В городе, где обитает эта кротчайшая из женщин, имеется вместительная и красивая американская церковь, и в ней неукоснительно свершаются божественные требы. И каждое божье воскресенье утром и днем перед концом церемонии против изящного этого сооружения собираются штук двадцать легких экипажей, и возле каждого стоят по два жалких туземца-лакея в ливрее своей наготы и дожидаются, когда надо будет развозить господ по домам.
Дабы из-за недомолвок здесь или в каком-либо другом месте в тексте не возникло никаких недоразумений, замечу, что против миссионерской отвлеченной идеи не будет возражать ни один христианин: это, без сомнения, святое и правое дело. Но если великая цель имеет природу духовную, то средства, ради нее употребленные, вполне земные; и если в конце по замыслу достигается добро, то сам способ, каким оно достигается, чреват злом. Иначе говоря, миссионерство хотя и благословенное небесами, но все же дело рук человеческих, подверженное, как и все людские дела, ошибкам и злоупотреблениям. А разве ошибки и злоупотребления не проникают порой в святая святых нашей веры и разве не могут быть неспособные или недостойные миссионеры в чужих краях, как бывают неспособные и недостойные священники у нас на родине? И разве не может быть так, что нечестию или неспособности берущихся за божье дело в отдаленных краях легче спрятаться от глаз, чем если бы такое завелось в центре большого города? Неосновательная вера в святость апостолов, склонность провозглашать их непорочными и нетерпимость ко всем, кто осмелится усомниться в их человеческой и христианской безупречности, — таковы спокон веку заблуждения Церкви. Впрочем, это и неудивительно: терпя нападки от самых непринципиальных противников, христианство в любом разоблачении любого преступления церковников склонно усматривать враждебность к себе и отсутствие религиозного чувства. Однако даже ясное понимание таких вещей не удержит меня от того, чтобы честно высказать все, что я думаю.
В организации тихоокеанского миссионерства есть один серьезный недостаток. Нужно сделать так, чтобы люди, по соображениям чисто религиозным жертвующие на него средства, могли быть уверены, что эти средства, пройдя через многочисленные каналы, в конце концов действительно пойдут на то, для чего они предназначены, — на обращение гавайцев в христианскую веру. Я говорю об этом не потому, что сомневаюсь в нравственной чистоте тех, кто распоряжается этими суммами, а потому, что, как мне известно, их неправильно применяют. Одно дело, когда читаешь об ужасных трудностях, с которыми сталкиваются миссионеры, и о торжестве религии, о крещении туземцев под сенью тропических кущ; и совсем другое — когда сам побываешь на Сандвичевых островах и наглядишься на то, как миссионеры благоденствуют в своих уютных и красивых виллах, а вокруг несчастные туземцы погрязли в бессчетных пороках.
Справедливость требует признать, впрочем, что, сколько зол ни породили на островах дружная неумелая работа всех миссионеров и серьезные преступления против благочестия, допускаемые кое-кем из их числа, все же в нынешнем бедственном положении на Сандвичевых островах повинны не только они. Пагубный пример поселившихся там безнравственных иноземцев и частые посещения различных судов тоже немало содействовали укоренению всевозможных зол. Иными словами, здесь, как и всюду, где среди тех, кого мы именуем дикарями, насаждается Цивилизация, она щедро отсыпала им свои пороки, но поскупилась дарить свои блага.
Сам Шекспир [102] — а уж он-то знает! — сказал, что у того, кто приносит дурные вести, работа неприбыльная. Боюсь, что и мне предстоит в этом убедиться, если до иных из доверчивых друзей гавайских миссионеров дойдут разоблачения, которые содержатся в этой книге. Однако я верю, что, вызвав интерес, эти разоблачения тем самым послужат чему-нибудь такому, что в конце концов окажется даже на пользу делу христианизации Сандвичевых островов.
Ко всему вышеизложенному мне осталось прибавить лишь вот что. Факты, которые я здесь привел, останутся фактами, что бы ни говорили и ни писали, оспаривая их, фанатики и недоверчивые. Рассуждения же мои, на этих фактах основанные, вполне могут быть и ошибочными. В таком случае я ожидаю не больше снисхождения, чем заслуживает всякий, чья цель — благо.
XXVII
Я уже отмечал, что влияние вождей на жителей долины было весьма умеренным; что же до общих правил поведения, которыми простой люд руководствовался бы, общаясь между собой, то, насколько позволяют судить мои наблюдения, таковых, я почти готов утверждать, не было, если, конечно, не считать таинственного
Как же так? Необъяснимая загадка! Ведь эти островитяне — язычники! Дикари! Да что там! Прямые каннибалы! Возможно ли, чтобы они без какого-либо содействия законов явили нам в столь совершенном виде тот самый общественный порядок, который почитается высшим благом и главной гордостью нашей государственности?
Тут с полным основанием может быть задан вопрос: как же этот народ управляется? Что день ото дня держит в узде его страсти? Очевидно, ими управляет врожденная честность и доброта в отношении друг к другу. Они, должно быть, руководствуются тем самым неписаным законом здравого смысла, статьи которого — что бы ни говорили о беззаконии рода человеческого — запечатлены на сердце каждого из нас.
Великие принципы чести и добра, как ни переиначивают их разные кодексы, едины во всем мире; и в свете этих принципов дела людские одинаково представляются правильными или неправильными и необразованному, и просвещенному уму. Именно в этом, внутренне присущем человеку и повсеместно равнозначном понятии «благородного» и «справедливого» заключен секрет той абсолютной честности, какую жители Маркизских островов проявляют в общении друг с другом. В своих домах, где двери никогда не запирались и где тут же хранилось все их добро, они спали спокойным сном в самую глухую ночь. Неприятные мысли об убийцах и грабителях не тревожили их. Каждый островитянин отдыхал у себя под крышей из пальмовых листьев или посиживал под своим хлебным деревом, и никто его не обижал и не беспокоил. Во всей долине не нашлось бы ни одного замкá и ничего, что выполняло бы роль такового; но при этом не было общности имущества. Вот это длинное копье, так изящно отшлифованное и покрытое такой изысканной резьбой, принадлежит Уормуну; оно куда красивей любимого копья старого Мархейо, да и у его владельца нет сокровища драгоценнее. Но я видел это копье в роще, оно стояло прислоненное к стволу пальмы, и там его и нашел Уормуну, когда хватился своего сокровища. Или вот кашалотов зуб, весь испещренный замысловатыми узорами; это имущество Корлуны, самое ценное ее украшение. На ее взгляд, оно дороже всяких брильянтов, — но вот оно у нее висит в доме на лыковой веревочке, а дом на отшибе, и все, кто в нем живут, ушли на речку купаться[103].
Вот все, что я знаю о праве личной собственности в долине Тайпи; насколько надежны здесь вклады капиталов в недвижимость — не могу сказать. Находится ли земля долины в совместном владении жителей или же она поделена между некоторым числом землевладельцев, позволяющих всем и каждому незаконно поселяться и хозяйничать на своих уделах, — я также не выяснил. Во всяком случае заплесневелых поместных грамот и пергаментов на острове не знают; я даже склонен всерьез предполагать, что его жители получили свои широкие долины в наследное владение от самой Природы — держать и владеть, пока растет трава и бегут ручьи или пока пришельцы-французы, не вдаваясь в особые юридические тонкости, не приберут их к рукам.
Вчера я видел, как Кори-Кори, прихватив длинный шест, отправился в рощу сбивать им с верхушек деревьев хлебные плоды, которые он вскоре принес домой в большой корзине из пальмовых листьев. Сегодня я вижу за тем же занятием знакомого тайпийца, который живет в другом конце долины. На отлогом берегу речки растут бананы. И я часто смотрел, как на них налетала большая ватага мальчишек, которые, шумя и перекликаясь, весело срывали и уносили каждый в свою сторону огромные золотые грозди. Видно, не скряга владелец этой рощи хлебных деревьев или этих роскошных солнечных бананов.
Из всего, что я рассказал, можно понять, что между нашей собственностью и недвижимым имуществом в долине Тайпи имеется огромная разница. Разумеется, одни люди здесь богаче, другие беднее. Например, стропила в доме Мархейо гнутся под тяжестью многочисленных свертков тапы; его ложе устлано циновками в семь слоев. И у доброй Тайнор за домом в ее бамбуковом буфете — или как там назвать это сооружение — понаставлено вдоволь тыквенных мисок и деревянных блюд. А вот дом напротив, где живет ближайший сосед Мархейо, Руаруга, уже победнее. С потолка свисают только три сравнительно небольших свертка, циновки лежат всего лишь в два слоя, а тыквы и деревянные блюда и числом поменьше, и куда скромнее раскрашены, и резьба на них не такая красивая. Но все-таки у Руаруги есть дом — правда, не такой нарядный, но такой же вместительный и покойный, как и у Мархейо; и, наверное, захоти он потягаться с соседом, он смог бы сравняться с ним без особого труда. Другого рода различий в благосостоянии туземцев я не видел.
Цивилизованный мир не имеет монополии на человеческие добродетели; он даже причитающейся ему долей этих добродетелей не располагает. Гораздо свободнее и обильнее процветают они среди многих варварских племен. Гостеприимство кочевника-араба, отвага североамериканского индейца и верная дружба некоторых полинезийских народов не имеют себе равных у образованных жителей европейских государств. И если правда и справедливость и лучшие стороны нашей натуры не могут существовать без поддержки законов, то как объяснить уклад жизни тайпийцев? Они так честны и чисты во всем, что я, находившийся во власти сильнейшего против них предубеждения, когда попал к ним в долину, скоро должен был недоуменно воскликнуть: «Неужели это свирепые дикари, кровожадные людоеды, о которых я наслышался таких ужасных рассказов?» Они куда добрее друг к другу и куда человечнее, чем многие из тех, кто изучает труды о достоинствах и добродетелях и ежевечерне повторяет прекрасную молитву, слетевшую некогда впервые с уст божественного и кроткого Иисуса. И я готов честно признаться, что после нескольких недель пребывания в этой маркизской долине мое мнение о человеческой природе сильно изменилось к лучшему. Но увы! После этого я поступил служить на военный корабль, и спертая, затаенная злоба пятисот членов экипажа едва не опровергла мои прежние теории.
Одна черта в характере тайпийцев особенно восхищала меня: единодушие, с каким они воспринимали все, что происходило. У них, по-моему, никогда не бывало разногласий. Все рассуждали и поступали одинаково. Если бы у них организовали дискуссионный клуб, больше одного вечера он бы не просуществовал — не нашлось бы о чем дискутировать; а вздумай они созвать всенародный сход для обсуждения судеб отечества, это было бы самое короткое заседание в мире. Единодушие было у них во всем — всякое дело делалось при всеобщем согласии и дружеском участии. Приведу пример.
Однажды мы с Кори-Кори, возвращаясь из дома
В работе не участвовала ни одна женщина, и вообще, если степень уважения к прекрасному полу служит, как утверждают философы, верным мерилом просвещенности, смело могу сказать, что изысканнее общества, чем в долине Тайпи, не найти на всем белом свете. Не считая религиозных запретов
За все время, что я пробыл на острове, я не наблюдал ни единой ссоры, ничего даже отдаленно напоминающего пререкание. Казалось, туземцы живут одной большой семьей, в которой всех объединяет глубокая братская привязанность. Особой любви к кровным родичам я там не заметил — она как бы растворялась в общей любви всех ко всем; там, где все относились друг к другу как братья и сестры, было трудно определить, кто же в самом деле кому брат или сестра по крови.
Пожалуйста, не думайте, что в этом описании что-либо преувеличено. Ничуть. И не говорите, что враждебность племени тайпи к иноземцам и веками тянувшиеся войны с соседями по ту сторону гор противоречат нарисованной мною картине. Право же, нет, эти кажущиеся неувязки легко увязать. От отца к сыну передаваемые рассказы о злодействах и несправедливостях, равно как и события, совершающиеся у них на глазах, научили этих людей смотреть на белого человека с ужасом и отвращением. Один только кровавый набег Портера дал им для этого более чем вдоволь оснований; и я лично вполне понимаю тайпийского воина, который оберегает с копьем в руках все доступы в родную долину и, стоя на морском берегу спиной к своему зеленому дому, не подпускает непрошеных заморских гостей.
О причинах, породивших вражду племени тайпи к соседственным ему племенам, я не могу говорить столь же определенно. Не стану утверждать, что агрессоры — не они, а их враги, не стану и приукрашивать их неблаговидные действия. Но ведь если злые наши страсти должны иметь выход, гораздо лучше срывать зло на чужих и посторонних, чем на близких, среди которых мы живем. В просвещенных странах гражданские распри, как и домашние неурядицы, нередко сопутствуют даже кровопролитнейшим из войн. Насколько же лучше поступают островитяне, которые из этих трех грехов виновны лишь в третьем, наименее отвратительном!
У читателя в ближайшем будущем появятся серьезные основания подозревать, что тайпийцы не свободны от порока каннибализма; и тогда, наверное, будет высказано недоумение: как я могу восхищаться людьми, повинными в такой чудовищной мерзости? Но эта единственно порочная черта в их характере и наполовину не так чудовищна, как думают. Ведь в романах пишут, что экипажи кораблей, терпящих крушение у варварских берегов, живьем пожираются невежливыми туземцами, а в обманчиво приветливых долинах злосчастных путников убивают, тюкнув боевой дубинкой по голове, и тут же подают на стол даже без соуса и приправ. По совести сказать, рассказы эти так ужасны и так неправдоподобны, что многие разумные люди вообще отказываются верить в существование каннибалов и ставят книжки, где о них рассказывается, на одну полку с «Синей Бородой» и «Джеком — Победителем Великанов» [104]; меж тем как другие, принимая на веру самые немыслимые выдумки, всерьез думают, будто на свете существуют люди со столь извращенными вкусами, чтобы любому добротному обеду с ростбифом и плум-пудингом предпочитать постный кусок человечины. Истина, всегда избирающая положение в центре, и на этот раз находится посредине; ибо каннибализм, хотя и весьма умеренного толка, действительно существует у некоторых примитивных племен на Тихоокеанских архипелагах, но и они съедают лишь тела убитых врагов, и, как ни ужасен и ни отвратителен этот обычай, достойный всяческого осуждения, я все же утверждаю, что отдающие ему дань во всех прочих отношениях — добрые и хорошие люди.
XXVIII
Ни в чем так наглядно не выражалось доброжелательство и товарищество тайпийцев, как в их грандиозных рыболовных выездах. За то время, что я прожил в долине, молодые люди четырежды собирались незадолго до полнолуния в большие артели и выходили на рыбную ловлю. Так как их не было примерно двое суток, я заключил, что они выходят из залива в открытое море. Полинезийцы редко пользуются крючком и леской, главное орудие ловли здесь — большие добротные сети, прочно плетенные из волокон коры каких-то деревьев. Я видел их вблизи и даже трогал, когда в Нукухиве на берегу несколько сетей были развешаны для просушки. Они похожи на наши неводы и, пожалуй, не уступят им прочностью.
Все жители тихоокеанских островов любят рыбу, но таких страстных любителей рыбы, как тайпийцы, нет больше во всей Полинезии. Поэтому я очень удивлялся, что они так редко ловят ее в своих водах, ибо артели рыболовов собирались только в строго определенные дни, и наступления этих дней ждали нетерпеливо и задолго.
Пока рыбаки отсутствовали, во всей взбудораженной долине только и было разговоров, что о «пехи, пехи» (рыба, рыба). К тому времени, когда их ждали обратно, в ход пускался голосовой телеграф — в разных местах долины люди карабкались на деревья и на высокие камни, во все горло выражая радость предвкушения предстоящего пиршества. Но лишь только поступала весть о том, что рыбаки подходят к берегу, навстречу им устремлялось чуть не все мужское население долины. Оставались лишь те, кто должны были подготовить рыбе надлежащую встречу в доме
Я присутствовал однажды при этом в доме
Помню, как-то рыбаки возвратились в полночь, но неурочный этот час никак не умерил возбуждения островитян. Носильщики рыбы из дома
В тот раз Кори-Кори разбудил меня глубокой ночью и вне себя от восторга сообщил радостную весть: «Пехи пеми!» (рыба прибыла). А я в это время так сладко и крепко спал, что совершенно не мог понять, почему это известие не могло подождать до утра; я уже готов был рассвирепеть и съездить моему лакею по уху, но потом одумался, мирно встал и, выйдя из дому, остановился восхищенный невиданной бегучей иллюминацией.
Когда старик Мархейо получил нашу долю добычи, начались немедленные приготовления к полночному пиршеству. Появились тыквенные миски с
Мы ели в сиянии светильников, которые держали в руках молодые девушки. Светильники эти устроены очень интересно. Делаются они из ореха, в изобилии созревающего в долине; он называется здесь
Должен с прискорбием сообщить, что жители долины Тайпи имеют обыкновение есть рыбу приблизительно таким же способом, как мы редиску, то есть без особых приготовлений. Они едят ее сырую — с чешуей, костями, жабрами и со всеми внутренностями. Рыбина берется за хвост, голова опускается в рот, и вся рыба исчезает в нем с такой быстротой, что кажется, будто она целиком уплывает вниз по пищеводу.
Сырая рыба! Забуду ли я, что я почувствовал, когда впервые увидел мою красавицу Файавэй жующей сырую рыбу? О небо! Прекрасная Файавэй, откуда у тебя эта гнусная привычка? Потом, когда возмущение мое улеглось, мне уже не казалось это таким отвратительным, а скоро я привык и мог смотреть на едящих совершенно спокойно. Только не думайте, пожалуйста, что прелестная Файавэй глотала большие вульгарные рыбины — вовсе нет: своей нежной ручкой она брала за хвостик изящную, золотистую рыбку и съедала ее так просто, грациозно и невинно, словно тартинку. Но все же, увы! это была сырая рыба, и я могу только сказать, что она ее ела гораздо изысканнее и элегантнее, чем любая другая девушка в долине.
В чужой монастырь со своим уставом не ездят. Это правило я считал в высшей степени разумным и, живя с тайпийцами, старался во всем поступать по их уставам. Ел, как и они,
XXIX
Я думаю, мне надо просветить читателя относительно естественной истории долины Тайпи.
Откуда во имя Господа, графа Бюффона [105] и барона Кювье [106] взялись тайпийские собаки? Вернее, большие безволосые крысы с лоснящимися, пятнистыми, жирными боками и крайне несимпатичными физиономиями. Откуда они могли взяться? Что они не естественные порождения местной фауны, в этом я не сомневаюсь. Да они и сами словно чувствовали себя здесь чужими — смущенно прятались по дальним закоулкам, будто испытывали неловкость. Было очевидно, что в долине Тайпи им не по себе, что они рады бы очутиться за тридевять земель отсюда, вернуться в ту никому не известную безобразную страну, которая была их родиной.
Гнусные псы! Я их терпеть не мог. Кажется, ничего мне в жизни так не хотелось, как лично отправить на тот свет их всех до одного. Я даже однажды намекнул Мехеви, что неплохо было бы устроить в долине собачью варфоломеевскую ночь; но добрый монарх не согласился. Он терпеливо выслушал меня, но, когда я кончил, покачал головой и по секрету сообщил мне, что они —
Что до животного, принесшего в свое время богатство бывшему лорд-мэру Уиттингтону [107], то никогда не забуду, как я лежал однажды в полдень в доме Мархейо; вокруг все спали, и вдруг, случайно подняв глаза, я встретил светящийся взгляд черного кота-привидения: он сидел на пороге и, подняв голову, смотрел на меня своими вытаращенными зелеными глазищами, страшный как черт, какие приходили когда-то мучить древних святых! Я принадлежу к тем несчастным, для которых вид этих созданий всегда и неизменно отвратителен.
Поэтому, от природы не вынося кошек, я был особенно неприятно поражен этим внезапным видением. Опомнившись и сбросив с себя чары его взгляда, я вскочил — кот немедленно обратился в бегство, и когда я, осмелев, выскочил за ним из дому, его уже нигде не было. То был единственный раз, что я видел в долине Тайпи кошку. Как она туда попала, не представляю себе. Может быть, удрала с какого-нибудь судна в Нукухиве? Расспрашивать туземцев было бесполезно, поскольку, кроме меня, никто этой кошки не видел, и появление ее до сих пор остается для меня неразрешенной загадкой.
Среди немногочисленных живых тварей, действительно встречающихся в долине Тайпи, больше всего мне нравилась красивая золотистая ящерица. Она имела дюймов пять от головы до кончика хвоста и отличалась необыкновенным изяществом пропорций. Ящерки эти во множестве грелись обычно на солнцепеке на лиственных кровлях или сверкали золотистыми стрелками, резвясь в траве и целыми стайками взбегая и спускаясь по высоким древесным стволам. Но не только их редкая красота и веселый нрав вызывали мое восхищение. Дело в том, что они были совершенно ручные и ничуть не боялись человека. Часто бывало, что я присяду в тени под деревом, а они облепят меня с головы до ног. Сбросишь ящерку с локтя — она прыгнет в волосы; а когда я пробовал ее напугать, защемив пальцами ей лапку, она оборачивалась за помощью к моей же обидевшей ее руке.
Птицы тоже здесь совсем не пугливы. Если увидишь вблизи на ветке птицу и шагнешь к ней, она не вспархивает, а спокойно ждет, пока ты приблизишься настолько, что можешь ее потрогать, а тогда неторопливо отлетает — словно не потому, что испугалась, а просто, чтобы уйти с твоей дороги. Не будь здесь соль такой редкостью, право, не нашлось бы лучше места, чтобы сыпать птицам соли на хвост [108].
Помню, когда-то на одном из необитаемых островов Галапагосской группы мне на вытянутую руку села птица, а ее подружка чирикала рядом на дереве. Такое отсутствие пугливости не огорчило меня, как некогда Селкирка [109], а, наоборот, внушило упоительнейшее чувство восторга; и примерно то же испытывал я в долине Тайпи, когда видел, как птицы и ящерицы выказывают свою веру в доброту человека.
Среди многочисленных зол, которые приносят островитянам в Южных морях европейцы, оказался случайно занесенный сюда враг покоя и раздражитель мирного нрава — москит. На Сандвичевых островах и на многих островах Товарищества эти насекомые расплодились в невероятных количествах, угрожая в ближайшем будущем совсем вытеснить местного гнуса — песочную муху. Они жалят, зудят и мучают весь год напролет и, выводя туземцев из себя, служат существенным препятствием в деятельности насаждающих миролюбие миссионеров.
Однако долина Тайпи пока еще не знает этой напасти; вместо нее здесь, к сожалению, иногда появляется мелкая мошка, которая не жалит, но умудряется ощутимо отравлять существование. Непуганность птиц и ящериц — ничто в сравнении с самоуверенным бесстрашием этого насекомого. Оно, как на насест, может усесться вам на ресницу и сидеть, покуда вы его не сгоните; может проникнуть к вам в самую гущу волос или забраться глубоко в ноздри, словно вознамерилось докопаться до самого мозга. Однажды я непредусмотрительно зевнул в присутствии нескольких мошек. Второй раз я такой глупости никогда не сделаю. С полдюжины этих тварей ринулись в открывшееся помещение и начали прогуливаться по потолку. Это было ужасно; невольно я захлопнул рот. Бедняги, очутившись в полной темноте, должно быть, оступились у меня в глотке, и все, как одна, попадали в пропасть. Во всяком случае, хоть я потом минут пять нарочно сидел с разинутым ртом, чтобы заблудившиеся насекомые могли выбраться на свет божий, ни одно из них так и не воспользовалось предоставленной им возможностью.
Диких зверей на острове нет, если мы условимся не считать за таковых самих аборигенов. Горы и долы пустынны, тишину не нарушает хищный рев, и даже мелкая живность встречается не часто. Никакие ядовитые пресмыкающиеся и змеи не водятся в долине.
В маркизском обществе погода не может служить темою для разговора. Здешняя погода вообще не знает перемен. В дождливый сезон, правда, бывают ливни, но кратковременные, освежающие. По утрам, собираясь в дорогу, островитяне не бегут чуть со сна сразу смотреть, что сулит небо, и не интересуются, откуда дует ветер. Можно не беспокоиться: день будет прекрасный, а прольется дождик — тем лучше. Не знают здесь и «удивительно хорошей погоды», которая спокон веку иногда случается в Америке и потом без конца обсуждается и припоминается престарелыми гражданами. И никогда не происходят те метеорологические чудеса, которые подстерегают нас повсюду. В долине Тайпи не может случиться такого, чтобы приготовленное для гостей мороженое осталось не поданным к столу из-за вдруг ударившего мороза, а веселый пикник не состоялся, потому что поднялась неожиданная метель. Здесь день следует за днем ровной солнечной чередой, и весь год — как один длинный тропический месяц июнь, готовый смениться июлем.
В этом благодатном климате растут невиданно пышные кокосовые пальмы. Бесценный их плод, напитанный соками богатой маркизской почвы и вознесенный чуть не на сто футов к небесам могучими колоннами стволов, кажется поначалу недосягаемым. И в самом деле, тонкий и гладкий высокий ствол без каких-либо выступов, чтобы опереться лезущему, служит препятствием, одолеть которое под силу лишь ловким и хитроумным островитянам. Казалось бы, по природной праздности они должны были бы терпеливо сидеть под деревьями и дожидаться, пока поспевшие орехи, отделившись от стебля, сами лениво не попадают на землю. Так, конечно, и было бы, но все дело в том, что больше всего они ценят как раз молодые кокосы, одетые в зеленую нежную шелуху, с тонкой кожицей, прилипающей изнутри к скорлупе, где, как в белом кубке, содержится божественный напиток. В языке у них имеется по меньшей мере двадцать терминов, обозначающих разные степени спелости кокосового ореха. Многие аборигены вообще их в рот не берут иначе как в одной определенной стадии созревания, которую они угадывают, как это ни удивительно, с точностью до нескольких часов. А другие и того разборчивее — собрав большую груду орехов всех возрастов, постукивают по скорлупе и отхлебывают сначала из одного, потом из другого, точно взыскательные дегустаторы, со стаканом в руке отведывающие из пыльных бочек вина разных урожаев.
Некоторые юноши, у кого кости погибче и, наверное, сердца похрабрее, умели взбираться по кокосовому стволу способом, на мой взгляд, просто волшебным; глядя на них, я испытывал восторженное недоумение, как дитя, увидевшее муху, вверх ногами разгуливающую по потолку.
Я попробую сейчас описать, как это делал молодой вождь Нарни, когда я его специально об этом просил. Однако начать надо с его подготовительных действий. Допустим, я выражаю желание, чтобы мне сорвали зеленый орех с какого-то определенного дерева; красавец дикарь принимает удивленную позу, словно хочет сказать, что просьба моя немыслима, невыполнима. Но скоро недоумение на его выразительном лице уступает место готовности и согласию. Запрокинув голову, он тоскливо всматривается в верхушку дерева, потом становится на цыпочки, вытягивает шею, руки, будто хочет достать орех с земли. Убедившись, что ничего не выходит, он с притворным отчаянием валится под дерево, бьет себя в грудь; потом вдруг вскакивает на ноги, снова запрокидывает голову, выставляет перед собой руки, как школьник, изготовившийся поймать брошенный мяч. Так он стоит, дожидаясь, не скинет ли ему какой-нибудь добрый дух желанный орех прямо с дерева; потом отворачивается в новом приступе отчаяния и отбегает в сторону ярдов на тридцать — сорок. Здесь он стоит, глядя на дерево, всем видом выражая глубокую, безнадежную скорбь. И вдруг его словно осеняет вдохновение — он бежит к дереву, обхватывает ствол руками — одна повыше другой, плотно сдвинутыми ступнями упирается в дерево, ноги его оказываются в почти горизонтальном к стволу положении, а тело изогнуто в дугу; и рука за руку, нога за ногу, быстро взбегает вверх, не успеваю я опомниться, срывает целое гнездо зеленых орехов и, ликуя, сбрасывает их к моим ногам.
Такой способ взбегания по стволу применим, только если дерево растет наклонно, а так обычно и бывает: иная пальма, высокая и стройная, как колонна, подымается над землей косо, под углом чуть не в шестьдесят градусов.
Мужчины из менее ловких, а также дети лазят на деревья иначе. Берется прочный, широкий кусок коры и привязывается к лодыжкам, так что ноги невозможно расставить больше, чем на ширину двенадцати дюймов. С этими кандалами на ногах лазить гораздо легче: полоса коры плотно прилегает к стволу, натянутая ногами, она не скользит и служит надежным упором; руки обнимают ствол, ноги подтягиваются вверх сразу на целый ярд, после чего соответственно перехватывают повыше и руками. Я сам видел, как дети едва ли пяти лет от роду взбирались таким образом по тонкому стволу пальмы футов на пятьдесят над землей, а родители снизу одобрительно хлопали в ладоши и поощряли своих отпрысков карабкаться еще выше. Интересно, подумал я, когда впервые оказался свидетелем подобной сцены, что было бы с нервозными американскими или английскими мамашами, застань они за таким занятием своего ребенка? Спартанки, наверное, могли бы оценить дерзость юнца, но с современными дамами была бы просто истерика.
На верхушке кокосовой пальмы густой зеленой корзиной расходятся из одного места во все стороны большие колышущиеся ветви, а на них между листьями виднеются плотно сидящие вместе орехи; на высоких деревьях они кажутся с земли не крупнее виноградной кисти. Помню одного отчаянного паренька — его звали Ту-Ту, — который на верхушке живописной пальмы возле дома Мархейо построил себе воздушный шалашик для игр. Он просиживал там часами, шурша, возился среди ветвей, радостно горланил, когда порыв ветра с гор, налетев, раскачивал его головокружительно высокий и гибкий насест. Всякий раз, когда я слышал его звонкий голосок, звучавший так странно из поднебесья, и видел, как он выглядывал сверху из своего зеленого укрытия, на ум мне приходили строки из Дибдина [110]:
Птицы — пестрые, красивые птицы — летают над долиной Тайпи. Сидят на недвижных могучих ветвях хлебного дерева или качаются легонько на ветру в гибких кронах дерева
Не знаю почему, но вид этих прекрасных птиц, наверное призванных дарить радость, на меня неизменно нагонял грусть. Когда в заклятье своей немоты они летали надо мною или провожали меня из-за листвы внимательным блестящим глазом, мне чудилось, что они все понимают и сочувствуют пленнику в чужом краю.
XXX
Однажды, когда я гулял с Кори-Кори по опушке, где рос густой кустарник, внимание мое привлекли какие-то странные звуки. Свернув, я углубился в чащу и впервые увидел татуировщика за работой.
Передо мной на спине лежал человек, и по лицу его, принужденно неподвижному, было видно, что он жестоко страдает. А его мучитель склонился над его телом и знай себе орудует, точно камнерез молотком и зубилом. В одной руке он держал палочку с острым акульим зубом на конце и стучал по ней сверху деревянным чурбачком, пробивая кожу своей жертвы и внося в нее красящее вещество, в которое обмакивался акулий зуб. Кокосовая скорлупа с красителем стояла подле. Его приготовляют из смеси каких-то растительных соков с золой светильного ореха
В тот раз художник был занят не созданием нового произведения искусства, а подновлением старых узоров на теле почтенного старца, чья татуировка с годами сильно выцвела и потерлась, — это была просто реставрация работы старых мастеров тайпийской школы. Холстом служили веки, по которым должна была проходить меридиональная полоса, пересекавшая, как у Кори-Кори, все лицо.
Как ни крепился бедный старик, мускулы его лица то и дело сводило и передергивало, выдавая тонкую чувствительность этих ставень на зеркале души, которые ему пришлось заново перекрашивать. Но татуировщик, сердцем жестокий, как полковой хирург, делал свое дело и, подбадривая себя каким-то диким песнопением, преспокойно потюкивал палочкой, что твой дятел по древесному стволу. Он был так поглощен творчеством, что не заметил нашего приближения, пока я сам, вдоволь налюбовавшись этим зрелищем, его не окликнул. Увидев меня, он вообразил, что я обращаюсь к нему по делам его профессии, и тут же вне себя от восторга вцепился в меня, горя нетерпением немедленно приступить к работе. Когда же мне удалось растолковать ему, что он не так меня понял, его разочарованию и горю не было границ. Потом, оправившись, он, видимо, решил не придавать веры моим утверждениям и, схватив свои орудия, стал размахивать ими в устрашающей близости от моего лица, рисуя воображаемые картины и сам вслух восхищаясь собственным искусством.
Похолодев от ужаса при одной только мысли, что я могу на всю жизнь оказаться обезображенным, если это чудовище добьется своего, я вырывался изо всех сил, а Кори-Кори изменнически стоял рядом и говорил, что рекомендует мне подчиниться.
Натолкнувшись на противодействие, воспламененный живописец впал в совершенное отчаяние, оттого что ему не дают на столь выгодном объекте явить свое искусство.
Творческий замысел покрыть татуировкой мою белую кожу вдохновил его как художника — он бросал на лицо мое жадные взгляды, и с каждым взглядом воодушевление его росло. Не зная, до каких крайностей способен он дойти в пылу, и содрогаясь при мысли о том, как он может изуродовать мою физиономию, я сделал попытку отвлечь от нее его творческую фантазию и вытянул руку, которую уж, черт с ним, решил предоставить в его распоряжение. Но он с негодованием отверг такой компромисс и продолжал виться у моего лица, давая мне понять, что все остальное его удовлетворить не может. И когда он указательным пальцем наметил края полос, которые должны были опоясать мои черты, мурашки так и побежали у меня по коже от его прикосновения. Наконец, едва не обезумев от ужаса и негодования, я вырвался от этих дикарей и со всех ног помчался к дому Мархейо, а по пятам за мною несся со своими орудиями в руках неумолимый художник, пока Кори-Кори все-таки не вмешался и не пресек погоню.
Случай этот открыл мне глаза на новую опасность: я понял, что неотвратим тот час, когда личности моей будет нанесен непоправимый урон, так что мне уже не с чем будет предстать перед соотечественниками, даже если когда-нибудь обнаружится к тому возможность.
Опасения мои еще более возросли, когда король Мехеви и некоторые другие старейшины со своей стороны стали выражать желание видеть меня наконец татуированным. Воля короля сделалась мне известна на третий день после столкновения с татуировальным живописцем Карки. Боже ты мой! Сколько проклятий обрушил я на голову этого Карки! Так я и знал, этот дьявол устроил заговор против меня и моего лица и не успокоится, пока своего не добьется. Где бы я ни встретил его теперь, стоило ему только увидеть меня, и он со всех ног бежал ко мне со своим молотком и зубилом и начинал размахивать ими у самого моего носа, словно ему не терпелось немедленно приступить к работе. Вот уж красавца он бы из меня сделал!
В первый раз, когда король высказал мне свою монаршую волю, я так страстно изобразил ему мое отвращение к этой процедуре и пришел в такой раж, что Мехеви взирал на меня в полном недоумении. Очевидно, у его величества просто в голове не укладывалось, как это здравомыслящему человеку может не нравиться такая чудесная вещь, как татуировка.
Через некоторое время он снова заговорил со мной об этом и, когда я опять стал нос воротить, выразил недовольство столь предосудительным моим упрямством. Когда же он в третий раз вернулся к этой теме, я понял, что, если не изобрету чего-нибудь, лицо мое погибло. И вот, набравшись, сколько возможно было, храбрости, я объявил, что согласен отдать под татуировку обе руки от запястий до плеч. Его величество от души обрадовался такому моему решению, и я уже с облегчением вздохнул, когда вдруг король сказал мне, что только, разумеется, начать надо будет с лица, а потом уж можно и руки. Отчаяние овладело мною. Я понял, что лишь окончательная гибель моего «божьего подобья», как говорят поэты, может удовлетворить неумолимого Мехеви и его старейшин, вернее же, проклятого Карки, потому что это, конечно, все он мутил воду.
Оставалось разве утешаться тем, что зато мне дано право выбирать узор по собственному вкусу. Захочу — можно провести три полосы поперек лица по тому же фасону, что и у моего телохранителя; а можно, если угодно, сделать косую штриховку; если же я, как истинный придворный, пожелаю во всем подражать моему монарху, то пожалуйста — лицо мое будет украшено мистическим треугольником, наподобие масонского знака. Но мне ни один из этих фасонов решительно не нравился, и, как ни заверял меня король, что выбор мой ничем не будет ограничен, я так упорно продолжал отказываться, что он в конце концов решил махнуть на меня рукой.
Он-то отступился, но кое-кто из тайпийцев продолжал оказывать на меня давление. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь из них да не приставал ко мне с этой просьбой. Жизнь стала для меня положительно невыносимой — меня не радовали больше прежние удовольствия, и угасшее было желание бежать вернулось с новой силой.
Особенно обеспокоился я, когда узнал, что татуировка составляет здесь один из религиозных ритуалов, так что меня не просто хотели обезобразить, но обратить в свою веру.
В разрисовке вождей прибегают к очень тонкой и тщательной технике, а среди туземцев низшего сословия иные выглядели так, словно по ним прошлись не глядя малярной кистью. Помню одного типа, который ужасно гордился большим овальным пятном, красовавшимся у него выше лопаток; мне он казался несчастным, у которого на загривке вздулся здоровенный волдырь от прижигания шпанской мушкой. У другого моего знакомого вокруг глаз были вытатуированы правильные квадраты, и глаза его, на редкость живые и блестящие, сверкали, точно два алмаза, вправленные в черное дерево.
Хотя я убежден, что татуировка относится к религиозным обрядам, но как именно она связана с идолопоклонническими суевериями местных жителей — в этом мне разобраться не удалось. Как и в системе запретов
Между религиями всех полинезийских племен усматривается заметное сходство, можно даже сказать, полное подобие, и в каждой из них существует загадочное
Первые дни меня буквально на каждом шагу одергивал окрик «
Однажды я гулял в отдаленном конце долины, как вдруг до меня донеслись мелодичные звуки деревянных колотушек. Я свернул на тропинку, которая вскоре привела меня на поляну, где несколько молодых девушек были заняты изготовлением тапы. Я много раз смотрел, как это делается, и даже держал в руках кору в разных стадиях обработки. На этот раз девушки были почему-то особенно увлечены своим делом, они только перекинулись со мною парой веселых шуток и снова принялись за работу. Я немного постоял, следя за их изящными движениями, потом взял в горсть немного размятого вещества, из которого должна была получиться тапа, и стал в рассеянии разнимать волокна. И вдруг раздался визг — ну точно с целым пансионом благородных девиц началась истерика. Я вскочил, вообразив, что отряд хаппарских воинов вздумал повторить бестактность, некогда допущенную в отношении сабинянок, но очутился лицом к лицу с девушками, которые бросили работу и стояли в безумном волнении, широко раскрыв глаза и с ужасом показывая на меня пальцами.
Наверное, какая-то ядовитая тварь прячется между волокнами, которые я взял, подумал я, и стал внимательно их перебирать. Но девушки только еще громче завизжали. Тут я и вправду перепугался, швырнул наземь горсть тапы и уже готов был пуститься в бегство, когда заметил, что вопли их внезапно прекратились, а одна из девушек подошла ко мне и, указав на разбитую волокнистую массу, только что выпавшую у меня из горсти, прокричала мне прямо в ухо роковое «
Впоследствии я узнал, что тапа, которую они делали, была какого-то особого сорта, она предназначалась на женские головные уборы и во всех стадиях изготовления охранялась строжайшим
Нередко, гуляя по рощам, я замечал на каком-нибудь хлебном дереве или на кокосовой пальме особый венок из листьев, обхватывающий ствол. Это был знак
Такое соломенное кольцо было однажды надето мне на запястье собственноручно королем Мехеви, который, закончив плетение, тут же объявил меня
Хитрые, необъяснимые запреты — одно из примечательных черт обычая
Я наблюдал его действие в долине Тиор, где, как рассказывалось выше, мне пришлось однажды побывать. Вместе с нами тогда отправился на берег и сам наш досточтимый капитан. А он был неустрашимый охотник. Еще когда мы только начинали рейс и легли в обход мыса Горн, он, бывало, садился у гакаборта [111] и кричал стюарду, чтобы нес и заряжал охотничьи ружья, которыми он подряд стрелял альбатросов, чаек, буревестников, глупышей и прочую морскую птицу, следовавшую за нами крикливой свитой. Матросы ужасались подобному святотатству, и все, как один, приписывали свирепый шторм, сорок дней трепавший нас там, у края земли, безбожному избиению этих пернатых тварей.
В бухте Тиор капитан выказал то же презрение к религии островитян, с каким прежде отвергал суеверия матросов. Наслышавшись о том, что в долине множество дичи — потомство нескольких кур и петухов, по недосмотру оставленных там когда-то английским кораблем, которое расплодилось под охраной строжайшего
До самого вечера между скал, обступающих долину, грохотали выстрелы, и многим красавицам птицам попортила роскошный пернатый наряд убийственная пуля-злодейка. И я уверен, что, не находись в это время на берегу французский адмирал с большим отрядом, туземцы, как ни малочисленны были их силы, в конце концов отомстили бы человеку, оскорбившему их священные порядки. Они и так умудрились немало ему досадить.
Разгоряченный трудами, наш капитан направился к ручью напиться; но дикари, следившие за ним с большого расстояния, разгадали его замысел и, бросившись к ручью, успели преградить ему дорогу и оттеснить его от воды, ибо его губы осквернили бы ее прикосновением. Наконец, утомившись и наскучив охотничьими забавами, он захотел войти в чью-то хижину и вкусить отдых на циновках, но обитатели хижины столпились на пороге и не пустили его. Напрасно он то уговаривал их, то орал и грозился — туземцы не убоялись и не сжалились, и пришлось ему скликать команду и поскорее отвалить от этого «проклятущего» берега, как он выразился на прощание.
Его счастье еще — и наше тоже, — что напоследок разъяренные тиорцы не почтили нас градом камней. Ведь всего несколькими неделями раньше таким же способом за такое же преступление были убиты капитан и трое из команды со шхуны «К…».
Я не могу сказать ничего определенного о том, где можно искать источники запретов
Само слово
Язык долины Тайпи очень труден для усвоения. Он весьма близок другим полинезийским наречиям, которые, безусловно, все имеют общее происхождение. Одна из характерных их черт — удвоение слов типа
Еще одна их особенность — невероятно сложная грамматика. В миссионерском колледже на Лахайналуна, иначе — Моуи, одном из Сандвичевых островов, я видел таблицу спряжения гавайского глагола по всем временам и наклонениям. Она покрывала всю стену, и боюсь, что даже сам сэр Уильям Джонс [112] не сумел бы ее запомнить.
XXXI
Я и до сих пор плачевнейшим образом разбрасывался в моем повествовании, однако теперь я прошу у читателя еще большего снисхождения, ибо дальше собираюсь просто нанизывать одно за другим без всякой претензии на логическую последовательность разные, еще не упомянутые клочки и обрывки сведений, которые я нахожу любопытными или характерными для долины Тайпи.
Был, например, один своеобразный обычай, строго соблюдаемый домочадцами старого Мархейо, всегда приводивший меня в изумление. Еженощно перед отходом ко сну все обитатели дома собирались в кружок и, усевшись на корточки, по обычаю всех этих островитян, затягивали тихое, бесконечно унылое монотонное песнопение с инструментальным сопровождением — у каждого в руках было по две довольно трухлявые палочки, и их редко, размеренно ударяли одна о другую. Так продолжалось битых два часа, а иногда и того более. Лежа поодаль, в темном углу, я поневоле таращил на них глаза, хотя зрелище это только тоску наводило. Мерцающие лучи светильника
Каковы смысл и цель такого занятия, было ли то просто развлечение или же религиозный обряд, своего рода семейная молитва, я выяснить не сумел.
Звуки, издаваемые певцами, не поддаются описанию. Если бы я сам при этом не присутствовал, то никогда бы не поверил, что человеческие голоса способны звучать столь странно.
Считают, что речь дикарей вообще гортанна. Это, однако, далеко не всегда так и всего менее справедливо в отношении жителей Полинезийского архипелага. Плавная напевность, с какой тайпийские девушки произносят самые обыденные слова, мелодично растягивая последний слог каждой фразы и губами образуя звуки, чирикая, словно пташки, очень приятна на слух.
Речь мужчин не столь музыкальна; когда тема разговора их особенно волнует, с ними случаются настоящие припадки словоизвержения и самые корявые неуклюжие звуки сыплются тогда у них изо рта со скоростью поистине изумительной.
Хотя островитяне большие мастера таких унылых песнопений, искусство петь, как это понимают другие народы, им неизвестно.
Никогда не забуду, как я впервые запел в присутствии его величества Мехеви. На ум мне пришел куплет из «Баварца-метельщика», и я рявкнул его во все горло. Король и весь его двор посмотрели на меня с изумлением, словно я выказал сверхъестественную способность, которой их небеса не наделили. Король одобрил стихи, а припев его просто восхитил. По его желанию я пропел куплет еще и еще раз, и было безумно смешно, когда он пытался усвоить слова и мотив. Венценосный дикарь, видимо, думал, что, если сощурить и сморщить лицо так, чтобы остался один нос, это поможет ему добиться успеха. Однако гримасы все же не помогли, пришлось ему смириться в конце концов и утешиться тем, чтобы пятьдесят раз подряд прослушать полюбившуюся песню в моем исполнении.
До этого открытия, честь которого принадлежит Мехеви, я совершенно не подозревал, что во мне есть что-то от соловья. Но тут я был пожалован званием придворного менестреля, в каковом качестве и выступал затем бессчетное множество раз.