Наступила пауза. "Все-таки что случилось?", - сдавленным голосом спросила я. Он помолчал, как бы собираясь с силами. "Вчера, когда я вернулся, мама устроила скандал, сказала, что пора все это кончать и надо заниматься. Я же говорил тебе, что не стоит с самого начала портить с ней отношения. Помнишь тот вечер, когда ты отказалась к нам пойти?" Я молчала. "Не расстраивайся, все будет как прежде", - дрогнувшим голосом сказал он.

Но "как прежде" не получалось. Все было так, да не так. Как в той игре, где просят найти десять отличий на двух почти идентичных картинках. На обеих - Большой зал консерватории, привычные места в бельэтаже слева, двое сидят рядом. Но на первой он смотрит на нее, а на второй - на сцену. На первой он перебирает ее пальцы, на второй - теребит программку. На первой, едва она открывает рот, он ловит каждое ее слово, на второй - не поворачивает головы.

Наступили зимние каникулы. Он пригласил меня на спектакль, в котором играла его тетя. Когда я сняла пальто, он ахнул: "Господи, что это на тебе? Что за дикий цвет?" На мне было новое платье, сшитое из бабушкиных запасов - из шерстяного отреза оранжевого цвета. Я мечтала его поразить и поразила. Во время антракта он умолял меня не выходить в фойе: "В этом платье нельзя появляться на людях, понимаешь? Я скоро вернусь." Он появился, когда уже погас свет. "Смотри, что я принес", - шепнул он и высыпал мне на колени горсть конфет. В награду за послушание.

А потом наступило лето. Мы с мамой уехали в Кисловодск. Отдых наш был активным: прогулка в горы, библиотека, концерты. Но я ждала только одного - похода на почту за письмами. Он прислал два письма. В первом советовал сходить на место дуэли Печорина и подробно рассказывал, как его найти. А во втором и последнем сообщал, что случилось несчастье: скоропостижно скончался отчим. "Мы теперь будем с мамой большими друзьями", - писал он. А кончал так: "Помнишь песенку, которую ты пела на целине: Que sera, sera, whatever will be, will be... Я нашел хороший вольный перевод: Как-то должно быть. Ведь не может быть, чтоб никак не было."

И снова осень. Метро Сокольники. 10-й трамвай. Майский просек. Институт. Лекция. Он сидит на своем обычном месте на один ряд выше, и я могу поймать в зеркальце его лицо. После занятий идем через парк. Знакомый пруд, знакомые дорожки. Он рассказывает, как жил все это время. Задает вопросы. Разговор не клеится. "Что ж ты так редко писал?" Мы сели на скамейку. "Знаешь, этот год был для меня очень трудным. Я не хотел тебе говорить всего, но мама каждый день выливала на тебя ушаты грязи." "Какой грязи? Ведь она меня совсем не знает." "Не важно. Она говорила чепуху: что-то про походку, криво зашитый чулок и стоптанные туфли. Но ведь это действует, когда каждый день одно и тоже. В общем, ты прости, но все изменилось". Я запрокинула голову, чтоб сдержать слезы. Не было сил подняться. Время шло. "Пойдем", - тихо сказал он и протянул мне руку. Мы медленно побрели к метро.

Переступив порог дома, я поняла, что отныне телефон будет молчать вечно. Кто бы ни позвонил. И вообще, больше ничего не будет. Никогда. Nevermore, как у Эдгара По, которого он мне читал.

Вечером пришла мама. Взглянув на меня, испуганно спросила: "Что случилось?" Я молчала. "Ну поди ко мне скорей. Что случилось?" Она посадила меня на колени и стала качать, как маленькую. "Ну скажи скорей, ну скажи." И тут меня прорвало. Я затряслась, забилась, слезы хлынули градом. "Что с тобой, девочка? Неужели ты из-за него? Неужели? Ну разве так можно? Ты же маленькая. У тебя все впереди. Ну постой, постой. Объясни, что случилось. Что у вас было? Ну скажи, что у вас было? Так убиваться можно только, если у вас что-то было. Ну скажи, что у вас было?" "Ни-че-го не бы-ло, - выдавила я. - Ничего не было". И сползши с маминых колен уткнулась лицом в подушку.

Потекли черные дни и черные годы. Но и черные, они были в светлую искорку, как мое парчовое платье, которое я давно перестала носить. Такой искоркой был его мелькнувший на лестнице голубой костюм, случайно перехваченный на лекции сияющий взгляд, сверкнувшая в коридоре улыбка. Мы редко говорили. Он не знал, как ко мне обращаться: полным именем звать не привык, а ласковым, домашним не решался.

В ту осень, когда мы расстались, я однажды вышла из института с подружкой. Шел дождь. Было слякотно и промозгло. Мы стояли на остановке. Наконец, показался трамвай. "А что, если я под него брошусь?" - усмехнулась я. - "Ну что ж. Все скажут: она бросилась под трамвай, потому, что ОН ее бросил." "Нет, только не это", - с ужасом подумала я.

Несколько лет спустя я прочла замечательный рассказ о погибшей любви (к стыду своему, не помню ни автора, ни названия.) В нем была такая строчка (цитирую по памяти): "Кораблик по имени Катя стремительно от него уплывал." Прочтя эту фразу, я вспомнила Сокольники, конец занятий, толпу студентов у выхода и то, как мимо меня стремительно пронесся мой уже бывший друг и вскочил в уходящий трамвай. Я еще несколько секунд видела его светлые волосы и голубой костюм.

"Ах, как мне грустно, грустно, грустно, как я страдаю, как страдаю, страдаю я, страдаю я." Песенка, которая звучала в начале нашей Золотой симфонии, оказалась пророческой. Хотя, какое уж там пророчество. Наверное, только так и должна кончаться первая любовь. Обычная и неповторимая.

* * *

У всех свои Сокольники

И свой осенний лес.

Тропинки в нем окольные,

Верхушки до небес.

С любовью угловатой,

С ее вихрами-косами

Бродили мы когда-то

В дождях и листьях осени.

Сокольники осенние,

Тропинки наугад,

Стал чьим-то откровением

И этот листопад.

Фальшиводокументчица

Если на первом семестре второго курса я еще с грехом пополам посещала уроки физкультуры, то на втором решила завязать. Причина таилась в том, что две наши группы - мою и моего друга - неожиданно объединили. Это значило, что придется НА ЕГО ГЛАЗАХ скакать по залу с зажатым между ступнями мячом, который, конечно же, будет постоянно выкатываться; прыгать через козла, непременно на нем застревая; лезть на брусья, чтоб на трясущейся ноге делать ласточку. А тут еще и учителя сменили. Если раньше у нас был молодой, лысый, картавый преподаватель, терпеливо приговаривающий: "Пуыгай, Миллеу, пуыгай", то на втором семестре его сменила молодящаяся дама, прозванная за свои ярко синие спортивные брюки "синештанной". Она с нами не церемонилась, действуя по армейскому принципу: "Не можешь - научим, не хочешь - заставим." Посетив одно занятие, я поняла, что на второе не пойду. В часы физкультуры я торчала в библиотеке или, прильнув к щелочке в двери спортзала, наблюдала, как ловко мой друг отжимается, держит угол, крутится на брусьях. Так я дожила до весенней сессии. И вдруг - гром среди ясного неба: меня не допускают к экзаменам - нет зачета по физкультуре. Я бросилась искать "синештанную". Заглянула в спортзал, в учительскую, в столовую и, наконец, заметила ее синие брюки в буфете. Деликатно дождавшись, пока она дожует пирожок, я обратилась к ней с дурацким вопросом: "Как быть с зачетом?" "Не знаю", - ответила та, доставая из "глубоких штанин" пудреницу и помаду. "Но ведь меня не допускают к экзаменам". "Сама виновата", - резонно парировала "синештанная", покрывая губы толстым слоем краски. "Иди в деканат", - посоветовал мне кто-то из ребят. Подождав в приемной, я оказалась в необъятном кабинете, где за необъятным столом сидела пожилая сухая седая узкогубая деканша. "Слушаю", произнесла она, оторвавшись от бумажек и приподняв очки. "Меня не допускают к сессии, потому что я не получила зачета по физкультуре". "А почему не получила?" "Не ходила." "А почему не ходила?" Я промолчала. "Болела, что ли?" Я кивнула. "Принеси справку". "А можно мне сдать зачет сейчас?" "Вопрос не по адресу. Ступай к преподавателю." "Я уже была у нее." "И что же ?" Я пожала плечами и робко спросила: "А Вы не можете распорядиться, чтоб она приняла у меня зачет?" "А с какой стати? Ты пропускала занятия, а я прикажу ей поставить тебе зачет?!" "Но я же хочу попробовать его сдать." "Вот и пробовала бы раньше. Почему ты вообще пришла сюда?" "Мне посоветовали к Вам обратиться." "Зря посоветовали." Поняв, что разговор окончен, я снова отправилась вниз, в спортзал к "синештанной". "Можно сдать зачет?" "Какой зачет?, - воскликнула та, явно получая удовольствие от моего растерянного вида. - Оценки выставлены, итоги подведены, ведомости сданы: я ухожу на пенсию. Так что теперь уж как-нибудь без меня." И снова тем же путем - коридор, лестница. приемная - в деканат. "Зачем ты опять пришла?" Я пересказала разговор с "синештанной". "Что же ты хочешь от меня? Липовых зачетов мы не ставим. Болела - неси справку. Иначе к сессии не допустим." По дороге домой я думала только об одном: "Что сказать маме? Дальше скрывать невозможно." Как я и ожидала, мама была в бешенстве. "Как ты могла? Как посмела? Я целый год работала, как пруклятая, нанимала учителей, чтобы ты поступила, а ты из-за какой-то ерунды ..." Она метнулась к телефону и набрала бабушкин номер: "Мама, произошла катастрофа: эту дрянь могут выгнать из института. Не кричи, слушай и не задавай вопросов. Срочно нужна справка, что она болела. Причем, серьезно, потому что пропущено много уроков. Попроси свою Полину Вульфовну. Объясни, уговори, сделай, что угодно, но справка нужна срочно." Полина Вульфовна, бабушкин районный врач, добрая душа, к которой больные ходили не только с жалобами на здоровье, но и с жалобами на все на свете, написала в справке, что я, переболев гриппом, получила осложнение на сердце. Осложнение имело красивое название, которого я не помню. Получив драгоценную бумажку я, ошалев от счастья, полетела в Сокольники. До экзаменов оставалось всего ничего, а я еще и не начинала готовиться. Только бы поскорее все это кончить, отдать справку и забыть о ней. В институте было пусто и прохладно. Занятия завершились и лишь у доски с расписанием экзаменов толпились студенты. Мне повезло: в приемной никого не было и деканша оказалась на месте. Войдя в кабинет, я с торжествующим видом протянула справку. Взяв ее в руки, деканша принялась внимательно изучать бумажку. "Кто тебе это дал?", - спросила она, подняв голову и вперившись в меня взглядом. Я похолодела и, чуя недоброе, решила не называть фамилию. "Там же написано." "Написано неразборчиво. Так как фамилия?" "Не помню." "Ты что, не знаешь фамилию своего участкового врача?" "Это не мой врач. Когда я болела, то жила у бабушки." "Та-а-а-к", удовлетворенно протянула деканша, и ее тонкие губы растянулись в иронической улыбке. "Та-а-а-к, что это за врач, мы еще выясним. Значит ты болела гриппом и заработала осложнение. Если это так, ты должна была пропустить немало занятий и по другим предметам. Все это мы сейчас проверим. Милочка, - обратилась она к секретарше, - достань-ка мне журнал 205-й группы и позови медсестру. Да пусть она захватит карточку Миллер." Все происходящее казалось мне дурным сном, в котором к тому же появилось подобающее этому сну новое действующее лицо - хромая горбунья в белом халате. Она cлавилась тем, что каждому, входящему в ее кабинет студенту, ставила диагноз: "Злостный симулянт". Посмотрев на меня, как удав на кролика, горбунья положила какую-то папку на стол деканши. Дальнейшее забыто. В памяти остался лишь самый конец сна и металлический голос, который произнес: "Ну, что ж. С тобой все ясно. Никаким гриппом ты не болела, никаких занятий, кроме физкультуры не пропускала, на сердце не жаловалась. Справка твоя - фальшивая и останется здесь. А ты можешь идти. Когда понадобишься, пригласим." Мои ноги приросли к полу. "Что еще?", спросила деканша. "А можно мне послезавтра сдавать экзамен?", - произнесла я, с трудом шевеля губами. Деканша хлопнула ручкой по столу и, откинувшись на спинку кресла, захохотала сатанинским смехом. "Экзамен, говоришь? Да ты же фальшиводокументчица. Тебя судить надо." Потом, перестав смеяться, деловым тоном добавила: "Завтра будет приказ об отчислении. Потом соберем общеинститутское собрание и решим, что с тобой делать дальше. Исключение из комсомола тебе обеспечено, а там посмотрим. Больше вопросов нет? Можешь идти."

Не помню, как я вышла из института, как добиралась до дому, что говорила маме. Помню только, что через некоторое время я снова оказалась на улице, но не одна, а с мамой. Мы дошли до метро, доехали до станции Сокольники, сели в нужный трамвай и сошли возле института. В кабинет декана мама вошла без меня. Я осталась ждать в самом темном углу коридора. Мамы не было целую вечность. Когда она наконец появилась, то, даже не попытавшись отыскать меня взглядом, направилась к выходу. Я двинулась за ней. Мы молча дошли до трамвайной остановки. И вдруг, повернувшись ко мне, мама ударила меня по лицу: "Дрянь, - повторяла она, рыдая, - дрянь ты этакая. Из-за тебя я валялась в ногах, по полу стелилась, на коленях ползала." Я молча смотрела на нее, и вдруг слезы хлынули у меня из глаз. Впервые за все это время я плакала, захлебываясь слезами и не могла остановиться. Подошел трамвай. Мы сели на заднее сиденье и, обняв меня за плечи, мама зашептала: "Ну все, все, успокойся. Этой справки больше не существует. Нам повезло: во время разговора в кабинет вошла замдекана. Она оказалась очень милым человеком. Когда я упала на колени, она бросилась меня поднимать, а когда узнала, что твой отец погиб на фронте, и я одна тебя растила, подбежала к столу и разорвала справку на мелкие клочки. "Пусть приходит и сдает экзамены, - сказала она, - беру все на себя." Сессию я сдала хорошо, но каждый раз возле аудитории, где проходил экзамен, появлялась похожая на призрак деканша и, улыбаясь тонкими бескровными губами, грозила мне пальцем. Как будто боялась, что я ее забуду.

Глава IV

Героини ненаписанных романов

"Итак, она звалась Татьяной..."

Родственник моего отчима, которого отчим называл красивым словом бофрер, занимал некий пост в литфонде. "Хочешь поехать на зимние каникулы в Дубулты? Есть возможность достать путёвку", - сказала мама. "Но я же не писатель", - возразила я. "Там в это время нет писателей. Одни студенты." "Но они, наверное, дети писателей, а я нет". "Неважно. У тебя родственник в литфонде." Я собралась возразить, что никакой он мне не родственник, но передумала. А почему, собственно, не поехать, если предлагают? Шёл 60-й год. Я училась на третьем курсе, делать мне в каникулы было абсолютно нечего. Тот, кто занимал мои мысли, не собирался занимать моё время. А без него...без него и Дубулты сойдут.

Городок оказался дивным, почти игрушечным, в окнах одноэтажных домов виднелись ёлки в мишуре, вспыхивали и гасли разноцветные лампочки. Падал снег, который тут же таял. Дом творчества располагался возле залива и состоял из нескольких коттеджей: в одном ели, в других жили. Столовая была небольшой и по- домашнему уютной: тюль на окнах, над круглыми столами нарядная и не слишком громоздкая люстра, рояль в углу. Моими соседями по столу были жена поэта с сыном первокурсником и племянница популярного сатирика студентка Ира. Первокурсник, по виду типичный маменькин сынок, оказался эрудитом, знающим наизусть все созвездия и всего Шекспира по-английски. Студентка Ира - моя соседка не только по столу, но и по комнате, выглядела гораздо старше своих лет, держалась светской львицей, к женщинам много старше себя обращалась "мадам" и усердно лорнировала всех, кто входил в столовую. "Не хватало ещё провести каникулы в обществе нескольких девиц и желторотого Сенечки", - мрачно шутила она.

На второй или третий день моего дубултовского житья, в столовую вошли двое. Он был темноволос, слегка сутул, носил мятые вельветовые брюки и яркий шейный платок. Она... Но чтоб говорить о ней, нужно собраться с духом. Легче начать с одёжки. Одёжка была смешная: байковая пижама в каких-то морковках и зайчиках. Пижама удивила. Лицо потрясло. Я видела немало красивых лиц, но ЭТО было особенным. Рядом с ним - нервным, тонким, загадочным - всё бледнело, тускнело, скукошивалось, испарялось. Лицо притягивало взгляды. Его невозможно было не заметить, а, заметив, забыть. Я, да и все мои соседи по столу, непрерывно поворачивались туда, где сидела ОНА. Оказалось, что Сенечка и его мама были давно и хорошо с ней знакомы. Звали её Таней, она была дочерью известной поэтессы и уже не первый год приезжала в Дубулты со своим мужем художником. Вскоре выяснилось, что их поселили в нашем коттедже в соседней комнате.

В тот же вечер мы большой компанией отправились гулять. Увязая в мокром снегу, перекидывались снежками, лепили снежную бабу, а когда устали от шумных игр, принялись изучать звёздное небо под руководством Сенечки. Я старалась держаться ближе к Тане, ведущей беседу с тётей Марусей (так она называла Сенечкину маму). Тётя Маруся расспрашивала Таню о житейских делах, о сестре, о маме. Таня отвечала самым обычным образом, но каждое её слово звучало так, будто речь шла о предмете таинственном и нездешнем. То ли "виноват" был тембр голоса (Таня много курила и говорила с лёгкой хрипотцой), то ли манера затихать к концу фразы и делать паузу перед следующей. При этом губы её слегка вздрагивали и, казалось, что всё сказанное не имеет ни малейшего отношения к её жизни, и мыслями она далеко-далеко.

По вечерам мы собирались в холле, где играли в пинг-понг, болтали и дурачились. В доме кроме нас жили латышские поэты и московский переводчик с незабываемым именем Цезарь. Сенечка, обладающий своеобразным чувством юмора, доводил переводчика до белого каления тем, что по нескольку раз в день приветствовал его одним и тем же латинским изречением: "Ave, Caesar, morituri te salutant!". Когда Цезаря начало трясти от этих слов, Сенечка, сжалившись, сократил приветствие до "Ave", что, впрочем, не успокоило Цезаря.

Но что бы ни происходило в этом доме, меня интересовала одна лишь Татьяна. Будучи моей ровесницей, она жила в неведомом мне мире - мире пугающем и манящем. Что бы она ни делала: играла ли в карты, изучала меню на завтра, говорила ли с соседями по столу - она всегда была здесь и не здесь. О как мне хотелось стать такой же ускользающей и таинственной. Я попробовала говорить более низким голосом, затихать к концу предложения, делать паузы между словами, но загадочности не приобрела. Может быть, секрет в хрипотце? Но где её взять? Разве что начать курить? От этой мысли меня бросило в жар. Я вспомнила, как отчим воевал с мамой, пытаясь заставить её бросить курить. "Ты похожа на проститутку. Меня тошнит от запаха никотина!", - кричал он.

Я смотрела, как Таня держит сигарету в своих тонких пальцах, как артистично выпускает дым изо рта и не испытывала ничего кроме восторга. Самым большим моим желанием было следить за её лицом, от которого всегда исходило какое-то странное свечение, говорить с ней, слушать её непостижимые истории. "Вон за тем забором, - шептала она, - жил потрясающий молодой эстонец. Он учился в медицинском и подрабатывал, демонстрируя моды. Едва я его увидела, сразу поняла - он мой. Когда он играл в пинг-понг, я стояла рядом и смотрела. Доиграв партию, он бросил ракетку, схватил меня за руку, и мы побежали. Вбежали в коттедж, влетели в мою комнату и, забыв запереть дверь, упали на кровать. А кровать была старая, скрипучая. Представляешь?". Я молча кивнула. "Дело было летом, дом набит битком, в холле полно народу. Когда мы наконец вышли из комнаты, все молча смотрели на нас. А я задрала подбородок и иду. После ужина ко мне подлетел директор (ему уже донесли) и, трясясь от возмущения, зашипел: ''Чтоб больше этого не было. Слышишь?'', - ''Нет!'', - ''Что - нет?'', - опешил он, - ''Не слышу!''". Таня засмеялась своим дивным смехом. "А куда он делся потом этот эстонец?", - спросила я дрожащим голосом. "Уехал в Москву. Он там учился. Мы встречались, но не часто. Когда он к нам приходил, я говорила домашним: ''Ко мне нельзя. У меня любовник''". "А как же твой муж?". "Он привык. Я от него ничего не скрываю. Он знает, что рано или поздно, я всё равно к нему вернусь".

Вскоре в доме творчества появился ещё один студент, который, конечно же, немедленно стал Таниным оруженосцем. Вернее, зажигалконосцем. Где бы она ни находилась, стоило ей взять в руки сигарету, он оказывался рядом с зажигалкой наготове. Когда мы месяц спустя встретились с Таней в Москве, она рассказала, что прожила с этим зажигалконосцем несколько дней на его съёмной квартире. Но было невероятно скучно. "Я даже бельчонка с собой взяла, когда к нему уехала, - почти шёпотом говорила она, - а он оказался такой преснятиной. Для него любовь всего лишь гигиеническая процедура". Я слушала Таню и смотрела, как выпущенный из клетки бельчонок по имени Макар бегает по её плечам, груди, залезает за ворот. "Ой, щёкотно", - смеялась Таня. - "Маленький. Он предан мне, а я ему. Я без него никуда".

Но вернёмся в Дубулты. Мы сидим в холле, на столе коробка конфет и бутылка принесённого Цезарем ликёра шартрез. "Налейте ей, - говорит Таня, - пусть попробует. А то она у нас совсем салага. Ничего не пробовала, ничего не знает". Мне налили жгучую жидкость. Я сделала два глотка и задохнулась. На глаза выступили слёзы, я закашлялась. "Ну и реакция, позавидовать можно", - смеялась Таня, опустошая свою рюмку, - "Когда прокашляешься, спой нам. Она потрясающе поёт по-английски", - сообщила Таня окружающим. В голове моей шумело, по телу разливалось приятное тепло, мне стало хорошо и страшно. Я поняла, что ступила на путь греха. "Heaven, I am in heaven, and my heart beats so that I can hardly speak". Неужели это мой голос? Неужели это я напилась и пою? Таня ликовала: "Браво, браво! Спой ещё вот это: ''Tea for two and two for tea''". Утром меня как всегда разбудил танин кашель. Через минуту в дверь постучали. "Не спите?", - раздался танин голос. "Я пришла почитать вам стихи". "Ты что, стихи пишешь?, - спросила сонная Ирка, - Не люблю стихов, никогда их не читаю. Прав был Лев Николаевич: стихи сочинять, всё равно, что приплясывая идти за плугом". "Ну и не слушай. Я ЕЙ почитаю". Таня села на мою кровать и голосом ещё более загадочным и хриплым, чем всегда, стала читать стихи про погибшую любовь, про то, как двое, проснувшись, оттолкнулись друг от друга ресницами... "Между прочим, - спросила Ирка, - чем ты, собственно, занимаешься в жизни?". "Живу", - последовал ответ. "А сверх этого?", - не отступала Ирка. "Что бы ты хотела услышать?" - ответила Таня вопросом на вопрос. "Ну ты что, просто мужняя жена или учишься где-нибудь?". Танины губы дрогнули и после некоторой паузы она отчётливо произнесла: "Я пишу стихи". "И ты считаешь это занятием?", - саркастически спросила Ирка. "Считаю!" - с вызовом ответила Таня. "Между прочим, ты слыхала имя моей матери?". "Слыхала. Как не слыхать". "Ну и что, по-твоему, она делает в жизни?". "Но ты, кажется, не настолько известна", - иронизировала Ирка. "Она тоже когда-то не была известна". "А-а-а, ну так бы сразу и сказала: собираюсь стать знаменитой поэтессой". "Брось ты чушь городить!" - неожиданно внятно произнесла Таня. Слушая их спор, я и представить себе не могла, что через каких-нибудь два-три года я тоже начну писать стихи, и мои родители будут всерьёз обеспокоены тем, что из-за этого химерического занятия я брошу преподавание и окажусь между небом и землёй. Я и представить себе не могла, что мой свободомыслящий муж будет терпеливо внушать мне, комплексующей по поводу порочной тяги к сочинительству, не приносящему никакой пользы отчизне, что я имею право писать, имею право...

Но это всё позже. А тогда в Дубултах в 60-м я была автором одного-единственного стихотворения - стихотворения о любви, которое меня так и подмывало прочесть Тане. Но, проговорив его про себя, я поняла, что читать не следует. Ну что кроме насмешки могли у неё вызвать такие строчки: "Мальчишка милый, как люблю я / Твой голубой, лучистый взгляд! / Твою улыбку озорную, / Когда ты в чём-то виноват! / Мне хочется бродить часами / С тобою рядом по Москве, / И губы почему-то сами / Всё улыбаются тебе...". Когда по дороге на завтрак Ирка снова завела разговор о никчёмности поэзии, Таня, прочтя строфу из блоковских "Скифов" спросила: "Что, и это тебя не впечатляет?". "Нисколько!", - с вызовом ответила Ирка. Решив поддержать Таню, я вступила в разговор: "А мне нравится у Блока такая строчка: ''Спляши, цыганка, жизнь мою''". Таня презрительно скривила губы: "Пошлее ты у него ничего не нашла?". Ирка удовлетворённо захохотала, а я убедилась, что была права, не решившись читать своё любовное стихотворение.

В оставшиеся дни я часто сопровождала Таню в её походах за сувенирами. Мы забегали во все крошечные магазинчики, а по дороге она напевала: "мама, мама, это я дежурю, я дежурный по апрелю...". "Что ты поёшь?", - удивилась я. "Окуджаву" "Кто такая - Окуджава?" "Не такая, а такой. Булат Окуджава. Неужели не слышала?" Я покачала головой. "Вот вернёмся в Москву, я тебя приглашу. Он у нас иногда поёт".

В Москве мы поначалу часто виделись: то она приходила к нам на Трифоновскую, где любила шушукаться с мамой, то я к ней в Лаврушенский. Окуджавы я там так и не встретила. Зато встретила известную поэтессу танину маму. Едва она вошла в комнату, где мы сидели, Таня взвилась: "Я же просила не входить без стука!" Разговор сразу пошёл на повышенных тонах и кончился истерикой. "Зараза! Ненавижу!", - выкрикивала Таня. Её трясло. На шее вздулись жилы. "Истеричка!", - кричала танина мама. Я в ужасе смотрела на женщин и мечтала только об одном: исчезнуть, испариться. Когда за Таниной мамой закрылась дверь, я, выждав минуту, решила последовать за ней. Таня рыдала, уткнувшись в подушку. Услышав мои шаги, спросила, не поднимая головы: "Ты куда?" "Мне пора". "Ты что, испугалась?, - пробормотала Таня, У нас это обычное дело. Не обращай внимания". Как странно! Чуть ли не вчера Таня с благоговением водила меня по кабинету своей матери, показывала разложенные на столе черновики ("Только ради Бога ничего не трогай! Она убьёт, если обнаружит!"), листала её сборник, читала вслух любимые строки, рассказывала историю картин и фотографий, висящих на стенах. И вдруг: "Зараза! Ненавижу!"

На следующий день Таня позвонила и своим неподражаемым голосом сообщила, что не может уйти из дома потому что ждёт слесаря. "Не хочешь придти и помочь мне ждать?" Помня о вчерашнем скандале, я отказалась. Положив трубку, я несколько раз произнесла вслух: "Жду слесаря. Жду слесаря". Почему в её устах это звучит как "Жду чуда", а в моих вполне прозаично? Почему даже в момент скандала её лицо оставалось прекрасным? Почему какие бы откровенные истории о себе она ни сообщала, её окружала тайна? Таинственным было всё: и голос, и кашель по утрам, и молчание, и смех...

Однажды, проводив Таню до метро, я купила сигареты с фильтром точно такие, какие курила она. Когда следующим утром я курила в постели, в комнату вошёл отчим. Он дико закричал и, бросившись ко мне, вырвал у меня изо рта сигарету. На крик прибежала мама. "Происходит то, о чём я тебя предупреждал. Дальше будет хуже". Мне запретили приглашать Таню домой и следили, чтоб я не ездила к ней. Впрочем, наша дружба и без того постепенно сходила на нет. Уж слишком мы были разными. До меня иногда долетали какие-то слухи. Я знала, что она развелась и снова вышла замуж. Опять за художника. Родила дочь. Переводила детские стихи. Писала ли свои? Наверное, писала. Потом мне сказали, что она тяжело заболела. В 74-ом году весной я узнала, что Таня умерла от рака.

Как-то летом гуляя по Переделкинскому кладбищу, я наткнулась на танину могилу. Стоя возле доски с цифрами 1940-1974 я вспомнила нашу последнюю встречу: Таня забежала ко мне после занятий на курсах французского языка, которые она много раз начинала и бросала, вынула из сумки маленькую пластинку с песнями Эдит Пиаф и предложила: "Поставь. Давай послушаем". "Non, rien de rien. Non, Je ne regrette rien...", - пела Пиаф. Пела так, будто с концом песни оборвётся жизнь. Таня, закрыв глаза, тихонько подпевала. "О чём она поёт?", - спросила я. "Ни о чём" "Как это ни о чём?" "Она поёт: ни о чём я не жалею, ни о чём", - не открывая глаз прошептала Таня.

Божественная Валерия

Её лицо всегда жило какой-то особой таинственной жизнью. У нас урок фонетики, мы изучаем гортань в разрезе, а она, щуря свои близорукие бирюзовые глаза, смотрит в окно. И не просто смотрит, а вглядывается в нечто, скрытое от других. Вглядывается и улыбается. Но можно ли такими чересчур определёнными словами выразить таинственную жизнь её лица? Можно ли назвать улыбкой это лёгкое подрагивание губ? Кажется, она что-то шепчет. Что и кому? Меня всё это так занимало, что я полностью выпадала из учебного процесса и раздражала фонетичку своими ответами невпопад. Как ни странно, сама Лерка (а именно так звали мою загадочную однокурсницу) никогда не попадала впросак, будто это я, а не она общалась с заоконным пространством, шепталась с ним, улыбалась ему.

Мы подружились и проводили вместе большую часть времени. Долго-долго шли из института через парк Сокольники до метро. Долго шли от метро до моего дома. Долго обедали. Долго болтали и стремительно делали задание на завтра. Потом Лерка уезжала к себе домой, где, по-видимому, не очень любила находиться.

Несмотря на столь тесный контакт, она всё равно оставалась для меня существом непостижимым. Её сильная близорукость создавала некую невидимую преграду между ею и окружающими. Преграду, которая ей вовсе не мешала и которую она совсем не собиралась преодолевать. Благодаря этой преграде она могла, не растворяясь в будничном и сиюминутном, устремлять взор в туманну даль, чтоб увидеть нечто. И романтических роз в той нашей жизни тоже хватало. Ими были усыпаны все истоптанные нами тропинки в парке Сокольники и каждодневная дорога от метро до моего дома. Они нежно благоухали, когда мы грели обед и когда зубрили очередной английский текст из учебника Гальперина. Чем бы мы ни занимались, о чём бы ни говорили, всё было окутано романтическим флёром. А задачи мы ставили перед собой глобальные. То мы решили перечитать все стихотворные сборники в моём книжном шкафу (начав почему-то с Верлена), то задумали, побегав по театрам, обсудить по-английски спектакли, которые успели посмотреть. Помню как беспомощно прыгали губы, когда мысль обгоняла речевые возможности, как мы терзали словарь в поисках нужного слова, как раздражались на свой скудный вокабуляр. И тем не менее леркин английский казался куда более беглым, чем мой, хотя запас слов у нас был одинаковый. Просто Лерка и здесь обладала неким секретом, некой особой манерой легко и небрежно произносить слова. Даже те немногие, которые знала. Она держалась так уверенно и непринуждённо, что начинало казаться, будто она знает куда больше, чем показывает, и что ей просто недосуг искать другие более сложные обороты. Когда на уроке преподаватель прерывал её, чтобы поправить или задать вопрос, она бросала на него такой недоумённый и насмешливый взгляд, что ему, бедному, явно становилось не по себе. Лерка умела много гитик. Умела то, чего совсем не умела я. Например, быть независимой и взрослой, царить и повелевать. И вроде бы она вовсе к этому не стремилась. Это происходило само собой. Люди с радостью подчинялись ей и позволяли царить. Она была конфиденткой многих взрослых женщин, в том числе и моей мамы, которая не только рассказывала ей всё подряд, но и спрашивала её совета. Хотя у неё, семнадцатилетней, ещё и романа толком не было. Она лишь жила в предчувствии минуты дивной той. Ждать пришлось недолго. ОН появился весной. Подошёл к ней на институтском вечере и пригласил танцевать. Это был канун майских праздников, Москва готовилась к параду. Он и Лерка гуляли по ночному городу, а мимо с диким грохотом шли танки. Лерка остановилась и закрыла ладонями уши. Представляю, как она замечательно смотрелась в этот момент. Высокая, стройная, с пышными заколотыми на затылке разлетающимися на ветру пепельными волосами, с капризной ямочкой на подбородке. Он (назовём его Лев) отнёсся к её жесту чрезвычайно серьёзно и принялся отдирать её ладони от ушей. "Не прячься. Убери руки. Слушай жизнь. Ты обязана её слышать". Лерка рассказывала мне об этом с восхищением. Он её покорил: взрослый, без пяти минут геолог (не то что наши сосунки-первокурсники), самостоятельный (часто ездил "в поле"), интеллектуал, знаток поэзии, книгочей, прочёл все книги в своей гигантской домашней библиотеке. О какие письма он ей писал, уезжая на практику! Не письма, а целые тома, полные умных рассуждений, многозначительных фраз и цитат из Рабиндраната Тагора. Но это всё потом весной, летом. А нам ещё предстояла зима, Новый Год, который мы решили встречать вместе. Я пригласила своего Натана и его друзей. Лерка пришла одна. В тот вечер она, которая выглядела королевой даже в дежурной серой юбке и серой кофте, превзошла себя: сверкающее блёстками платье с глубоким вырезом, высокие каблуки, живописно рассыпанные по плечам волосы. Да еще эта летучая улыбка, взгляд, устремлённый невесть куда... "Божественная, божественная Валерия!",- вспомнила я восклицание Спартака из читаннойперечитанной в детстве книги Джованьоли. Когда я в какой-то момент зашла за чем-то в маленькую комнату, я застала там Натана и Лерку, которые стояли с полными бокалами в руках. "Мы решили выпить на брудершафт. Ты не возражаешь?", - слегка смутившись, спросил Натан. Лерка, улыбаясь и близоруко щурясь, смотрела на меня. "Не дружи с ней, - говорил мне потом Натан, - она та ещё штучка. Предаст тебя и глазом не моргнёт". "Так Вы пили с ней на брудершафт, чтоб в этом убедиться?" Я говорила ему ВЫ, поскольку познакомилась с ним, когда мне было четырнадцать, а ему двадцать один.

Как ни странно ( да нет, не странно: Натан давно уже не вызывал у меня особо бурных эмоций), новогодний эпизод нисколько не испортил наших с Леркой отношений. Она стала чуть ли не членом семьи. Мама рассказала ей даже то, что никому кроме меня не рассказывала: про свой недавно возникший роман, про живущего в Красноярске возлюбленного, от которого каждый день приходили до востребования многостраничные письма. Этот роман чуть не лишил меня целинной одиссеи, когда летом в Казахстан на станцию Таинча, где наш курс работал на элеваторе, пришло письмо, в котором мама сообщала, что разводится с моим отчимом и просит меня срочно приехать. Не успела я осознать случившееся, как следом пришла телеграмма: "Приезжать не надо. Всё остаётся по-прежнему". В полном смятении я показала телеграмму Лерке. Она прочла её и, слегка скривившись, молча вернула мне. Интуиция подсказала мне, что лучше тему не продолжать.

Всё осталось по-прежнему. Мама осталась с моим отчимом, я осталась на целине, где мы днём работали, а вечерами варили на костре пахнувшую дымком кашу. "Радуга. Смотрите - радуга", - закричал кто-то. Все взглянули на небо. Но так глядеть, как глядела Лерка, не умел никто. Казалось, что небо устроило эту радугу ради неё одной. Плавным движением она стянула с головы косынку, позволив ветру шевелить её волосы, еле заметная улыбка заиграла на её устах (да-да, именно на устах). Мне казалось, что ещё секунда, и она начнёт произносить нечто, похожее на монолог Наташи Ростовой, стоящей ночью у распахнутого окна. Испугавшись, я склонилась над миской с кашей и принялась есть.

"У меня болит нога, - сказала Лерка в самом начале нашего пребывания на целине, - вряд ли я смогу выйти на работу". Чуть ли не месяц нога ме- шала Лерке честно выполнить комсомольский долг. И вдруг телеграмма от НЕГО. Он будет проезжать нашу станцию по дороге "в поле" такого-то числа в такой-то час ночи. Наш элеватор находился в двадцати пяти километрах от железной дороги. До станции надо было пахать и пахать. Поздно вечером, вооружившись фонариком, мы с Леркой отправились встречать её суженого. Одной итти было опасно, да и вдвоём не очень-то спокойно. Тем более, что до нас дошёл слух, будто чечены поклялись не выпустить живьём ни единого москвича. Мы вздрагивали от каждого шороха и хруста, а, убедившись, что пугались напрасно, принимались хохотать. Наконец показалась едва освещённая тусклыми фонарями платформа, где на обшарпанной, усыпанной шелухой от семечек лавочке нам предстояло ждать поезда. Трудно было поверить, что в какой-то момент на этой тёмной, Богом забытой платформе появится человек из совсем другой - московской, яркой, пёстрой и, как нам тогда казалось, совершенно счастливой жизни. И он появился. Вероятно, он был единственный, кто сошёл на этой станции. Закинув рюкзак за плечи и вглядываясь в темноту, Лев двинулся по платформе. Убедившись, что это он, Лерка, раскинув руки, побежала ему навстречу. Мне казалось, что я смотрю кино. Вот они обнялись, вот он её кружит, вот снова обнялись. Вот они вспомнили про меня. Впрочем, дальше уже неважно. Мы остались целы, встреча произошла, кино снято без единого дубля.



Поделиться книгой:



Регистрация