Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Скворцы - Ольга Фост на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обнищавшим барином в поношенном сюртуке выплыл из темноты тусклый Кутузовский проспект. Поклонная гора стояла вся развороченная, и лишь холм с высоким деревянным крестом на вершине безрадостно взирал на вздыбленные, как торосы, цементные плиты. Холм терпеливо ждал, когда занятые выживанием люди достроят памятник великой своей победе. «Что ж… терпения Поклонной горе не занимать,» — Лиса присела у подножия креста перекурить. Далеко виднелась Потылиха с редкими огоньками; подмигивали они Лисе или смаргивали слезу — кто знает?

Прогрохотал совсем рядом товарняк, и снова всё стихло.

Город спал. Спал покорным сном тяжелобольного, которому больше ничего не остаётся, кроме как лежать и ждать конца. Хоть какого-нибудь уже — лишь бы.

А Лиса шла себе и шла — по проспекту и через мост вверх — на один из семи холмов. Дойдя до мидовской высотки, нырнула в переулки. Петли дворов да подворотен снова вывели её на берег реки. Она остановилась, всматриваясь в Александровский сад и пытаясь сквозь холодную дымку разглядеть жаркий весенний день, рыжего искусителя Азазелло и Маргариту, сжимающую в анемичных пальцах баночку с волшебным кремом.

Промозглый сквознячок с реки коварно пробежался ледяными губами от затылка к лопаткам… Лиса вздрогнула, очнулась от своих видений и Волхонкой пошла к Остоженке. Ах, как ей это понравилось! «Иду Волхонкой — к Остоженке!» — прошептала она в темноту, языком и губами смакуя каждый звук. В именах — древняя магия. Ну и что, что на каждом третьем доме красуются вывески чейнджей? Ну и что, что мелькают то справа, то слева искривлённым своим позвоночником змейки долларовых значков да солидные, как монумент, буквы DM? Ну да, меняется всё… Круто меняется. До неузнаваемости. Меняется всё! Всё! Поэтому когда-нибудь на этих улицах будет светло и чисто, а вон из того окна на третьем этаже будут смотреть двое — а не одинокая хлипкая фигурка. «Бессонница, сестра? Ладно… всё проходит — пройдёт и эта ночь. И всё у нас будет. Хорошо».

* * *

Между близкими людьми — по-настоящему близкими, а не только лишь по крови — идёт незатихающий ни на мгновение разговор. Подумаешь о родном, а потом выясняется: у него в это же время что-то происходило. Или — что ещё более удивительно — он тоже думал о тебе, а то и над тем же, и где-то в заповедных уголках вселенной встретились ваши мысли на радость друг другу.

А что уж говорить о маме и дочке, которым выпало редкое счастье — дружить? Не один раз слышали приятельницы от Татьяны Николаевны:

— Я любила бы Олесю, даже если бы она не была моей дочерью. А просто — за то, что она есть.

Cкептики считают, что такого не может быть в принципе. Враки. Но, конечно же, дружба дружбой, а родительскую ношу даже смерть не имеет права снять, поэтому…

«Здравствуй, доченька! Эту записочку пишу только тебе, хотя для вас с Сашенькой написала общее. Но чувствую я, что о многом не успела поговорить с тобой, и пока ещё такая возможность есть — выслушай меня, ласточка».

Татьяна Николаевна оторвалась от письма Олесе и посмотрела в большое кухонное окно. Просто удивительно, до чего хорошо сохранился университетский город Геттинген! Не знал он ковровых бомбардировок, миновали они его, ибо история творилась не здесь. История никогда не совершается там, где царит наука, — но всегда там, где науку ставят на службу политике.

«Доченька! Береги себя, пожалуйста! Своё здоровье! Ты так варварски растрачиваешь себя, Олеся, сама того не замечая. У тебя же горло больное, а ты на концертах вопишь, ходишь — я уверена — нараспашку и без шарфа… и куришь, Олеся, куришь! Ты же женщина! Ты — будущая мама! Неужто ты хочешь быть слабенькой и деток своих такими же видеть?

А тут ещё ушла к подруге вечером, вместо того, чтобы посидеть дома, с Сашей, почитать… Ведь сейчас столько литературы интересной публикуется, передачи такие интересные, познавательные по телевидению идут. Ну, почему я смогла дозвониться до тебя позавчера только в час ночи? И где был Саша? Ну, он юноша, и конечно, мог быть на свидании, хотя я за него тоже крайне тревожусь, но ты, ты, девочка моя! Когда я думаю, что ты идёшь себе там, одна ночными улицами, от страха за тебя у меня ноет грудь и ноги становятся ватными. Олесенька, ласточка! Не для того я так тяжело рожала тебя, не для того растила, чтобы ты сейчас бездумно и безумно растрачивала себя! Это крайняя безалаберность, крайне наплевательское отношение к своей жизни, а значит, и к моей. И ведь не в первом письме я говорю тебе это!

Что же ты всё лезешь на рожон, что ты всё испытываешь судьбу? Тебе, что — не хватает острых ощущений? До какой же степени нужно потерять чувство опасности, чтобы в глубокую ночь, в одиночку выходить из дома в такое страшное время?! Неужели до твоего ума, до твоего сердца не доходит, что если что-то — не дай Бог! — если что-то случится с тобой — не будет жизни и мне!»

Под веки словно гравия шуршащего насыпали. Татьяна Николаевна прикрыла глаза, крепко зажмурилась несколько раз и снова посмотрела в окно. Но не видела она ни сияющей вайды, — удивительного кустарника, который покрывается ослепительно жёлтыми цветами прежде листьев, — ни ясноглазо блестящих свежевымытыми стёклами окошек соседних домов, ни трогательно-кружевных занавесочек на них, ни подоконников, горшки на которых пенились многоцветьем тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, ни высокого белесого неба. Она видела темноту, туман, белые цепочки фонарей и петляющую тропу своей непутевой девочки.

«Ты должна помнить, Олеся, что твоя бесшабашность, этакая бравада в кругу таких же, если не остановишься, может стать нормой жизни. А это — ненормальная жизнь. За этими вашими сборищами может пролететь самое главное — интересная многообразная жизнь для утверждения собственного «я». Нужно не лениться, а работать над собой, слушать классику, читать классику, смотреть классику. Вот бы чему посвятить время, которое ты тратишь не пойми на что. Иностранный язык надо совершенствовать — вот что следовало бы делать!»

Сама Татьяна Николаевна до сих пор не могла спокойно слышать немецкую речь — и ничего не могла с этим поделать. Ей вспомнилась колонна пленных немцев, которых в июле сорок четвёртого гнали по улице Горького от Белорусского вокзала к площади Маяковского. Молчаливой припылённой гусеницей ползла их масса — шаркающие ноги, чужие узкие лица, бесцветные тонкие губы, тусклые взгляды — так смотрят рыбы, вытащенные из воды… Что ж — вот вам и ди эрсте колонне марширт. Татьяна Николаевна поёжилась и застегнула накинутую на плечи кофточку.

«А ты пока только губишь себя, губишь, Олеся, губишь! Ты растрачиваешь всё, что мы с бабушкой с таким трудом вложили в тебя! Господи, как бы жалел папа, если бы мог видеть тебя сейчас! Это великий грех твой передо мной и перед ним — такое к себе небрежное отношение! Ты забыла о Боге. Сходи, Олеся, сходи в церковь. Поставь там свечки за здравие своё, Сашенькино, моё, за Михаила Леонидовича тоже можно, наверное, за упокой бабушки».

Где же тут салфетки? Ах, вот они. Женщина промокнула набрякшие веки и снова посмотрела в ослепительный день за окном.

Ей вспомнилась недавняя поездка с мужем и его коллегами в Магдебург — и впечатление от Домского собора города.

«Его колокольня издалека выныривала из-за многоэтажек, а когда мы подошли ближе, я подумала — какие же мы крошечные на фоне этой громады. Чёрно-серая эта громада, прокопчённая временем и огнём недавней войны, казалась мне упрёком Бога нам, людям — мы забыли о Нём, Олесенька».

Мы забыли о нём, потому что забыли о себе. Мы швыряем за жизнью жизнь в пылающее и ненасытное чрево не нами придуманных представлений о том, как же правильно существовать, и не помним, для чего же там, чуть правее сердца, родничком потаённым бьётся душа. Нас так легко продать, и потому мы так легко покупаемся. Прости меня, доченька, не знаю, как теперь, после всего, что я сказала тебе, как же мне теперь признаться в самом главном. Миша не хочет возвращаться, его пугает перспектива жить на одну пенсию — ведь его знания, его интеллект и способности оказались на родине никому не нужны… да и я привыкла к здешнему изобилию товаров, и вас могу поддерживать, когда могу… но, доченька, как же рвётся сердце к тебе, к вам, домой!

«Олеся, напиши мне подробно, что у вас с продуктами? Как с растительным маслом, мукой и сахаром? И что с консервами — остались ли? Или с оказией переслать ещё? Прошу тебя, не отделывайтесь от меня с Сашей коротенькими записочками! Я вас тоже очень люблю, мои милые, но мне мало одних лишь уверений в ваших чувствах. Хочу знать точно, что все мои посылки доходят по назначению — то есть, во всё ещё растущие ваши организмы. Очень тебя прошу — питайтесь там с Сашей нормально, не перекусывайте на ходу, чем попало и как попало! Ты — хозяйка, Олесенька, так устрой ваш стол так хорошо, насколько это возможно в нынешних условиях. Берегите себя, скворушки. Целую. Мама».

Последние два слова вышли чуть кривовато — не хватило места на листе. Она вздохнула… «Услышат, поймут ли?» Татьяна Николаевна плотно прижала к лицу ладони, кончиками пальцев старательно, с наслаждением растёрла рассыпавшиеся под веками угольки в мелкую пыль, разогнала её к вискам и вверх, к волосам. «Ах, Алёша… бедные наши дети. А всё-таки, всё-таки, всё-таки — это наши дети. Значит, поймут. И всё сделают правильно».

Вторая часть

Истосковавшись за чересчур долгую зиму по работе, солнце самозабвенно шпарило лучами по разомлевшей земле, отчего она, ещё недавно измождённая, похорошела, улыбалась хмельно и нежно крохотными первоцветами — это солнце отражалось в её глазах, блаженно устремивших рассеянный взгляд в очарованное апрелем пространство.

Ох, заразная же эта штука — любовная истома, ох, заразная! Сизый с крапинками цвета сухой глины на крыльях голубь в неясном волнении огляделся, увидел милую самочку — с достоинством расхаживала она по обильно рассыпанной вокруг автобусной остановки лузге.

— Мадам, — крапчатый голубь гордо расправил перышки на воротнике, втянул живот и выкатил грудь, — мадам, не окажете ли вы мне честь… Она вполуха слушала его курлы-курлы — и деловито выклёвывала остатки семечек из шелухи. А он, словно тореадор плащом песок арены, уже подметал развернувшимся веером хвоста пыльный и захарканный асфальт:

— Вы покорили моё сердце с первого взгляда! До встречи с вами я был одинок и обездолен, — продолжал голубь вешать мужской набор номер два на уши избраннице. Она терпеливо делала вид, что верит ему. И уже прикидывала в уме, на чердаке какого из окрестных домов можно спокойнее высидеть кладку. Но тут на площадку перед остановкой опустился жгуче-антрацитовый красавец с благородным зеленым металликом горлового оперения — и пролетарского вида сизарь с бежевыми пятнышками на крыльях тут же оказался в прежней неприкаянности.

Чтобы не потерять лицо, он ещё несколько раз покрутился вокруг себя, делая вид, что на самом деле обхаживал вовсе даже и не ту, которая сейчас перелетела поближе к тому зеленому металлическому петуху. Но ни одна из окрест оказавшихся дам не дала себя обмануть таким нехитрым приёмом, годным разве для голубок, чья весна только-только начиналась.

Незадачливый ухажер отчаиваться не стал. В поисках пищи и любви (что нередко одно и то же) летают даже птицы. И голубь с важным видом захлопал крыльями, набирая высоту.

Кирка окутал себя дымом, паровозище, и будто бы высматривал автобус, но на самом деле косился на Олесину усмешечку — девушка стояла поодаль, иронично наблюдая за нехитрыми голубиными радостями, но более всего — за собственными, слишком человеческими, мыслями в связи со всем этим.

Сашка и Алька, как обычно, пребывали в своём мире, стараясь, по возможности, не очень мозолить сим неопровержимым фактом глаза окружающих — встали в сторонке и тихонечко себе там касались друг друга носами и обветренными губами.

Нинель чинно держала Брауна под ручку, а он ладонью свободной руки прикрыл её пальцы и ласково поглаживал их время от времени. Нинуля-рыжуля жмурилась на солнце, безуспешно пряча ресницами счастливый блеск глаз. «Надо ж, прям аж кожа лоснится — а гладкая!», — завистливо вздохнула продавщица с раскинувшегося у остановки вещевого рыночка. Да какой там рыночек — стихийный базар! Натянули меж нескольких разлапистых ясеней верёвки, чтоб товар, значит, на них развешивать — но культурно, на вешалках. Лицом, как говорится, к покупателю. Торговали этим тряпьём тётки, похожие на ватных баб, которых на чайник обычно сажают, чтобы тепло сохранить — столько кофт и платков наворачивали они вокруг животов под демисезонными пальтишками. В особо холодные дни водочкой грелись — куда уж без этого?

В последние полгода Нинель покупала одежку именно у этой продавщицы, муж которой челноком мотался в Польшу и обратно, привозя порой весьма недурные шмотки. Нинель иной раз даже что-то конкретное заказывала — а уж на деньги не скупилась: любила хорошо выглядеть. А за это всегда платить надо. Впрочем, как и за всё остальное в жизни.

Вот и кофточку, в которую вырядилась сегодня, Нинель приобрела здесь. Кофта шла ей бесподобно, потому даже десять тысяч деревянных за неё показались как-то прям по-божески. Впрочем, при пересчёте на баксы — нормально получается, хорошие они — эта тётка и её муж. Не особо обдирают.

Терпеливо поджидал редко ходившего автобуса ко всему привычный столичный люд. А пока суть да дело, с любопытством поглядывал на эту странную шестёрку. Которая вроде бы и не кучковалась, но отчего-то становилось понятно, что все они — вместе.

Посмотреть было на что. Одна парочка расфранченных в пух и прах чего стоила. Она — в лакированных узких «лодочках» — чёрных, и колготы такие же. Юбочка в тон едва колени прикрывает. А кофта-то, кофта! Под леопарда, никак — а на бёдрах узкая какая! Ох, вот совсем нынче девки стыд потеряли! (Кофточка стоила Нинели двух бессонных ночей — но не тех: она отчёт за свою начальницу делала — да только, кому такие подробности интересны?) Ух, какой парень при этой рыжей — загляденье! Стройненький, рубашка белая из-под серого полувэра и брюки со стрелкой. Вечно всяким таким мужики, как на грех, хорошие достаются.

Парочку целующихся разглядеть возможности не представлялось — по спине о человеке, конечно, можно судить, но скучно. Девица в чёрных джинсах в облипку, в чёрной же ветровке и с отчаянно подведёнными до висков фиолетовыми глазами явно только что вывалилась из преисподней. Не очень-то отставал от неё и парень в кожаной, до рыжины вытертой куртке и продранных на коленях джинсах — сумрачный, бледный, небритый, и синячищи под глазами чуть не во всю скулу. И куда только мать смотрит? Неужто заплатки трудно поставить?

И вообще, что за молодёжь нынче! Дикая какая-то. Ходят не пойми в чём, говорят непонятно как — и знать ничего не хотят. Толком не учатся — институты пачками бросают — телевизор не смотрят, за политической жизнью страны не следят… что из них вырастет, кому страну оставим?

— Что, ребят, на Васильевский, что ли, едете? На митинг? — весело спросил их человек, фигурой и лицом похожий на Олега Даля, если бы тому ещё нацепить огромные «совиные» очки в толстой коричневой оправе и организовать роскошные пегие усы.

Стоявший по соседству человек в распахнутой курточке из засаленной варёной джинсы оглянулся на говорившего, потом зыркнул из-под нависших век на ребят и вызывающе сплюнул в сторонку.

Две старушки, о чём-то мирно судачившие до сих пор, уже совсем неодобрительно покосились на группу молодых людей и на всякий случай покрепче прижали к животам тощие авоськи.

Сашка не стал ради ответа прерывать самое сладостное действо на свете, ну а Кирка Васильев… разве мог будущий журналист промолчать?

Вся фигура Кота, ещё мгновение назад вальяжно курившего в дембельском стиле, подобралась, жикнула «молния», — и расхристанная порыжелая куртка теперь вполне сошла бы за мундир — тем более, что на левом рукаве красовалась вышитая Лисой эмблема бойцовых котов. Ну, а как господин Васильев умудрился кроссовками щёлкнуть, словно первостатейный белогвардеец, остаётся загадкой до сих пор.

— Да-да-нет-да, товарищ гвардии фельдмаршал, так точно! Защищать демократию под стены Кремля, всей кодлой, наших рокеров послушать!

Hинель и Лиса схватились за животы и тихо угорели в сторонке. Браун отвернулся, но плечи его заметно потряхивало. Шура-квадрат оторвался от увлекательного своего занятия и в обе глотки заливисто ржал. Человек в очках — тоже. Дядечка в «варёнке» не утерпел — усмехнулся. Даже у хмурых старушек разошлись от переносиц брови — ничего так малой, борзый! А смешинки всё прыгали себе и прыгали каучуковыми мячиками по асфальту, и разлетались с их пути всполошённые голуби.

* * *

Павильон метро встретил привычными, с привкусом креозота, сквозняками — тёплыми, чуть душными, — и слабым пока подвыванием отбывавших от станции составов. Тётенька-контролёр равнодушно махнула взглядом по проездным билетам Лисы и Нинели. Девчонки прошли за турникеты и дожидались ребят, которым пришлось маяться в очереди за зелёными леденцами жетончиков.

Каждый шедший мимо попадал под внимательный взор Нинели, а Лиса, тогда ещё не знавшая слова «сканнер», пыталась представить, что же видит подруга. Осмотр меж тем поражал автоматизмом. Вот взгляд пристально вцепляется в зрачки, после быстро, однако не упуская подробностей, движется по фигуре всё ниже и ниже, до шагающих ступней, и финальным штрихом облизывает её всю обратно — к лицу.

Нинель ощутила Олесино внимание и перевела серые рентгеновские лучи на младшую подружку. С трудом удержалась, чтобы не обшарить тем самым взглядом и её, родимую, до мелочей знакомую — уж больно в новинку сегодняшний прикид. Глаза так и зудели пройтись по тощим лисьим косточкам, облачённым в глубокий траур, но Нинель сумела удержаться; впрочем, боевая раскраска Лисы существенно в том помогала.

— Что ты хочешь увидеть? — Лиса всё-таки решила, что спрос не грех.

Ответ её слегка ошарашил — обычно Нинель не упускала случая всласть прогуляться кирзовыми каблуками по людской природе, а тут обошлась коротким:

— Души.

Лисе даже пришлось переспросить — показалось: не расслышала.

— Души, говорю. Ду-ши! Ну, то, что от нас остаётся, когда помираем.

Лиса усмехнулась:

— И что же ваше святейшество изволят наблюдать? Останется?

На что Нинель абсолютно серьёзно и спокойно ответила:

— Да.

Продолжить дискуссию не получилось, — ребята уже подходили. Пришлось с лёгким вздохом сожаления отправить закопошившиеся вопросы и мыслята в командировку — перенимать товарищеский опыт у ранее решённых жизненных задачек.

Для тех, кто забыл — нет места более приспособленного для головокружительных поцелуев, чем неторопливо ползущий эскалатор. Старший братец и его… да, да — жена — принялись доказывать эту простую истину, как только лестница-кудесница повлекла их вниз. Теперь Алька уже не тянулась на мысочках за Сашкиными ласками — их лица оказались ровнёхонько друг напротив друга. Ах, век бы с этих эскалаторов не слезать! Ещё всего лишь год назад Алька жутко стеснялась посторонних и далеко не всегда доброжелательных взглядов, когда Сашка начинал… ну, начинал, в общем. А теперь ей всё было нипочём. Радовалась, даря любимому радость — и лучилась во все стороны света любовью.

Лиса смотрела на них и думала, что вот она бы так не смогла: максимум, на что её хватало в общественных местах — это держаться за руку. Она вздохнула. Зря, наверное, она такая застенчивая — Нинель-то вон не утерпела, оставила на губах просиявшего Брауна лёгкий оттиск алой помадой. И молодец! Вот и правильно!

Кот поймал блеск Лисиных глаз и отвернулся.

На перроне они заспорили, как ехать. Сашка хотел с «Охотного ряда» перескочить на «Площадь революции» — и уж оттуда через всю Красную пройти к Васильевскому спуску. В кои-то веки единодушно мыслившие Браун и Кот предлагали проехать ещё одну остановку к «Лубянке», с неё добраться до «Китай-Города», выйти из метро в сторону набережной и по Варварке пройти куда надо. Оба считали, что с того краю посвободнее будет, и путей к отходу, если что — больше. К тому же, как горячо доказывал Кот, со стороны Исторического музея, скорее всего, оцеплено всё — как бы не пришлось в обход топать. Последний аргумент поставил точку над «i» — Сашка согласился с приятелями, и вся стайка, подпихивая друг друга указательными пальцами в спину (парни, разумеется) и кокетливо хихикая (девчонки, конечно), загрузилась в подошедший состав.

Веселье продолжалось недолго — на «Спортивной» их сдавило толпой, покидавшей вещевой рынок у Лужников. Ребята оградили девчонок, которых поставили в центр кружка, получившегося из пока ещё не очень широких, но надёжных спин, а сами обезьянками повисли на поручнях. Пришлось до «Парка культуры» дышать вверх, но — ничего, сдюжили. Тут основная часть народа схлынула, зато в вагон вошли бомжи. Оказавшиеся рядом пассажиры поспешно закрыли носы. Бродяги тяжело опустились на угловое сиденье. И хотя вагон был битком, площадка возле тут же освободилась.

Лицо первого пряталось в бороде по самые брови, а сверху его скрывала серая ушанка, козырек которой облысел и местами лоснился. Только загорелый до слезающих чешуек нос из-под козырька и виднелся. Другой оказался женщиной. Она стащила шапку, попутно утерев ею от уха до уха лицо. Шапка упала на колени, а бродяжка резким движением перекинула густую копну сальных волос вперёд, запустила в эту гриву пальцы и принялась остервенело чесаться. Стоявшие ближе всех мужички прервали разговор и уставились на сей увлекательный процесс. Поезд уже подъехал к следующей станции, а она ещё чесалась, с наслаждением массируя лоб, темя, виски. Особенно долго скребла затылок, потом снова вернулась к вискам.

Алька уткнулась лицом в Сашкину шею — не смотреть, не смотреть!

Брат с сестрой и Кирка тоже отвели взгляд — но куда сложнее оказалось не видеть людей, которые, словно по команде «Равняйсь!», повернулись в сторону бесплатного зрелища. Стоявший у противоположной двери парень в косухе, разве что рот не раскрыв, наблюдал за несчастной женщиной. А та уже пальцами разбирала пряди, выкапывая и раздирая колтуны.

Нинель плотнее прижалась к своему спутнику, который уже изготовился на ближайшей станции перейти в соседний вагон. Что они и сделали вместе с несколькими другими пассажирами.

На втором перегоне, раздвигая народ в проходе, до бомжей добрался милиционер и выразительно встал напротив них, поджидая третьей остановки — чтобы высадить этих людей. Женщина, наконец, откинула кое-как прочёсанные волосы, и открылось лицо — обветренное, смуглое, с точёным подбородком. Вид высоких широких скул и прямого короткого носа вызвал в буйном воображении Лисы знойную припылённую степь, жёлтое закатное небо и гортанную перекличку кочевников. Светло-зелёные глаза женщины безо всякого выражения посмотрели на милиционера, а её крупный, обмётанный струпьями, но даже в таком виде красивый рот выплюнул усталую, безнадёжную и ни к кому, по сути, не обращённую брань.

Блюститель порядка молча ткнул подбородком в сторону дверей. С протяжным воем поезд вылетел из тоннеля на станцию. Подгоняемые взглядами милиционера и других людей, бомжи старчески медленно поднялись и вышли на перрон.

Даже сквозь несмолкаемый шум метро Лиса чётко различила прокатившееся по вагону облегчение. Задумчиво посмотрела на Кота, и тот ответил ей таким же печальным взглядом.

* * *

Эскалатор царственно возносил друзей к выходу. Шурики обнялись как попугайки-неразлучники, да так и простояли всё время, пока лестница тянулась вверх — целовательное настроение куда-то подевалось. Сумрак на лице Нинели не могли развеять даже самые новые анекдоты про Шварценеггера и Сталлоне, как Браун ни старался. А Кот взял Олесину ладонь и принялся плести из её пальцев всяческие неприличные фигуры — уж очень хотелось, чтобы она улыбнулась. Она и улыбнулась — как расшалившемуся ребёнку, которого очень не хочется наказывать. И отстранилась. Кирка чуть-чуть распереживался по этому поводу, но тревога улетучилась, стоило ему шагнуть в прохладу и сумрак тоннеля. После душной роскоши подземного дворца и тягомуторной сцены в вагоне свежесть воздуха оказалась ой как кстати. И живая музыка — тоже.

Она лилась по длинному широкому тоннелю звенящим потоком, отражалась от низкого потолка, плескалась под ногами. Звала, ласкала и сопереживала каждому открывшемуся навстречу сердцу.

Взахлёб играли юные скрипачка и гитарист — душа просила песен, и они отдавали ей всё, что имели. Ну, а если кто-то из невольных, но благодарных слушателей счёл нужным поделиться голубенькой сотней деревянных или оставить в раскрытом футляре из-под гитары початую пачку сигарет… что ж, спасибо тебе, добрый человек — и несколько ярких аккордов на дорожку.

Спросите любого москвича — что такое Москва, и чего вы только ни услышите! Кто-то, конечно же, вспомнит Арбат, а кто-то — его современную инкарнацию. В пяти случаях из десяти при этом процедит, по-столичному слегка бравируя своей фрондой: «А, эта вставная челюсть!» Кому-то Марьина роща или ВДНХ первым делом на ум придут. Кому-то — Нескушный сад или Серебряный бор. Кому-то — родные Пироговка, Крылатское или Нижние Котлы. Если вам очень повезёт — услышите редкие ныне: «Сивцев Вражек» или «Собачья площадка». Но чего вы точно не услышите от москвича — так это про Красную площадь. Красная площадь — это не Москва. Красная площадь принадлежит всей стране.

Пока всё хорошо, о ней не вспоминают — ни власть, ни жители города, который имеет честь быть столицей огромной и удивительной страны. И лежит площадь, царственно спокойная, пышная. Но стоит стране почуять над своей головой бедовые ветры — о, тут же встревоженным сердцем начинает биться Красная площадь… Полнится людом — и лицом к лицу оказываются тогда кормчие и те, благодаря кому они могут рулить.

О, я прямо вижу, как кто-то хмурится, вспомнив про официоз, которым покрыта Красная, словно дворцовые паркеты — мастикой. Да, мастикой здесь пахнет изрядно, но ведь и мы не об официальном. Беды официальными не бывают — но обрушиваются девятым валом, и тут уже не до церемоний.

Но что за беда случилась весной девяносто третьего, отчего народ молодой и не очень по первому кличу: «Айда!» сорвался из многочисленных спальных подолов столицы и примчался под стены Кремля, к знаменитой на весь мир красоте Василия Блаженного? Мистик увидел бы здесь символ: люди идут к храму Покрова, под защиту древней крепости. Скептик нашёл бы повод поязвить — этот плебс хлебом не корми, дай потусить на позорище. Художник с романтиком поспешили бы провозгласить и воспеть единый народный порыв. А историку ещё только предстоит разобраться — что же это такое произошло тогда, отчаянной весной одна тысяча девятьсот девяносто третьего года — отчего на одной площади сошлись рокер и демократ, депутат и панк, анархист и пенсионер, студент и простой работяга?

Что ж, да не убоимся мы с тобой, читатель, обвинений в романтизме — всё-таки был порыв. Чуялось тогда: не придёшь — потеряешь что-то очень важное.

Вот и гудел Васильевский спуск, гудел как море. И вольными парусами над ним взвились российские триколоры. Один из них развевался в руках Альки, которая восседала на крепких Сашкиных плечах. Она едва успела разглядеть мужичка, вручившего ей флаг:

— Давай-ка, девонька, ты высОко там…

И она, окрылённая доверием, — так же восторженно взлетала её душа, когда вместе с Олесей и Киркой несла Аля почётный караул у знамени Таманской дивизии перед приехавшими в школу ветеранами, — окрылённая этим доверием, самозабвенно размахивала девушка пружинившим на ветру древком и под плеск трехцветного полотнища ликующе вопила «ура» в сторону сцены.

С которой в данный момент неслось что-то отрывистое — Лиса изо всех сил пыталась разобрать не только слова, но и увидеть выступавшего. Сделать это возможным не представлялось: эстрада хоть и стояла на возвышении между кремлёвской стеной и храмом, но спуск есть спуск — да и местечко скворцам сотоварищи нашлось только ближе к угловой крепостной башне. С учётом того, какая толпа стояла перед ними, и сколькие ещё напирали сзади, плюс апрельский ветер в микрофоны…

— Как… Андрей Дмитриевич… — донёсся до Лисы низкий, с хрипотцой заядлого курильщика, голос, такой знакомый ещё по прорывавшимся через глушилки передачам «Свободы» и ВВС.

— Граждане, а кто это там сейчас выступает, не подскажете ли? — послышался интеллигентный, с характерными московскими интонациями пожилой голос.

— А-а, — с добродушной ленцой пробасил кто-то справа сквозь подсолнечную шелуху на губах, — мужик какой-то звиздит.

Лиса возмущённо кинула в ту сторону:

— Да это же Боннэр!

— А хтой-та? — невозмутимо откликнулся тот же басок.

Только Лиса раскрыла рот объяснить, а интеллигентный голос всё так же вежливо уже сделал это. И она не стала вмешиваться.

— Понятно: свой человек — покладисто ответил басок и прогудел что есть мочи, — ура-а-а-а!

Окружающие радостно подхватили крик, волной покатился он вперёд и, нахлынув на дощатый берег сцены, пришёлся как раз к последним словам выступления.

А на сцене один человек сменялся другим: за музыкантом — поэт, за поэтом — политик, за политиком — журналист. Говорили жарко, убеждённо, красиво — как это всегда бывает на митингах… Но песня — песня заведомо лучше любого, даже самого правильного набора слов. Слова — что? Прозвучат — и поминай, как звали. А песня — пропетые стихи — попадает не в разум, но прямиком в сердце. Потому так много в тот вечер звучало песен.

Отгремел могучий вокал Градского, всей площадью дружно спели с Макарушкой и Кутиковым славные гимны добра и любви. Опустились на Москву сумерки, потянуло с реки сыростью, а песни всё звучали — до глубокой темноты. Народ постарше направился по домам в числе первых, и тянулись человеческие ручейки — кто на Варварку, кто — к набережной, а кто — через мост, к Балчугу. Попрощавшись с ребятами, утекли себе и Браун с Нинелью. А их друзья ушли только после того, как вместе с чёрным и больным от недавней гибели друга Кинчевым спели молитвенные «Сумерки» и горькую, горькую «Маму»:

  — А у земли одно имя — светлая Русь,   В ноги поклонись, назови её мать —   Мы ж младенцы все у неё на груди,   Сосунки, щенки, нам ли мамку спасать?

И слышала тогда Лиса — несколько молодых голосов впереди прокричали в ответ:

— Нам!



Поделиться книгой:



Регистрация