Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Том 2. Стихотворения. Критика. Публицистика - Николай Михайлович Карамзин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но сколько заблуждений в науках! Правда, для того, что они несовершенны; но предмет их есть истина. Заблуждения в науках суть, так сказать, чуждые наросты и рано или поздно исчезнут. Они подобны тем волнистым облакам, которые в час утра показываются на востоке и бывают предтечами златого солнца. Из темной сени невежества должно идти к светозарной истине сумрачным путем сомнения, чаяния и заблуждения; но мы придем к прелестной богине, придем, несмотря на все препоны, и в ее эфирных объятиях вкусим небесное блаженство. Высочайшая премудрость не хотела нас удалить от нее сими различными затруднениями, ибо мы можем преодолеть их и, сражаясь с оными, чувствуем некоторую радость во глубине сердец своих: верный знак того, что действуем согласно с нашим определением![59] Кажется, будто натура, скрывая иногда истину – по словам философа Демокрита – на дне глубокого кладезя, хочет единственно того, чтобы мы долее наслаждались приятным исканием и тем живее чувствовали красоту ее. Так нежная Дафна бежит и скрывается от страстного Палемона, единственно для того, чтобы еще более воспалить жаркую любовь его!

«Науки с искусствами вредны и потому, – продолжает их славный антагонист, – что мы тратим на них драгоценное время»; но как же, уничтожив все науки и все искусства, будем употреблять его? На земледелие, на скотоводство? Правда, что земледелие и скотоводство всего нужнее для нашего существования; но можем ли занять ими все часы свои? Что станем мы делать в те мрачные дни, когда вся природа сетует и облекается в траур? Когда северные ветры обнажают рощи, пушистые снега усыпают железную землю и дыхание хлада замыкает двери жилищ наших; когда земледелец и пастух со вздохом оставляют поля и заключаются в своих хижинах? Тогда не будет уже книг, благословенных книг, сих верных, милых друзей, которые доселе услаждали для нас печальную осень и скучную зиму, то обогащая душу великими истинами философии, то извлекая слезы чувствительности из глаз наших трогательными повествованиями. Священная небесная меланхолия, мать всех бессмертных произведений ума человеческого! Ты будешь чужда хладному нашему сердцу; оно забудет тогда все благороднейшие свои движения, и сие пламя всемирной, любви, которое развевают в нем творения истинных мудрецов и друзей человечества, подобно угасающей лампаде блеснет – и померкнет!.. Руссо! Руссо! Память твоя теперь любезна человекам; ты умер, но дух твой живет в «Эмиле», но сердце твое живет в «Элоизе»6 – и ты восставал против наук, против словесности! И ты проповедывал счастие невежества, славил бессмыслие, блаженство зверской жизни! Ибо что иное, как не зверь, есть тот человек, который живет только для удовлетворения своим физическим потребностям? Неужели скажут нам, что он, удовлетворяя сим потребностям, спокоен и счастлив? Ах нет! На златом диване и в темной хижине он беден и злополучен; на златом диване и в темной хижине чувствует он вечный недостаток, вечную скуку. Один, чтобы наполнить сию мучительную пустоту сердца, выдумывает тысячу мнимых нужд, тысячу мнимых потребностей жизни[60]; другой, угнетаемый бременем мысленной силы своей, ищет облегчения в совершенном забвении самого себя или прибегает к ужасному распутству. – Так, конечно! Человек носит в груди свой пламень Этны: живое побуждение деятельности, которое мучит праздного, – искусства же и науки суть благотворный источник, утоляющий сию душевную жажду.

«Но разве добродетель не может занять души твоей? – возражает Руссо. – Учись быть нежным сыном, супругом, отцом, полезным гражданином, человеком, и ты не будешь празден!» Что же есть мораль, из наук важнейшая, альфа и омега всех наук и всех искусств? Не она ли доказывает человеку, что он для собственного своего счастия должен быть добрым? Не она ли представляет ему необходимость и пользу гражданского порядка? Не она ли соглашает волю его с законами и делает его свободным в самых узах? Не она ли сообщает ему те правила, которые разрешают его недоумения во всяком затруднительном случае, и верною стезею ведет его к добродетели? – Все животные, кроме человека, подвержены уставу необходимости: для них нет выбора, нет ни добра, ни зла; но мы не имеем сего, так сказать, деспотического чувства, сего естественного побуждения, управляющего ими; вместо его дан человеку разум, который должен искать истины и добра. Зверь видит и действует; мы видим и рассуждаем, то есть сравниваем, разбираем и потом уже действуем.

«Отчего же те люди, которые посвящают жизнь свою наукам, нередко имеют порочные нравы?» – Конечно, не оттого, что они в науках упражняются, но совсем от других причин: например, от худого воспитания, сего главного источника нравственных зол, и от худых навыков, глубоко вкоренившихся в их сердце. Любезные музы врачуют всегда душевные болезни. Хотя и бывают такие злые недуги, которых не могут они излечить совершенно; но, во всяком случае, действия их благотворны – и человек, который, невзирая на нежный союз с ними, все еще предается порокам, во мраке невежества сделался бы, может быть, страшным чудовищем, извергом творения. Искусства и науки, показывая нам красоты величественной натуры, возвышают душу; делают ее чувствительнее и нежнее, обогащают сердце наслаждениями и возбуждают в нем любовь к порядку, любовь к гармонии, к добру, следственно – ненависть к беспорядку, разгласию и порокам, которые расстроивают прекрасную связь общежития. Кто чрез мириады блестящих сфер, кружащихся в голубом небесном пространстве, умеет возноситься духом своим к престолу невидимого божества; кто внимает гласу его и в громах и в зефирах, в шуме морей и – собственном сердце своем; кто в атоме видит мир и в мире – атом беспредельного творения; кто в каждом цветочке, в каждом движении и действии природы чувствует дыхание вышней благости и в алых небесных молниях лобызает край Саваофовой ризы: тот не может быть злодеем. На мраморных скрижалях истории, между именами извергов, покажут ли нам имя Бакона, Декарта, Галлера, Томсона, Геснера?.. Наблюдатель человечества! Будь вторым Говардом и посети мрачные обители, где ожесточенные преступники ждут себе праведного наказания, – сии несчастные, долженствующие кровию своею примириться с раздраженными законами; спроси – если не онемеют уста твои в сем жилище страха и ужаса, – спроси, кто они? И ты узнаешь, что просвещение не было никогда их долею и что благодетельные лучи наук никогда не озаряли хладных и жестоких сердец их. Ах! Тогда поверишь, что ночь и тьма есть жилище грей, горгон7 и гарпий;7 что все изящное, все доброе любит свет и солнце.

Так! Просвещение есть палладиум8 благонравия – и когда вы, вы, которым вышняя власть поручила судьбу человеков, желаете распространить на земле область добродетели, то любите науки и не думайте, чтобы они могли быть вредны; чтобы какое-нибудь состояние в гражданском обществе долженствовало пресмыкаться в грубом невежестве, – нет! Сие златое солнце сияет для всех на голубом своде, и все живущее согревается его лучами; сей текущий кристалл утоляет жажду и властелина и невольника; сей столетний дуб обширною своею тению прохлаждает и пастуха и героя. Все люди имеют душу, имеют сердце: следственно, все могут наслаждаться плодами искусства и науки, – и кто наслаждается ими, тот делается лучшим человеком и спокойнейшим гражданином – спокойнейшим, говорю: ибо, находя везде и во всем тысячу удовольствий и приятностей, не имеет он причины роптать на судьбу и жаловаться на свою участь. – Цветы граций украшают всякое состояние – и просвещенный земледелец, сидя после трудов и работы на мягкой зелени с нежною своею подругою, не позавидует счастию роскошнейшего сатрапа.

Просвещенный земледелец! – Я слышу тысячу возражений, но не слышу ни одного справедливого. Быть просвещенным есть быть здравомыслящим, не ученым, не полиглотом, не педантом. Можно судить справедливо и по правилам строжайшей логики, не читав никогда схоластических бредней о сей пауке; не думая о том, кто лучше определяет ее: Томазий или Тширнгауз, Меланхтон или Рамус, Клерикус или Буддеус; не зная, что такое энфинемата, барбара, целарент, ферио9и проч. Для сего, конечно, недостанет земледельцу времени, – ибо он должен обработывать поля свои; но для того, чтобы мыслить здраво, нужно только впечатлеть в душу некоторые правила, некоторые вечные истины, которые составляют основание и существо логики, – для сего же найдет он в жизни своей довольно свободных часов, равно как и для того, чтобы узнать премудрость, благость и красоту натуры, которая всегда пред глазами его, – узнать, любить ее и быть счастливее.

Я поставлю в пример многих швейцарских, английских и немецких поселян, которые пашут землю и собирают библиотеки; пашут землю и читают Гомера и живут так чисто, так хорошо, что музам и грациям не стыдно посещать их. Кто не слыхал о славном цирихском крестьянине Клейнийоке, у которого философы могли учиться философии, с которым Бодмер, Геснер, Лафатер любили говорить о красотах природы, о величестве творца ее, о сане и должностях человека? – Недалеко от Мангейма живет и теперь такой поселянин, который читал всех лучших немецких и даже иностранных авторов и сам пишет прекрасные стихи[61]. Сии упражнения не мешают ему быть трудолюбивейшим работником в своей деревне и прославлять долю свою. «Всякий день, – говорит он[62], – благодарю я бога за то, что он определил мне быть поселянином, которого состояние есть самое ближайшее к натуре и, следственно, самое счастливейшее».

Законодатель и друг человечества! Ты хочешь общественного блага: да будет же первым законом твоим – просвещение! Гласом оного благодетельного грома, который не умерщвляет живущего, а напояет землю и воздух питательными и плодотворными силами, вещай человекам: созерцайте природу и наслаждайтесь ее красотами; познавайте свое сердце, свою душу; действуйте всеми силами, творческою рукою вам данными, – и вы будете любезнейшими чадами неба!

Когда же свет учения, свет истины озарит всю землю и проникнет в самые темнейшие пещеры невежества: тогда, может быть, исчезнут все нравственные гарпии, доселе осквернявшие человечество, – исчезнут, подобно как привидения ночи на рассвете дня исчезают; тогда, может быть, настанет златый век поэтов, век благонравия, – и там, где возвышаются теперь кровавые эшафоты10, там сядет добродетель на светлом троне. – Между тем вы составляете мое утешение, вы, нежные чада ума, чувства и воображения! С вами я богат без богатства, с вами я не один в уединении, с вами не знаю ни скуки, ни тяжкой праздности. Хотя живу на краю севера, в отечестве грозных аквилонов, но с вами, любезные музы! с вами везде долина Темпейская11 – коснетесь рукою, и печальная сосна в лавр Аполлонов превращается; дохнете божественными устами, и на желтых хладных песках цветы олимпийские расцветают. Осыпанный вашими благами, дерзаю презирать блеск тщеславия и суетности. Вы и природа, природа и любовь добрых душ – вот мое счастие, моя отрада в горестях!.. Ах! Я иногда проливаю слезы и не стыжусь их!

Меня не будет – но память моя не совсем охладеет в мире; любезный, нежно образованный юноша, читая некоторые мысли, некоторые чувства мои, скажет: он имел душу, имел сердце!

<О богатстве языка>*

Истинное богатство языка состоит не во множестве звуков, не во множестве слов, но в числе мыслей, выражаемых оным. Богатый язык тот, в котором вы найдете слова не только для означения главных идей, но и для изъяснения их различий, их оттенок, большей или меньшей силы, простоты и сложности. Иначе он беден; беден со всеми миллионами слов своих. Какая польза, что в арабском языке некоторые телесные вещи, например меч и лев, имеют пятьсот имен, когда он не выражает никаких тонких нравственных понятий и чувств?

В языке, обогащенном умными авторами, в языке выработанном не может быть синонимов; всегда имеют они между собою некоторое тонкое различие, известное тем писателям, которые владеют духом языка, сами размышляют, сами чувствуют, а не попугаями других бывают.

<«Находить в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону»>*

Первая книжка «Аонид» принята благосклонно (если не ошибаюсь) любителями русского стихотворства; ровно через год выходит и вторая – участь ее зависит от публики.

«Для чего между многими хорошими стихами помещаются в «Аонидах» и некоторые… очень не совершенные, слабые… или как угодно назвать их?»

Отчасти для ободрения незрелых талантов, которые могут созреть и произвести со временем нечто совершенное; отчасти для того, чтобы справедливая критика публики заставила нас писать с большим старанием; чтобы читатели имели удовольствие видеть, как молодые стихотворцы год от году очищают свой вкус и слог; наконец и для того, чтобы не очень хорошее тем более возвышало цену хорошего. Одним словом, «Аониды» должны показать состояние нашей поэзии, красоты и недостатки ее.

Не употребляя во зло доверенности моих любезных сотрудников, не употребляя во зло прав издателя, я осмелюсь только заметить два главные порока наших юных муз: излишнюю высокопарность, гром слов не у места и часто притворную слезливость[63].

Поэзия состоит не в надутом описании ужасных сцен натуры, но в живости мыслей и чувств. Если стихотворец пишет не о том, что подлинно занимает его душу; если он не раб, а тиран своего воображения, заставляя его гоняться за чуждыми, отдаленными, не свойственными ему идеями; если он описывает не те предметы, которые к нему близки и собственною силою влекут к себе его воображение, если он принуждает себя или только подражает другому (что все одно), – то в произведениях его не будет никогда живости, истины или той сообразности в частях, которая составляет целое и без которой всякое стихотворение (несмотря даже на многие счастливые фразы) похоже на странное существо, описанное Горацием в начале1 эпистолы к Пизонам1. Молодому питомцу муз лучше изображать в стихах первые впечатления любви, дружбы, нежных красот природы, нежели разрушение мира, всеобщий пожар натуры[64] и прочее в сем роде.

Не надобно думать, что одни великие предметы могут воспламенять стихотворца и служить доказательством дарований его: напротив, истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону: его дело наводить на все живые краски, ко всему привязывать остроумную мысль, нежное чувство или обыкновенную мысль, обыкновенное чувство украшать выражением, показывать оттенки, которые укрываются от глаз других людей, находить неприметные аналогии, сходства, играть идеями и, подобно Юпитеру (как сказал об нем мудрец Эзоп), иногда малое делать великим, иногда великое делать малым. Один бомбаст2, один гром слов только что оглушает нас и никогда до сердца не доходит; напротив того, нежная мысль, тонкая черта воображения или чувства непосредственно действуют на душу читателя; умный стих врезывается в память, громкий стих забывается.

Не надобно также беспрестанно говорить о слезах, прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен: надобно описать разительно причину их; означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия в сердце читателя, – но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описаний и часто обманывают; но такой обман есть торжество искусства.

Трудно, трудно быть совершенно хорошим писателем и в стихах и в прозе; зато много и чести победителю трудностей (ибо искусство писать есть, конечно, первое и славнейшее, требуя редкого совершенства в душевных способностях); зато нация гордится своими авторами; зато о превосходстве нации судят по успехам авторов ее. Отдавая справедливость вкусу и просвещению наших любезных соотечественников, почитаю за излишнее доказывать здесь пользу и важность литературы, которая, имея вообще влияние на приятность жизни, светского обхождения и на совершенство языка (неразрывно связанного с умственным и моральным совершенством каждого народа), бывает всего полезнее, всего приятнее для тех, которые в ней упражняются: она занимает, утешает их в сельском уединении; она настроивает их душу к глубокому чувству красот природы и к тем нежным страстям нравственности, которые были и всегда будут главным источником земного блаженства; она доставляет им дружбу лучших людей или сама служит им вместо друга. Кто в наши времена может быть ее неприятелем? Никто… конечно. Но, говорит Вольтер, «mais, s'il y a encore dans notre nation si polie quelques barbares et quelques mauvais plaisans, qui osent désapprouver des occupations si estimables; on peut assurer qu'ils en feraient autant, s'ils le pouvaient. Je suis très persuadé, que quand un homme ne cultive point un talent, c'est qu'il ne l'a pas, qu'il n'y a personne, qui ne fit des vers, s'il né poète, et de la musique, s'il était né musicien»[65].

Несколько слов о русской литературе*

Письмо в «Зритель» о русской литературе

С удовольствием откликаюсь, милостивый государь, на любезное ваше приглашение и берусь за перо, чтобы начертать несколько слов о нашей литературе, каковую вы сочли достойной внимания ваших читателей. Да, сударь, в каждом климате встречаются дарования, и даже в России есть талантливые люди, которые достаточно скромны, чтобы не оспаривать пальму первенства у французских, немецких и прочих литераторов, но которые могут, читая их бессмертные творения, сказать про себя: «И мы тоже художники». Да, натура повсюду величественна и прекрасна; повсюду она трогает наше сердце, вызывает в нем чувствительное начало, живущее как в душе дикаря, так и в душе Ж.-Ж. Руссо; повсюду есть люди, наделенные им в высшей степени; более других эти люди внимательны к явлениям мира физическим и моральным, получают от него более живые и более глубокие впечатления и выражают их с большею энергией и с более тонкими оттенками. Вот источник всех талантов и в особенности – источник поэзии, которую русские создавали задолго до времен Петра Великого. Есть у нас песни и романсы, сложенные два-три века тому назад, где мы находим самое трогательное, самое простодушное выражение любви, дружбы и проч.1 То пастушка оплакивает смерть своего возлюбленного, павшего в бою, его окровавленные одежды приносят ей, и она пытается смыть кровь своими слезами; то богатырь, странствующий рыцарь, скрепляет дружбу своею кровью и говорит брату по оружию: «Видишь ли ты сию гранитную скалу? Она выстояла против всех бурь. Столь же нерушимой будет моя дружба к тебе, ради тебя она выстоит против всех бурь житейских». То это юный пастух, который воспевает счастье своих овечек куда натуральнее, чем г-жа Дезульер, и тем скрашивает скуку своего одинокого существования; то несчастный изгнанник бежит общества, углубляется в темные леса, живет с дикими зверьми и находит, что они менее жестокосердны, нежели люди. Во всех этих песнях такт очень размерен и очень разнообразен, все они проникнуты меланхолией и склонностию к нежной грусти, которые свойственны нашему народу и прекрасно выражены в очень простых, очень унылых, но очень трогательных напевах.

Есть у нас и старинные рыцарские романы (герои их обычно военачальники князя Владимира, нашего Карла Великого) и волшебные сказки – некоторые из них достойны называться поэмами. Но вот, милостивый государь, что поразит вас, быть может, более всего – года два назад в наших архивах обнаружили фрагмент поэмы, озаглавленной «Слово о полку Игореве»2, которую можно поставить рядом с лучшими местами из Оссиана и которую сложил в двенадцатом веке безымянный певец. Энергический слог, возвышенно-героические чувства, волнующие картины ужасов, почерпнутые из природы, – вот что составляет достоинство этого отрывка, где поэт, набрасывая картину кровавого сражения, восклицает: «О, я чувствую, что моя кисть слаба и бессильна. У меня нет дара Бонна, этого соловья прошедших времен…» Значит, и до него были на Руси великие певцы, чьи творения погребены в веках. В наших летописях сей Бонн не упомянут; мы не знаем, ни когда он жил, ни что он пел. Но дань уважения, воздаваемая его гению подобным поэтом, заставляет нас сокрушаться об утрате его созданий.

Когда Петр Великий сорвал завесу, скрывавшую от наших взоров жизнь цивилизованных народов Европы и успехи их искусств, тогда русский человек, униженный сознанием своей отсталости, но чувствующий, что он способен обучиться, захотел подражать иностранцам во всем – в образе жизни и в платье, в обычаях и искусствах; он переделал свой язык на манер и подобие немецкого и французского, и поэзия и словесность наши превратились в отзвук и отражение чужеземных поэзии и словесности.

С тех пор мы с успехом испробовали силы свои почти во всех жанрах литературы. Есть у нас эпические поэмы, обладающие красотами Гомера, Виргилия, Тасса; есть у нас трагедии, исторгающие слезы, комедии, вызывающие смех; романы, которые порою можно прочесть без зевоты, остроумные сказки, написанные с выдумкой, и т. д. и т. д. У нас нет недостатка в чувствительности, воображении, наконец – в талантах; но храм вкуса, но святилище искусства редко открываются перед нашими авторами. Ибо пишем мы по внезапной прихоти; ибо слабое ободрение не побуждает нас к усидчивому труду; ибо, в силу тех же причин, справедливые критики редки на Руси; ибо в стране, где все определяется рангами, слава имеет мало притягательного. Вообще же у нас больше пишут в стихах, нежели в прозе; дело в том, что под прикрытием рифмы более допустима небрежность, что благозвучную песню можно прочесть в обществе хорошенькой женщине и что сочинение в прозе должно содержать больше зрелых мыслей. Вот уже несколько лет, как в Москве выходит календарь муз под названием «Аониды», с эпиграфом из Шамфора:

Соперника в стихах восславим торжество, Кто победитель мой? Я обниму его.

Все наши поэты печатаются в этом альманахе, – они воспевают восторги или мучения любви, улыбку весны или жестокости зимы, радости труда или очарование лени, величие наших монархов или прелесть наших пастушек; вслед за тем они замолкают на весь год.

Прилагаемый к сему отрывок из прозаического сочинения, стяжавшего в России некоторый успех, позволит вам судить о том, как мы видим вещи, как пишем и как изучаем создания словесности.

Письма русского путешественника, в пяти частях. Москва, 1797 год3

Своему успеху у русского читателя это сочинение отчасти обязано новизне предмета. Наши соотечественники[66] давно путешествуют по чужим странам, но до сих пор никто из них не делал этого с пером в руке. Автору сих писем первому явилась эта мысль4, и ему удалось привлечь интерес публики. Это молодой человек, стремящийся увидеть природу там, где она предстает более сияющей, более величественной, чем у нас, и он особо алчет увидеть великих писателей, чьи сочинения пробудили в нем первые движения души. Он вырывается из объятий друзей и отправляется в путь один на один со своим чувствительным сердцем. Все интересует его: достопримечательности городов, мельчайшие различия в образе жизни их обитателей, монументы, воскрешающие в его памяти различные знаменательные события; следы великих людей, которых уже нет на свете; приятные ландшафты, вид плодородных полей и безбрежного моря. То он посещает развалины заброшенного старинного замка, чтобы без помехи предаться там мечтам и блуждать мыслью во тьме прошедших веков; то он является в дом к знаменитым писателям – причем единственной рекомендацией служит ему его восторг перед их сочинениями; и почти всегда он бывает хорошо принят. Впрочем, ему случается и переносить некоторые унижения. Кант, Николаи, Рамлер, Мориц, Гердер принимают его сердечно и приветливо; он очарован их приемом и в таких случаях чувствует себя пронесенным в древние времена, когда философы отправлялись в самые дальние страны, дабы повидаться с себе подобными, и повсюду находили гостеприимных хозяев и искренних друзей. Но когда автор бессмертного «Агатона», будучи в дурном расположении духа, говорит ему: «Сударь, я вас не знаю», – он поражен, потрясен, он уже хочет уходить и хочет отказаться от своего увлечения такого рода визитами; но добрый Виланд смягчается, меняет тон, удерживает его и доверительно с ним беседует; и, проведя три часа в кабинете сего великого поэта, юный путешественник прощается с ним, полный признательности и со слезами умиления. О французской революции он услышал впервые во Франкфурте-на-Майне; известие это его чрезвычайно волнует, он въезжает в Эльзас – там кругом сплошное смятение, разговоры только о кражах, об убийствах; он спешит в Швейцарию, чтобы там вдохнуть воздух мирной свободы; он видит пленительные долины, где земледелец покойно вкушает плоды своего размеренного труда; он взбирается на самые высокие горы, покрытые вечным снегом, и там, на их величественных вершинах, преклоняет колена, чтобы восславить творца вселенной; он близко сходится с альпийскими пастухами, восхищается красотой пастушек и с сожалением возвращается вниз, в долины. В Цюрихе он всякий день обедает в обществе знаменитого Лафатера, любя его за прямоту и добродушие, но сожалея о его ошибочных взглядах. Ему нравится жить в Берне, в Лозанне, в Веве; в Кларенсе он перечитывает самые страстные письма «Новой Элоизы» и, наконец, останавливается в Женеве. Он принят во всех серклях этого мирного городка, в доме г-жи К., присутствует на мистических сеансах одного графа-эмигранта, знакомится со знаменитым г. Боннетом и проводит восхитительные часы в Жанту, где, по его словам, созерцает «созерцателя натуры на пороге отбытия в небесную отчизну, читая на его величественном челе тихое спокойствие, мирный сон души, кои наступают, когда уже все силы истрачены на активную деятельность и когда душе, достигшей высшей степени духовного совершенства, нечего больше делать на земле». Читатель с удовольствием остановится на всех подробностях, касающихся Боннета – нежного супруга, друга человечества и благодетеля бедных.

Автор совершает поездки в Савойю, в Швейцарию; ему кажется, что на острове св. Петра он видит тень Ж.-Ж. Руссо, в экстатическом состоянии беседует с нею и возвращается в Женеву – читать продолжение «Исповеди», которое только что вышло в свет. Он неоднократно посещает Фернейский замок, откуда некогда лились лучи просвещения, рассеявшие в Европе тьму предрассудков, где загорелись лучи остроумия и чувства, заставлявшие то плакать, то смеяться всех современников.

Наконец автор прощается с прекрасным Женевским озером, прикрепляет к шляпе трехцветную кокарду, въезжает во Францию, некоторое время живет в Лионе, восхищается французской учтивостью и безуспешно разыскивает могилу Амандуса и Аманды[67], могилу Фальдони и Терезы; затем продолжает свое путешествие и, наконец, надолго останавливается в Париже. Вот здесь-то и ждет его читатель; письма становятся интереснее и разнообразнее. Сначала он ошеломлен видом самого большого и самого шумного города в мире. Он чувствует потребность собрать воедино разрозненные впечатления, и, чтобы лучше живописать Париж, он покидает его. В прелестном Булонском лесу, сидя под сению дерев, один среди оленей, которые бегают и резвятся вокруг него, он описывает эту столицу или, вернее, свои впечатления от нее.

«История Парижа, – пишет он, – это история Франции и цивилизации». Он пробегает ее кратко, но старается охватить все самые характерные черты и кончает словами: «Итак, французская нация прошла все стадии цивилизации, чтобы достигнуть нынешнего состояния. Сравнивая ее медлительное шествие со стремительным движением нашего народа в направлении той же цели, начинаешь верить в чудеса; поражаешься мощи созидательного гения, который вырвал русскую нацию из летаргического сна, в каковой она была погружена, и с такой силой двинул ее по пути просвещения, что через малое количество лет мы оказались в одном ряду с народами, начавшими движение за много веков до нас. Но тут иные мысли, иные характеры занимают мое воображение: достаточно ли прочны эти здания, воздвигнутые с излишней поспешностью? Ведь в природе движение всегда размеренно и медлительно. Могут ли устойчивыми и прочными быть блистательные исключения из правил? Из детей, которых в раннем детстве слишком многому обучают, получаются ли великие люди?.. Я умолкаю».

Наш путешественник присутствует на бурных заседаниях в Народном собрании, восхищается талантами Мирабо, отдает должное красноречию его противника аббата Мори и сравнивает их с Ахиллесом и Гектором. – Он принят в некоторых кругах Парижа, заводит знакомство с любезными маркизами, милыми аббатами, с писательницами, он слушает их рассуждения об экспансивной чувствительности, их жалобы на то, что «хорошее общество» рассеялось по всем концам земли, – в этом они видят самое роковое следствие революции; он порядочно скучает в их кружках и бежит, чтобы отдохнуть, посещает зрелища, которые его чаруют. Академии, монументы искусства, Пале-Рояль, окрестности Парижа служат предлогом для многих изрядно длинных писем; особенно занятно одно из них, которое содержит любопытные анекдоты, примечательные черточки, интересные характеры.

Неужели путешественник, недавно побывавший у всех немецких писателей, пропустит случай представиться французским литераторам? Во время одного из посещений Академии изящной словесности он подходит с изъявлениями глубочайшего почтения к автору «Анахарсиса» и делает ему несколько комплиментов на скифский или, вернее, на русский манер; мудрый Бартелеми слушает их с приветливым видом, столь характерным для афинской вежливости. Нашему путешественнику кажется, что он видит мудрого Платона, с добротою принимающего юного Анахарсиса, и это сходство ему бесконечно льстит. – Он с возмущением восстает против немецкого романиста, который описывает Мармонтеля как невежу с грубой внешностью; русский путешественник находит как в лице его, так и в манерах ту же утонченность, то же мягкое выражение чувств, кои так пленяют его в «Назидательных сказках». То, что он пишет о Бальи и Лавуазье, пробуждает тягостные воспоминания об их трагическом конце.

И, наконец, автор собрался рассказать о революции… Можно было бы ждать пространного письма, но в нем всего несколько строчек; вот они: «Французская революция относится к таким явлениям, которые определяют судьбы человечества на долгий ряд веков. Начинается новая эпоха. Я это вижу, а Руссо предвидел. Прочтите одно замечание в «Эмиле», и книга выпадет у вас из рук.6 Я слышу пышные речи за и против; но я не собираюсь подражать этим крикунам. Признаюсь, мои взгляды на сей предмет недостаточно зрелы. Одно событие сменяется другим, как волны в бурном море; а люди уже хотят рассматривать революцию как завершенную. Нет. Нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений. Крайнее возбуждение умов говорит за то. Я опускаю занавес». Затем, говоря о французском характере, он пишет: «Назову воздух и огонь – и весь характер французов уже очерчен. Действительно, это самая остроумная, самая чувствительная и самая легкомысленная нация. Все общественные качества и все движения, порождаемые этими качествами, достигают у них высшей точки совершенства. Здесь все улыбаются вам; эта улыбка вежливости, которой мы напрасно пытались бы подражать и которая у немцев и англичан превращается в неприятную аффектацию (чтобы не сказать «гримасу»), улыбка эта так естественна, так изящна у любезных французов. Я люблю свое отечество; но пусть мне будет дозволено любить также этот народ и его пленительные манеры, которые всегда будут привлекать иностранцев во Францию. Говорят, верных друзей следует искать не здесь. Друзей! Ах, они редки во всех странах, да и путешественнику ли искать их где бы то ни было? Ведь он подобен комете – появится и исчезнет. Дружба есть насущная потребность наша, и она нуждается в незыблемом предмете. Но все, чего может разумно требовать иностранец, прибывший издалека, чтобы познакомиться с народом, – французы предлагают вам это все в самой предупредительной форме. Та легкость, то непостоянство, в которых их справедливо обвиняют и которые можно смело отнести к недостаткам их характера, искупаются прекрасными качествами души, связанными с этими же недостатками. Француз непостоянен, но он зато и не злопамятен; его утомляет как восхищение, так и ненависть. Он взбалмошный и часто меняет одно благо на другое, сам первый смеется над своими ошибками и даже, если нужно, плачет над ними. Веселость и бездумье – приятные спутники его жизни; смешной каламбур радует его не меньше, чем скупого англичанина – открытие нового острова, ибо англичанин рассматривает весь свет и всех людей как объект спекуляции на лондонской бирже.

Чувствительный до крайности, француз становится пламенным любовником истины, славы, всего, что есть прекрасного и великого; но любовники ветрены. Увлечение, энтузиазм, порыв злобы могут увлечь его к ужасным крайностям: крайности революции служат тому свидетельством. Что и говорить, будет жаль, если сие великое событие должно будет изменить характер нации; боюсь, что, изменившись, она немало потеряет и перестанет быть тем, чем всегда была в моих глазах: самой любезной из всех наций.

Прожив четыре месяца в Париже (они показались ему весьма короткими), наш путешественник укладывается, садится в дилижанс, и вот он уже в Кале срывает цветы на мнимой могиле отца Лоренцо[68]. Он отплывает в Дувр, бросает свою трехцветную кокарду в море, шлет Франции свое последнее прости, пожелав ей счастья, сходит на землю. Первое, что поражает его в Англии, – красота английских женщин; нежная томность их взоров, выражение чувствительности на их лицах, которое, казалось бы, говорит: «Я умею любить».

Боюсь, чтобы этот отрывок не оказался слишком длинным, потому обхожу молчанием десять писем, в которых путешественник рассказывает о своем пребывании в Лондоне, о своем знакомстве и впечатлениях. Под конец он резюмирует: «Мне нравится Англия, но я не хотел бы провести здесь всю мою жизнь. Мне нравится вид ее великолепных городов и веселых деревень, ее парки и лужайки; но мне не нравится ее унылый климат, ее вечные туманы, заволакивающие солнце. Мне нравится твердый характер англичан и даже их странности, но мне не нравится, что они угрюмы и флегматичны. Мне нравится их просвещенность и безукоризненная честность в делах; но мне не нравится ни их расчетливая скупость, желающая разорения всех других народов, ни их презрение к бедности, что возмущает мое сердце. Мне нравится, что они горды своей конституцией, но не нравится, что они торгуют местами в парламенте. Мне нравится крылатое красноречие Шеридана и Фокса, но не нравится ни их холодное действие, ни однообразная интонация их фраз. Мне нравятся трагедии Шекспира, но мне не нравится, как безвкусно их играют в Лондоне. Нравится мне также английская кухня, но вовсе не нравятся необычайно длинные трапезы, во время которых изрядно пьют и мало забавляются. И, наконец, я больше люблю англичанок, чем англичан, потому что они в большинстве своем хорошо воспитаны, романтичны и чувствительны, что вполне отвечает моему вкусу. Я и в другой раз приехал бы с удовольствием в Англию, но выеду из нее без сожаления».

Последнее письмо отправлено из Кронштадта.7 Им мы и закончим это описание:

«Берег! Берег! Приветствую тебя, о моя родина! Приветствую вас, о мои нежные друзья. Еще несколько дней, и я среди вас. Доволен ли я своим путешествием? Да, я доволен. Я испытал наслаждение, и этого достаточно. Я видел цветущие берега Рейна, великолепные Альпы, прекрасный Леман, благоухающие долины Франции, плодородные поля Англии, мне всегда будет радостно вспоминать все это. Я видел великих людей, и их священный для меня образ отпечатался в душе моей, склонной чтить все прекрасное в человеческой природе. Я видел первые нации Европы, их нравы, их обычаи и те оттенки характера, которые складываются под влиянием климата, степени цивилизации и, главное, государственного устройства; я видел все это, и я научился сдержанности в своих суждениях о достоинствах и недостатках разных народов. Наконец, я собрал множество предметов для размышлений, дабы занять душу, разум и воображение мои в сладостные часы досуга, который является предметом моих мечтаний. Пусть другие гонятся за фортуною, за чинами; я презираю роскошь и быстропреходящие знаки отличия, ослепляющие чернь; но я хотел бы заслужить внимание отечества, но я хотел бы быть достойным уважения народа; и если себялюбие не обманывает меня, я могу этого уважения достичь, совершенствуясь в прекраснейшем из всех искусств, искусстве писать – источнике наслаждений для утонченных душ, столь хорошо заполняющем пустоту жизни. «Прекрасно только то, чего нет», – сказал Ж.-Ж. Руссо. Ну что ж. Если это прекрасное всегда ускользает от нас, как легкая тень, попытаемся уловить его нашим воображением; устремимся в заоблачные выси сладостных химер, начертаем прекрасный идеал, будем обманываться сами и обманывать тех, кто достоин быть обманутым. Ах! Если я не умею найти счастие в жизни, быть может я сумею его нарисовать, это все-таки значит быть каким-то образом счастливым; это все-таки кое-что. – Друзья мои. Приготовьте мне опрятную хижинку с маленьким садиком, где есть всего понемногу: весной – цветы, летом – тень, осенью – плоды. Пусть в моем кабинете будет камин для зимы и книги для всех времен года. Друзья разделят со мной радости и печали. Что же до любви… о ней мы поговорим в наших стихах».

С тех пор автор написал много стихотворений.

NN

Пантеон российских авторов*

БОЯН

За несколько лет перед сим в одном монастырском архиве нашлось древнее русское сочинение1, достойное Оссиана и названное «Словом о полку Игореве». Знатоки наших древностей утверждают2, что оно должно быть произведением XII века. В нем живо описываются бедствия России и храбрость сынов ее, дикость нравов и сила героев. Автор неизвестен; но в начале своей песни он именует другого песнопевца, Бояна, славит его дарования и называет Соловьем древних лет. Мы не знаем, когда жил Боян и что было содержанием его сладких гимнов; но желание сохранить имя и память древнейшего русского поэта заставило нас изобразить его в начале сего издания. Он слушает поющего соловья и старается подражать ему на лире,

Может быть, жил Боян во времена героя Олега[69];может быть, пел он славный поход сего аргонавта к Царю-граду, или несчастную смерть храброго Святослава, который с горстию своих погиб среди бесчисленных печенегов, или блестящую красоту Ольги, ее невинность в сельском уединении, ее славу на троне.

НЕСТОР

Монах Киевского Печерского монастыря, родился в 1056, умер около 1120 года.

Нестор жил во мраке первого-надесять века: итак, мог ли быть Тацитом? Все летописи тогдашних времен говорят о суеверных преданиях, единообразных войнах, нападениях, отражениях и молчат о том, что было бы для нас гораздо любопытнее: о нравах, обычаях народов, их понятиях, отличных людях, переменах в образе жизни и проч. Несмотря на то, Несторова летопись есть сокровище нашей истории как по своей древности, так и по некоторым характерным чертам, важным и, так сказать, лучезарным для прозорливого историка новых, счастливейших времен. Например, краткая речь князя Святослава к его дружине перед битвою с греками не есть ли достаточное, славное изъявление древнего русского мужества и народной гордости? «Не посрамим земли русския, но ляжем костьми; мертвые бо срама не имут. Станем крепко; иду пред вами». Что может быть сильнее и разительнее? Таких золотых мест довольно в Несторе. Будем ему благодарны. Старинные летописи других народов едва ли совершеннее наших.

НИКОН

Патриарх Московский, родился в 1613, умер в 1681 году.

Простой чернец Кожеозерского монастыря и через семь лет патриарх России, знаменитый не ученостию, но благочестием и деятельною ревностию к вере: чему служит доказательством исправление духовных книг и другие церковные учреждения его времени. Вдохновенный христианским смирением, Никон сложил с себя верховный сан и в тихом уединении Воскресенского монастыря, в тесной келье, осененной густыми деревами, провождал дни свои, богу и душеспасительным трудам посвященные. Там, в часы отдохновения, собирал[70] он древние летописи России, известные ныне под его именем и служащие основанием нашей истории.

В сем прекрасном монастыре, окруженном богатствами природы, и доныне все еще напоминает Никона и строгое житие его. Когда цветет весна и громкие песни соловьев раздаются в долинах воскресенских, обитатели Москвы посещают Новый Иерусалим и с чувством благоговения входят в кельи смиренного патриарха.

МАТВЕЕВ АРТЕМОН СЕРГЕЕВИЧ

Ближний боярин, наместник разных городов, царския большия печати и государственных посольских дел оберегатель; приказов: Стрелецкого, Казанского и других, тако ж и Монетного двора главный судия. Родился в 1625, убит стрельцами во время бывшего московского мятежа в 1682 году.

Боярин Матвеев, наперсник и друг царя Алексея Михайловича, при юном царе Феодоре страдал семь лет в заточении по нелепому доносу извергов, обвинявших его в тайном сношении с злыми духами; возвратился наконец с честию и славою в Москву, чтобы чрез несколько дней… умереть на копьях стрелецких! Жертва своих достоинств, зависти людей и злобы мятежников.

Историк народа российского когда-нибудь осенит гроб Матвеева пальмою славы: она и любовь чувствительных сердец остаются последнею надеждою добродетели в сем бурном мире.

Мы изображаем его здесь как автора: он сочинил историю князей и царей наших, поднесенную им царевичу Феодору[71].

Напомним читателю, что славный полководец России, тот, кто именем русских воинов заключил вечный союз с победою, – одним словом, Румянцов-Задунайский, был правнук Матвеева.

ЦАРЕВНА СОФИЯ АЛЕКСЕЕВНА

Родилась в 1656, скончалась в 1704 году.

Здесь не место описывать характер Софии, которая есть одна из великих женщин, произведенных Россиею. Скажем только, что она по уму и свойствам души своей достойна была называться сестрою Петра Великого; но, ослепленная властолюбием, хотела одна повелевать, одна царствовать и наложила на историка печальный долг быть ее обвинителем.

София занималась и литературою: писала трагедии и сама играла их в кругу своих приближенных. Мы читали в рукописи одну из ее драм и думаем, что царевна могла бы сравняться с лучшими писательницами всех времен, если бы просвещенный вкус управлял ее воображением.

СИМЕОН ПЕТРОВСКИЙ СИТИАНОВИЧ ПОЛОЦКИЙ

Иеромонах, родился в 1628, умер в 1680 году.

Учитель Петра Великого, просвещеннейший муж своего времени, богослов и стихотворец, он переложил в стихи – или, лучше сказать, в рифмы: ибо греческий метр был тогда еще неизвестен – не только песни Давидовы, но и самый церковный месяцеслов; имел дар слова, который не есть дар красноречия; говорил и писал для современников, следственно не для нас; но как древние философы, описывая творение мира, всегда начинали с темного, неустроенного хаоса, так и философический исследователь нашего языка должен начать любопытный труд свой с произведений Симеона Полоцкого.

Известно предсказание его о рождении Петра Великого. Стихотворцы часто бывают астрологами и не всегда обманываются.

ДИМИТРИЙ ТУПТАЛО

Святый митрополит и чудотворец Ростовский и Ярославский, родился около 1671 года, скончался в 1709 году.

Димитрий, митрополит Ростовский, не столько известен по своему авторству, сколько по святому житию и добродетелям своим; но он много писал и в разных родах: поучительные слова (в коих довольно риторических фигур), о славянском народе, о всемирной истории, духовные комедии стихами и розыск, которым хотел он обратить в истинную веру брынских раскольников и который писан с жаром благочестия. Петр Великий изъявил ему особенное свое благоволение за сию книгу. Но важнейшее из его творений есть собрание исторических известий о всех святых, изданное под именем «Минеи». Примечания достойно то, что Димитрий, посвящая всю жизнь христианской добродетели, находил время и для чтения стихотворцев. Он любил Горация и знал наизусть многие стихи его[72].

ФЕОФАН ПРОКОПОВИЧ

Архиепископ великого Новаграда и Великих Лук, святейшего правительствующего синода первенствующий член, родился в 1681, умер в 1736 году.

См. «Келейные письма» Димитрия.

Ученый богослов и природный оратор. В речах его, духовных и светских, рассеяно множество цветов красноречия, хотя слог их нечист и, можно сказать, неприятен. Мысль, что Петр Великий бывал часто его слушателем; искреннее, жаркое чувство, с которым он говорит о великих делах его, обращаясь лично или к нему самому, или к его знаменитым сподвижникам; означение славных эпох России и, наконец, счастливые, живые черты, вдохновение истинного гения: вот прелесть Феофановых речей, которая всегда будет действовать на русское сердце! Забывая негладкость языка, пленяемся их содержанием и льем радостные слезы, читая слово о незабвенном торжестве полтавском, о юном, но уже славном флоте российском, о возвращении монарха из чужих земель к подданным и детям своим. Когда же оратор в кипении горести, в отчаянии сердца восклицает: «Что делаем? Петра Великого погребаем!..», и теперь, и теперь еще благодарные сыны отечества рыдают с ним! Предание говорит, что Феофан, сказав сие ужасное слово, не мог продолжать от собственных слез и всеобщего стенания.

Счастливый век поэзии и витийства, когда предмет их столь велик и любезен!

В Феофане сияет уже заря российского красноречия; но, будучи предшественником Ломоносова, он не похитил у него славы быть нашим лучезарным Фебом.

Им сочинены многие богословские, нравоучительные книги и даже предисловие к морскому уставу. Как муж просвещенный, благоразумный политик и любимец Петра, он старался доказывать мудрость всех новых его учреждений; первый открыл талант молодого Кантемира; ободрял, наставлял его и вместе с ним писал стихи: два человека, с коими, по тогдашнему времени, никто не мог спорить в остроумии и в учености.

Феофан имел блестящие достоинства, следственно и неприятелей, которые обвиняли его ересью в умствованиях и в теологии; но в царствование ли Петра Великого могло быть опасно такое злословие?

КНЯЗЬ ХИЛКОВ АНДРЕЙ ЯКОВЛЕВИЧ

Ближний стольник и при шведском дворе резидент. Год рождения его и смерти нигде не показан; а известно только, что он умер в Швеции и что тело его привезено оттуда в Санкт-Петербург в 1718 году.

Был министром российским при дворе Карла XII. Петр Великий находил его достойным сей важной по тогдашним обстоятельствам должности: следственно, он заслуживает наше почтение.

Заключенный в Вестерасе при начале войны, князь Хилков в скуке невольного уединения искал способов заняться приятным образом и сочинил «Ядро Российской истории»4, которое лет 50 было жертвою бессмысленных копистов и наконец, по возможности исправленное, выдано г. Миллером. Предлагая извлечение из наших летописей, автор описывает новейшие случаи по словесному преданию и запискам современников; иногда же сообщает свои догадки и мысли о разных политических предметах. Книга его полезна для всякого, кто желает иметь легкое сведение о российской истории, не требуя ни основательной критики, ни красивого слога.

КНЯЗЬ КАНТЕМИР АНТИОХ ДМИТРИЕВИЧ

Тайный советник, камергер и чрезвычайный при английском и французском дворе посол, родился в 1709, умер в 1744 году.

Наш Ювенал. Сатиры его были первым опытом русского остроумия и слога. Он писал довольно чистым языком и мог по справедливости служить образцом для современников, так что, разделяя слог наш на эпохи, первую должно начать с Кантемира, вторую – с Ломоносова, третию – с переводов славяно-русских господина Елагина и его многочисленных подражателей, а четвертую – с нашего времени, в которое образуется приятность слога.

В стихах Кантемировых нет еще истинной меры – долгие и короткие слоги смешаны без разбора – но есть гармония. В прозе он лучше выражал свои, нежели чужие мысли; например, стиль в предисловии к Фонтенелевой книге «О множестве миров» несравненно глаже, нежели в самом переводе. Мы имели случай видеть его министерские донесения из Лондона и Парижа, писанные ясно и правильно. Между прочим, характеристическое изображение Роберта Вальполя, славного министра Англии, доказывает, что Кантемир имел острый взор для замечания тайных сгибов человеческого сердца и легкое перо для описания своих замечаний.

Самые просвещенные иноземцы чувствовали цену его ума и нравственных достоинств. Кантемир был другом известного аббата Гуаско и приятелем славного Монтескье[73]. Любовь к наукам и словесности, следствие нежного образования души, всегда бывает соединена с благородным влечением к дружбе, которая, питая чувствительность, дает уму еще более силы и парения.

ТАТИЩЕВ ВАСИЛИЙ НИКИТИЧ

Тайный советник и астраханский губернатор. Год рождения его неизвестен, а умер в 1750 году.

Ревностный любитель отечественной истории, употребивший тридцать лет на собирание всего, что до нее касается; но сей трудолюбивый муж, достойный нашего почтения, вместо истории оставил нам только5 материалы ее5 и прибавил к летописям свои замечания. В догадках его не всегда находим вероятность, а в соображениях ту ясную простоту, которую любят читатели для своего покоя. Он заставляет нас еще работать умом и вместе с ним теряться в хаосе противоречий. Историк должен все обделать в голове своей; ему труд, а нам плоды трудов его. Мы охотно идем за ним во мрак давно прошедших веков, если факел его светит перед нами ясно. Господин Татищев издал, между прочим, весьма любопытные отрывки летописи, сочиненной будто бы еще прежде Нестора Новогородским епископом Иоакимом; но знатоки наших древностей не хотят, к сожалению, верить истине ее. Впрочем, он был редким человеком (у нас в России) по деятельности ума своего и страстной охоте к историческим наукам.

КЛИМОВСКИЙ СЕМЕН

Малороссийский казак. Жил около 1724 года.

Казак и стихотворец.6 В императорской библиотеке хранится его рукописное сочинение «О великодушии и правде», в котором много хороших чувств и даже хороших стихов (без определенного течения стоп). Сказывают, что Климовский не менее семи греческих мудрецов был славен и почтен между его собратьями казаками; что он, как вдохновенная пифия, говаривал в беседах высокопарными стихами, давал приятелям благоразумные советы, твердил часто пословицу: «Нам добро и никому зло, то законное житье»; и любопытные приходили издалека слушать его. Малороссийская песня: «Не хочу я ничего, только тебя одного», которую поют наши любезные дамы, есть также, как уверяют, сочинение Климовского, ученика природы, к сожалению не доученного искусством.

Авторы России, здесь изображенные! Не стыдитесь видеть его в вашем обществе.



Поделиться книгой:



Регистрация