— Откуда эта штука попала сюда? — спросил он, распяливая на руке зеленоватого цвета берет. Мы тоже удивились, но, должно быть, по-разному. Мне, например, показалось все очень обыкновенным: кто-нибудь шел по этому месту и потерял берет, а может быть, просто-напросто бросил — старенький беретишко-то!
А Пинегин продолжал что-то искать, щупал руками пыльные, покрытые паутиной колючки, ползал по земле — настоящая ищейка.
Наконец он поднял голову, взглянул на Симоняна и спросил:
— Знаешь, чья эта шапочка?
— Не знаю..
— Профессора, который по степи ездит, мышей ловит.
— Ага, точно! — ответил Симонян.
На участке нашей заставы с весны находилась группа научных работников из Ленинграда, человек пять. Мы над ними нередко посмеивались. Ну, какая же это работа — ловить мышей? Одних в клетки сажать, других в банки со спиртом, третьих потрошить, как свеженину какую. Чаще всего ученые мышиные норки зорили: добудут оттуда соломку, сухой помет и сейчас же под микроскоп. Разглядывают. Ишь ты, невидаль какая! Особенно за теми грызунами они охотились, которые с той стороны к нам перебежали. Чуму, говорят, в тех грызунах искали, а может быть, какую-нибудь холеру, кто их знает. Главный у них — профессор, старичок, веселый такой. Раза два на заставе у нас был, всякие смешные истории пограничникам рассказывал.
— Но почему беретка здесь оказалась? — все еще удивлялся наш командир. — Два дня назад профессорская палатка у зеленого родника стояла, пить мы к ним заезжали, посидели еще немного… Неужели они так быстро сюда перебрались?..
Пинегин сунул находку в переметную сумку. Поехали дальше. Но теперь командир уже не насвистывал свою песенку, а все время по сторонам поглядывал. Прислушивался. В небольшой балочке опять спешился и бросил мне повод.
— Я сейчас, постойте тут…
— Чего он так всполошился? — спросил я у Симоняна. — Грязную шапочку подобрал и уже черт-те что!
— Как чего? — горячо воскликнул Симонян, сверкнув глазами. — О-о, ты не знаешь Пинегина! Сердце у него чуткое, никогда не обманывает. Понимаешь?..
Пинегин скоро вернулся и, садясь на коня, сказал:
— Подозрительная штука… Будто бы целый косяк лошадей прошел по этой балке. А у профессора-то всего одна вьючная лошадь да верблюд.
— Может, кто-нибудь другой здесь прошел, — некстати заметил я.
— Кто может еще здесь проходить? — Загорелое горбоносое лицо Пинегина было задумчиво. — И опять же верблюжий след свежий, — сказал он. — Трогай, наблюдать хорошенько…
Теперь и я понял, что Пинегин не зря встревожился: множество конских следов в пограничной полосе — дело не случайное, их могли оставить только бандиты.
Вскоре Пинегин обнаружил на кусте елгуна клочок трикотажной майки, забрызганный кровью.
— Понятно, да? — сказал, строго доглядывая то на меня, то на Симоняна. — В общем, я так думаю: профессора и его помощников захватили бандиты. А вот на ту сторону угнать их, пожалуй, не успели. Днем они не пойдут, с пограничных вышек заметить могут… Но ночью обязательно двинутся. Надо торопиться…
— Тревогу поднимать будем? — спросил Симонян, снимая с плеча винтовку.
— Нельзя. Спугнем раньше времени…
Мы двинулись «ощупью», заглядывая в каждую земную складку, под каждый куст колючего бурьяна, с подозрением поглядывали на свежие следы и ждали.
А солнце жарит наши спины, винтовки, и шашки огнем пышут — прикоснуться нельзя. От горячих стремян ноги ноют. Студеной водички бы, только где тут — кругом солончак да горелая трава торчит рыжей щетиной и тихо похрустывает под копытами лошадей.
Время за полдень перевалило. Вдруг Пинегин подал сигнал, а сам кубарем скатился с коня. Тут и мы увидели на пригорке, возле заброшенного колодца, рваный, в больших пестрых заплатах шатер. В стороне табунком стояли лошади, хвостами отбиваясь от слепней… А еще подальше верблюд лежал.
— Вот они! — вырвалось у Пинегина. А Симонян уже успел лошадей пересчитать.
— Восемнадцать плюс профессорская… Восемнадцать сабель… — и сверкнув на меня своими черными глазами, тихо закончил: — А у нас три…
Пинегин глядел на бугор и, казалось, весь был поглощен этим.
— Возле коней дневального поставили, — делился он своими наблюдениями. — Спят, значит, негодяи, притомились… А пленники как будто возле верблюда лежат, связаны, конечно… Д-да, многовато их. Как, Вьюга, а? — спросил он меня.
А что я могу сказать? Сердце к самому, горлу поднимается, страшновато.
— Ежели бы коня подковать, это я в один миг сделаю и с полным моим удовольствием, а в таком деле, товарищ командир, затрудняюсь.
— Затрудняться не надо. Ты ведь не просто кузнец, в первую голову — пограничник. Правильно?
Говорит, а сам в уме что-то прикидывает.
— Ну, мешкать нечего, а то еще проснутся. Первое дело — часового снять. Тебе, Симонян, поручаю. Глаз у тебя острый, характер кавказский — Абрек Заур, — ухмыльнулся Пинегин.
Я даже удивился: ехал наш командир, тосковал, насвистывал, а теперь, когда в беду попали, улыбается, шутит. Пинегин поймал мой взгляд, вздохнул и говорит:
— А тебе, Вьюга, другая задача: с лошадками незаметно вон к тому косогорчику продвинуться. С тремя винтовками ты можешь управиться?
— Как это с тремя?
— А вот так. Увидишь, взмахну шашкой — стреляй беглым огнем. Понятно, да?
— А вы-то как же? С голыми руками, что ли, на бандитов пойдете?
— Ты отвечай на вопрос, — строго сказал Пинегин.
— Управлюсь, наверно, — ответил я.
Принял у них винтовки, патроны, взял лошадей и повел туда, куда указывал Пинегин. А самому и досадно и совестно. Они будут жизнью рисковать, а я в сторонке отсиживаться, лошадей караулить. У косогорчика яма, будто старая воронка от крупного снаряда. Спустился. Укрытие подходящее. Если поглядеть со стороны, только головы у лошадей видно: полынь и кустики елгуна закрывают. Хорошо. Поставил лошадей порознь. Зарядил три винтовки и положил их рядком возле себя. Я хорошо понял Пинегина: видимость надо создать, что нас не три человека, а сила.
Лежу на краю ямы и жду сигнала. Друзья мои действуют: один к дневальному кошкой крадется, другой уже к шатру подобрался и в полыннике затаился. И не успел я как следует приглядеться к ним, как Симонян скинул с себя сапоги, снял шашку и с одним охотничьим ножом прыгнул на дневального. Один миг — бандит на обеих лопатках и никакого шума. Симонян быстро обулся, взял в руки шашку. Тут и Пинегин свою задачу выполнять стал. Подполз поближе к шатру, размахнулся и кинул гранату. Как из трехдюймовки шарахнуло. Шатер клочками по сторонам раскидал, а над бугром ровно черный дуб вырос — дым заклубился. Крик поднялся, люди из черноты выскакивают, лошади бегут куда глаза глядят. Смотрю, Пинегин шашку из ножен выдернул и что-то кричит. Симонян к нему подбежал с обнаженным клинком. Ну и мой черед пришел: ударил из трех винтовок, перезарядил быстренько — и пошел бить!
Ударил — свалился бандит, второй раз ударил — еще один носом в землю торкнулся. А друзья мои шашками, как молниями, играют — направо и налево рубят. Я еще раз выстрелил. Вижу переменилась картина на бугре: один бандит кидает винтовку, другой, третий. Пинегин клинком мне просигналил: все, мол, кончай стрельбу. Бандиты с поднятыми руками в сторону отходят. Симонян пленников освободил, веревки на руках и ногах у них обрезал.
Я взял лошадей и присоединился к товарищам. Бандитов охраняли Симонян и двое недавних пленников. Профессор строгим голосом убеждал Пинегина.
— Давайте, товарищ, я все сам сделаю. Поверьте, мои руки умеют не только грызунов препарировать.
А Пинегин был еще строже и, едва сдерживая себя, ответил:
— Нельзя сейчас этого, понимаете вы или нет?
Лицо у Пинегина, как камень. И тут только я заметил, что гимнастерка на нем сбоку потемнела от крови. Но он старался прикрыть это пятно, поджимал руку, отворачивался от бандитских глаз. Давал понять, что он совершенно невредим и ведет деловую беседу с ученым.
— Как же вы можете рисковать этим? — не унимался старик.
— Ничего, товарищ профессор, потерпим, сейчас наши подъедут, а уж тогда можно и перевязку делать. Успеется. Все хорошо будет.
Так он и не дал перевязать себя, пока не прискакали пограничники. Потом, когда подсаживали его на коня, он поглядел на меня и сказал:
— А ты, Вьюга, правильно понял свою задачу. Если бы не твои верные выстрелы, эти бандиты дрались бы до последнего. Волки бешеные…
Но я был совсем другого мнения. Ничего ведь я такого не сделал. Главную задачу командир и Симонян решили.
Барин
Собаку так звали на нашей заставе. Собачонка — неопределенной породы: шерсть серая, косматая, в черных и рыжеватых брызгах, взгляд суровый, а глаза будто за очками спрятаны: вокруг них рыжие круги; одно ухо торчком стоит, постоянно слушает, другое — висит, как блеклый лопух. В общем, не розыскная, не охотничья, не сторожевая — Горушкина собака и все. А Федор Горушкин — рядовой пограничник второго года службы. Призывался он не то из-под Ивделя, не то из-под Старой Ляли. Из коренных уральских охотников-звероловов.
До появления Горушкина на заставе Барин — хотя и крупный, но совсем еще молодой пес — отирался возле кухни. Спал на конюшне, там же в сыроватом сумраке скрывался от мух и от полуденного зноя. И вообще он, казалось, был страшно ленивым и безразличным ко всему, что делалось, на заставе. Не было у него ни к кому привязанности, держался всегда в стороне: заберется, бывало, на спортивного деревянного коня, который стоял на площадке, умостится на нем и глядит по сторонам. Независимо держался, высокомерно как-то. За это его и прозвали Барином.
Не любил Барин, когда к нему приставали бойцы с игрой или трепали его жесткую пыльную шерсть. Тогда он угрожающе рычал и скалил клыки.
И жить бы Барину на заставе обыкновенной дворнягой, если бы не заметил его Горушкин. Что произошло с нелюдимым псом — никто не мог объяснить. Барин теперь только и искал глазами полюбившегося ему уральского охотника. Найдет его и ни на шаг не отходит, на грудь Горушкину кидается, ластится, в глаза заглядывает. А Горушкин хоть бы что, ухмыляется тихонько себе под нос. Потреплет рукой черномазую собачью морду и скажет:
— Ну, ладно, ладно, ишь разыгрался, бесстыдник.
Поедет Горушкин в наряд на границу, и Барин за ним кинется. Но пограничная служба — дело серьезное, и Горушкин должен был с этим считаться: отъедет немного от заставы, придержит коня и скажет:
— Эх, Барин, ничего не поделаешь: пути-дороги наши порознь пошли: тебе — домой, мне — на границу, ступай, дружище…
Барин это понимал: прижмет хвост, уши опустит, сядет и ждет, пока Горушкин совсем из виду не пропадет, а глаза у самого печальные, только что слезы не текут.
Но вот как он догадывался своим песьим умом, когда Горушкин на заставу должен был возвратиться, — до сих пор не понимаю. Ждет, бывало, его на патрульной дороге. Дождется и тогда уже дает волю своим чувствам. И чего его так притянуло к этому Горушкину, чего он нашел в нем привлекательного? Небольшого роста, приземистый парень; лицо — смуглое, скуластое, а глаза серые с хитрым прищуром. Тихий, молчаливый был человек, даже походка была какая-то особенная, мягкая, будто он к чему-то подкрадывается.
В короткое время Горушкин так привязался к Барину, что осмелился попросить у начальника заставы разрешения брать собаку с собой на границу, приучать к службе.
— Еще что выдумаешь? Дворовую жучку на службу таскать? — сказал начальник построжевшим голосом. Подумав, усмехнулся. — Да у нее же нет ни ума, ни злобы — подзаборный житель!
— Это ничего, товарищ начальник, что подзаборный, — доказывал Горушкин. — А чутья и злобы у Барина на двоих благородных хватит. Разрешите?
— Нет, товарищ Горушкин, не проси. Собачья служба на границе — особая статья, и пусть этим проводники со своими овчарками да доберманами занимаются. Это их дело.
— Может, меня бы на учение с ним командировать? Серьезно, товарищ начальник?
— Да ты что, Горушкин, смеешься или как? Приведешь ты своего Барина на сборы, засмеют и тебя и меня. Скажут: куда дворнягу ведешь, здесь не дральня, а учебные сборы пограничных собак. Рылом не вышел твой Барин. На такое дело хорошие собаки требуются.
Так начальник и не разрешил. И вот как-то выпало у начальника свободное время, он позвал к себе Горушкина и говорит ему:
— Как, таежник, дела? Об охоте не скучаешь?
— Как не скучать, товарищ начальник? Толку только от моей тоски-печали мало. На службе нахожусь.
— Ну, вот что, давай-ка седлай лошадей, съездим на часок в тыл, да и дело у меня по пути есть одно…
Барина Горушкин взял с собой, по разрешению начальника. Поохотились как следует. На границе и дичи и зверя всякого вдоволь — никто не пугает, охотников совсем нет. Только пограничники и постреляют кое-когда.
Домой возвращаются. Барин впереди бежит, кусты и кочки обследует — радешенек, что его в такую дальнюю дорогу взяли. И вот вдруг он чего-то запетлял, забегал туда-сюда. Начальник подивился и, оборотясь в седле, спросил у Горушкина:
— Чего это твой Барин забесился так, на звериный след, что ли, напал?
— Похоже нет, товарищ начальник. Видать, человек тут прошел. По звериному следу он не так работает.
— Человек?!.. — начальник привстал на стременах и поглядел в бинокль. — Да, правильно говоришь, человек тут прошел, только какой это человек — вон он, пограничник! Здесь стык с соседней заставой.
Они задумчиво помолчали, поглядели недоверчиво в ту сторону, куда бросился Барин. А Горушкин словно бы про себя заметил:
— Чудно. У нас собаки по следу пограничников не работают…
— То служебные собаки, Горушка, — шутливо сказал начальник, — они разбираются. Ученые. А этот — дурак. У него, как у заправского дурака, все поперек с миром.
Сказал, а сам думает: «Чего бы это все-таки было там, что дворовый пес кинулся?»
И как раз в это время раздался истошный крик человека, а затем — одинокий глухой выстрел. И тотчас же послышалось яростное собачье рычание.
Когда начальник заставы и Горушкин подъехали к месту происшествия, они были поражены.
Озверевший Барин рвал пограничника. Карабин, из которого тот успел один лишь раз выстрелить, валялся в бурьяне. Горушкин крикнул на собаку, но Барин, хотя и хорошо понимал грозный негодующий голос своего хозяина, не отпускал человека. И тут начальник заставы заметил неладное. Он направил свой пистолет на незнакомца, а Горушкин спрыгнул с коня и оттащил собаку. Чужой человек нехотя поднял руки.
— Маскарад не удался, — строго сказал начальник заставы. Обыщи-ка, Горушкин, его хорошенько…
— Хитрый, а?
— А чего тут хитрого? Скажи, пожалуйста…
— Все сделал правильно, — молвил Горушкин, когда они снова выехали на дорогу. — И пограничную фуражку на свою поганую башку напялил, и мериносовые шаровары, и гимнастерку — все, как следует быть, а вот обутки не догадался сменить…
— Бывалый, знает, где переходить: на стыке, тут всегда лазейка остается.
Начальник задумался, и будто что-то вспомнив, кинул вопросительный взгляд на Горушкина.
— Так это что же, Горушка, выходит? Барина работа?
— А то как же, товарищ начальник! Без него бы мы мимо проехали. А знаете, почему? Красноармейский-то сапог отменным запахом отдает, сапожной мазью пропитан. А на нем — своя обутка, вот Барин-то и подловил его на этом упущении. Насчет всяких запахов он силен. И верховое и нижнее чутье — лучше и быть не надо…
А Барин, как неподкупный страж, шел за нарушителем и как только тот чуть отклонялся в сторону, он рычал и дыбил на хребтине жесткую шерсть.
— Ну и Барин, гляди ты, что делается, — тихо рассуждал начальник. — Как это ты, Горушкин, заметил в нем?
— Привычка, товарищ начальник, сызмальства с ними, дьяволами, вожусь. Охотник ведь без собаки, что гармонист без двухрядки, так уж заведено… Вот погляжу в собачьи глаза, увижу там малую искорку, попрыгушечку такую и тогда все, без сомнения беру, знаю, что толк будет. — Он вздохнул, положил на седельную луку винтовку и снова заговорил: — А Барин — собака добрая, совестливая, и опять же по чужим рукам не избалованная — это много значит, товарищ начальник.
— Так, попрыгушечка, значит? Совестливая? Интересно сказал. Ты что же, на словах с ним объясняешься или как? Совесть нашел в собаке.
— А как же! И на словах другой раз объясняюсь и глазами — живая душа, она ведь и у собаки имеется. Подгляди человек эту душу, приласкай к себе — собака, хоть и не благородного происхождения, век служить ему будет и не изменит.