Его голос зазвучал громко и словно голос пророка:
– Когда вы встретите человека, спрашивайте его: «Не видал ли он Томазо Сальвини?» И если он видел, радуйтесь, заставляйте его рассказывать вам о Томазо Сальвини. И слушайте, и запоминайте! Как Томазо Сальвини произносил это слово? Какой он делал жест, когда он садился, когда он вставал? Потому что все это – откровение!
Гимназистам стало окончательно страшно.
Собственно, они пришли не для того.
Они ждали, что актер Громов порекомендует:
– Идите к антрепренеру такому-то!
И антрепренер даст им по семидесяти пяти целковых жалованья и полубенефис.
Но этот вещавший жрец искусства навел на них трепет.
Они чувствовали к нему и страх, и глубокое уважение.
А он сидел перед ними теперь в какой-то грустной задумчивости.
Отдавшись каким-то далеким-далеким воспоминаниям.
С лицом мечтательным. Со взором, устремленным в пространство, где он словно видел что-то прекрасное, но далекое, бесконечно далекое.
– Что нужно для искусства? – с таким вопросом я обратился к моему великому учителю, к моему великому другу, – если я смею назвать его так, как он называет меня! Что нужно, чтоб быть актером? – «Мальчик, – сказал он священными устами, на которых столько раз трепетали слова Отелло, Гамлета, Макбета, Лира, – мальчик! У тебя есть талант! Отрази жизнь во всей ее истине»…
– А вы говорите по-итальянски? – с большим уважением спросил один из гимназистов.
Лицо Громова стало еще мечтательнее. Глаза ушли куда-то еще дальше.
Какие-то воспоминания, бесконечно далекие, пронеслись перед ним.
– Это мой родной язык! – тихо проговорил он. И вздохнул.
Гимназисты вздохнули тоже. Из сочувствия. Он продолжал:
– И мы провели безумную ночь в беседах о Шекспире. Он посвятил меня в Шекспира. – «Мальчик», – сказал он мне, и если бы вы слышали, какой нежностью звучал этот голос, голос льва, потрясавшего театр воплями Отелло! Если бы вы слышали…
Громов закрыл глаза, чтоб скрыть слезы. Слезы воспоминаний. Гимназисты тоже высморкались.
– Мальчик, – сказал он мне, – призовем Шекспира освятить нашу дружбу! Здесь, вот здесь, сейчас и не сходя с места, воплотимся в двух величайших друзей мира. Читай мне Горацио. Я – Гамлет. И я почувствовал бога. Я почувствовал, что уж больше не то, что я есть. Горацио наполнил мне душу. Я был Горацио, – и передо мной был принц…
Петр Иванович подогнул одну ногу под стул, словно готовясь опуститься на одно колено перед дивным видением, которое стояло перед ним, перед его сверкающими от слез глазами.
У него было лицо Гамлета, видящего тень отца.
Гимназисты тряслись.
Но Петр Иванович Громов вдруг опомнился.
Провел рукой по лбу, приходя в себя, улыбнулся какою-то виноватой улыбкой и сказал, поднимаясь с места, просто и кротко:
– Вот, господа, все, что может сказать вам скромный артист, у которого голова полна Шекспиром, а сердце…
Он дотронулся до сердца:
– Томазо Сальвини.
В голосе его дрожали слезы. Гимназисты тоже встали.
– Мы хотели бы попросить вашу карточку… – сказал Пахомов, обдергивая курточку.
Громов улыбнулся снисходительной и полной какой-то жалости улыбкой.
Словно хотел сказать:
«Изо всего, что я мог бы дать вам, я охотнее всего отдал бы вам мою жизнь! Да, мою жизнь…»
Он вздохнул:
– Мою карточку? В костюме?
– Нет, без костюма! – сказал Завьялов.
– Без костюма?! – улыбнулся Громов.
У Завьялова загорелись нос, уши и шея.
– А мне в Уриеле Акосте! – сказал Пахомов.
Громов улыбнулся той же меланхолической улыбкой.
– А вам в Уриеле Акосте?
И вышел в соседнюю комнату.
– Трагедии или комедии? – указал Завьялов глазами на толстую книгу, лежавшую на столе.
– Конечно, трагедии!
– Откроем, я загадал. Если трагедии, – я буду актером. Если комедии…
– Ну, вот еще! Разумеется, трагедии!
– А может, «Исторические хроники», первый том! Они на цыпочках подошли к столу.
– Открывай!
– Страшно.
– Если трагедии, будем актерами. Трагедии?
Завьялов стоял молча, открыв первую страницу.
– Трагедии?
«Новые похождения знаменитого сыщика Лекока»[4]. Они положили книгу и отскочили:
– Идет!
На пороге стоял Громов и протягивал им две карточки. Он улыбался все той же меланхолической улыбкой:
– Вот вам, мои молодые друзья. Здесь оставлено место в автографе. Если мы когда-нибудь встретимся на сцене, я впишу сюда еще слова: «и товарищу»… Вы будете сегодня в театре?
– Как же… всем классом…
Он молитвенно сложил руки:
– Господа… только не надо на подъезде…
Гимназисты вышли и бежали по лестнице:
– А ведь надо… на подъезде…
– Идея!..
Меня спрашивала в большом провинциальном городе, на вечере, одна очень милая дама:
– Скажите, monsieur… вы знакомы с артистическим миром… Скажите, правда, что Громов сын Шекспира?.. То есть, не так… я хотела сказать… этого… другого… как его?.. Ну, помогите же мне!
– Сальвини?
– Вот, вот. Правда, что он сын Сальвини?
– Говорят.
– Говорят… В Петербурге или в Орле, – я не помню, где именно. Но только Сальвини увидал на репетиции Громова. Увидал и зашатался.
– Зашатался?
– Да, да, да! Зашатался. Знаете, словно перед ним призрак появился. И шепчет слабым, совсем умирающим голосом: «Спросите у этого молодого человека, не была ли его матерью такая-то?» Оказывается, – да. «Сколько ему лет?» Оказывается, – столько-то. Тогда Сальвини выпрямился, оттолкнул всех: «Пустите меня к нему!» И обнял его. Оказывается, еще давно… Когда Сальвини приезжал в первый раз… понимаете, роман… Сальвини узнал в чертах…
– Но матушка Громова была замужем?
– В том-то и дело, – говорят, что нет… Молодая девушка, увлеклась, ребенок… Сальвини и говорит: «Твоя мать оставила тебе свой небесный образ. Я передам тебе свой талант!» И потом взял Громова на целое лето с собой в Италию и показал ему все: как что нужно играть и как что делать. Правда все это?
– Говорят!
К нам подошел присяжный поверенный, местный театрал, общий друг, человек всезнающий.
– Что это? Насчет Громова? Верно! Я даже назвал его раз в клубе: Петр Фомич… Томазо по-русски Фома!
– Ну, и что ж он? Скажите! Ах, как это интересно!
– Мне показалось, что он изменился даже в лице. Помолчал и потом сказал мне. Знаете, так грустно: «Никогда не надо легкомысленно играть чужими тайнами».
– Грустно?! Ну, скажите! Как это интересно…
В эту минуту в гостиную входил сам Петр Иванович Громов. Он говорил хозяйке удрученным голосом:
– Простите, что запоздал. Невольно. Я ожидал телеграммы. От Томазо Сальвини. Я был в страшном беспокойстве. Третий день от него не было писем. Я послал срочную телеграмму и был как сумасшедший, – ждал ответа.
– И что же? Получили?
– Получил, – и к вам.
– Ну, что же Сальвини?
– Немного, действительно, прихворнул. Но теперь, благодарю вас, поправляется. Пишет.
Прошло еще два года.
– Король – сапожник, королева – кухарка, вместо Офелии какая-то жалкая выдра! – кричал Петр Иванович Громов в своей уборной на репетиции.
Антрепренер кланялся:
– Да, ей-Богу же, плюньте на пьесу! Как бы ни играли! Вас только пойдут смотреть!
– Я не могу плевать на Шекспира! Вы понимаете! Я не могу играть с таким Горацио! Скажите этому болвану… как его…
– Завьялов-с.
– Скажите ему, чтоб после репетиции пришел ко мне в номер. Я, нечего делать, – сам почитаю ему роль. Болван!
Юноша-актер дрожащими и подкашивающимися ногами входил в номер к Громову.
Тот встретил его, не поклонившись. Посмотрел на него мрачно:
– Я передам вам сальвиниевские традиции. Вы поняли? В этой роли мною восторгался сам Сальвини! Он звал меня к себе на дом, чтоб я только читал ему Горацио. Вы поняли?
– Понял-с…
– Понимайте!..
И из номера, занимаемого Громовым, понеслось и загремело, как гром, по коридору: