Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Песнь Бернадетте - Франц Верфель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Франц Верфель

Песнь Бернадетте

ПРЕДИСЛОВИЕ

Пасха в этом году совпала с днем Бернадетты. Те, кто привык к постоянным знакам и чудесам, примут это как знак и маленькое будничное чудо, но обращаться лучше не к ним. Даже если они не слышали о Лурде и Бернадетте, они скажут, как Шарль Пеги: «Ну конечно!» Предисловия нужны не им, а тем, к кому обращался Верфель, когда, после чуда, незадолго до смерти делал записи, подзаголовок у которых — «Пособие для агностиков».

Однако всякий проповедник рано или поздно замечает, что агностиков почти нет. Непрошибаемое противление, предсказанное в Новом Завете, оказывает не честный и мудрый человек, который знает, что ничего не знает, а упорный догматик. Слушает же и впитывает как губка тот, кто повернулся, обернулся и ждет подтверждений. Что тут делать — вопрос важнейший, но полного ответа на него нет, поскольку Сам Христос говорил об «имеющих уши». Причины-то понятны, Бог почтил нас немыслимой свободой; есть и притча о сеятеле, из которой ясно, что́ мешает принять проповедь. Проповедникам от этого не легче, хотя для души их это — лучше: всякий может их отвергнуть и чаще всего отвергает.

Тем самым обращаются они к людям, которых почти и быть не может, но в том и чудо, что такие люди всегда есть. Среди прочего это значит, что всегда есть мудрецы. Ведь, сколько ни искажай и ни выворачивай христианство, трудно забыть, что святой не сочтет себя хорошим, мудрый — умным или знающим.

Оговорив все это, можно было бы перейти к Бернадетте и к Лурду, если бы не одно недавнее событие: молодой доминиканец, то есть уж точно проповедник, напомнил о том, что Евангелие всегда и всюду принимают выборочно, но теперь отвергают уже не чудеса (в них-то верят, хотя бы по-язычески), а «евангельские безумства», которые мешают жить как жили. Видимо, это правда. Не случайно с такой неправдоподобной легкостью принимают любой эзотерический бред, только бы не требовалась «перемена ума», то есть перемена жизни.

Словом, чудеса — уже не главный соблазн, мы изменили традиции «просвещенных веков», приблизились — к векам «темным». И все-таки для кого-то такой соблазн еще жив. Доказать им нельзя ничего. В первой главе своей книги «Чудо» Клайв С. Льюис пишет о том, что тут не поможет даже очевидность: человек, принявший догму «чудес не бывает», решит, «что ему померещилось или у него что-то с нервами. <…> Видеть — одно, верить — другое».

Кто-то поверит, кто-то ни за что не поверит, что бедной французской девочке являлась Дева Мария. Но это не все. Непривычному человеку покажется странным, что сдержанность и недоверие проявляют в таких случаях те, кто верит в чудеса. Добрый и мудрый священник у Честертона сомневается так часто, что целый сборник называется «Недоверчивость отца Брауна». Легко увидеть эту недоверчивость и в жизни — именно о явлениях Божией Матери в Межигорье, в литовском местечке Молетай (1962), совсем недавно в Чивитавеккья, Ватикан последнего слова не говорит.

Такая недоверчивость охраняет не только от заведомой лжи, но и от прискорбных явлений, которые все мы видели, — от истерической взвинченности, почти непристойного мления и прочих самоуслаждений, вполне естественных у одиноких, униженных людей, особенно женщин. Именно здесь видна та здравость Церкви, которую так ценил Честертон, прекрасно сочетавший ее с чистым и трезвым безумием Нового Завета.

Отличать это безумие от другого, темного, позволяет особое чутье, которое называется «различением духов». По меньшей мере нелепо рассуждать о нем в предисловии, обращенном к агностикам; но, слава Богу, все духовное в христианстве проявляется на той плоскости, которая видна обычному глазу и называется этикой. Мы не узнаем здесь, на земле, чего «не может быть»; но какая-то мерка есть, какие-то «доводы сердца», как сказал Паскаль. И вот, честный человек почувствует, мне кажется, нравственную достоверность повести о Бернадетте.

Конечно, повесть — одно, событие — другое. Франц Верфель написал именно так, потому что его убедило чудо, ему помогла Божья Матерь в Лурде. Но читаем-то мы и можем учесть, что писатель он ничуть не взвинченный. Ведь у честного агностика — только два свидетельства: доводы сердца и текст этого романа. Доводы поверяют текст.

Подробное, скрупулезное повествование переносит нас в мир, который узнать нетрудно. Я говорю не о попытках схватить «самую жизнь» — уже тогда, к первой половине 40-х годов, они завели в тупик и писателей, и мало-мальски взыскательных читателей. Узнаёшь тут другие вещи, связанные с духом, проявляющиеся — в нравственности. Вот бедность, очень убогая извне, просветленная изнутри. Вот девочки, которых видел всякий, если смотрел непредвзято, — беспомощные и жалобные создания, уже похожие на суетных, вредных женщин. Вот непременная среди них белая ворона, которая хочет жить не по страстям, а по правде. Вот странное отношение к ней — смесь дружбы и вражды, — которое предсказано в Евангелии и постоянно повторяется в жизни.

Вот, наконец, добрые католики французского городка. Нетрудно отмахнуться от них; однако такая же толпа наполняет Евангелия. Живя как живется, по законам этого мира, она требует чудес. Христос горюет, увещевает, но чудеса — дает. Все попытки выполоть плевелы, очистить Церковь от этого полу-язычества, приводили, как и предсказано, к странным и неожиданным жестокостям. Ничего не поделаешь, «до конца века» Церковь — «смешанное тело», «лилия среди терний». Таких уподоблений много, создавали их святые.

А вот и поистине страшное — фарисей, неумолимый праведник. Казалось бы, именно его Христос обличал прямо и гневно, даже угрожал. Но чем? Что мытари и блудницы пойдут впереди его. Конечно, для фарисейской гордыни это самое страшное; но «идут» они — в рай, а не в вечную гибель. Роман о Бернадетте показывает нам ту милость к «самоправедным», которую мы можем найти и в Евангелии, и в жизни: несчастная и властная учительница не гибнет, но землю наследует кроткая Бернадетта, спасая заодно и ее.

Ветхозаветный фарисей — праведник, убивший Бога, — мешает нам увидеть, каков фарисей новозаветный. Теперь только очень простодушный человек назовет себя праведником; и бывает это обычно у людей нецерковных («Ну, я — человек хороший, никому зла не сделала»). Нынешний фарисей говорит, как герои Оруэлла — слова «любовь», «смирение», «покаяние» имеют у него особый, фарисейский смысл. Поэтому выполоть фарисеев не только нельзя, но и невозможно. Вот она, онтологическая ложь — та фальшь, которую они, люди убежденные и честные, просто издают словно запах. Поразительно изобразил это Бергман в «Фанни и Александре». Намного мягче, но очень узнаваемо изобразил и Франц Верфель.

Чтобы вы лучше поняли, как тонок и лукав этот «новояз», расскажу об «эффекте Чизольма». В самиздате ходил роман «Ключи Царства» (сейчас он издан). Отец Чизольм в этой книге вызывает у многих религиозных людей то полубрезгливое раздражение, которое всегда и всюду вызывает христианин у фарисея. Не у «обрядовера» — те нередко почитают «странных», — а именно у фарисея, которого возмущают нарушения правил[1]. И вот, когда роман прочитало довольно много народу, оказалось, что Чизольмом восхищаются, а его врагами возмущаются как раз те, кто в жизни совершенно от них неотличим. Ничего с этим эффектом не поделаешь. Фарисей знает, что внутри книги «хороший» — Чизольм или Бернадетта; «я — хороший»; ergo, этих двоих я одобряю, их гонителей — осуждаю, пока речь идет о книге. Именно об этом говорил Христос, когда рассказывал странную притчу о пророках и памятниках. Казалось бы, те, кто ставит памятники, заведомо лучше, чем «отцы», которые гнали пророков. Нет, такие же; ведь мертвый пророк признан, а главное — безопасен. Живых как гнали, так и гонят.

Когда думаешь, похожа ли участь Бернадетты на участь всех святых, о которой Христос сказал: «Раб не больше господина своего…», видишь, что похожа. Бедную французскую девочку и очень гонят, и очень любят. Такая участь, как правило, резко меняется со смертью: сколько бы ни гнали до этого, теперь — только любят, ставят памятники. Доходит до смешного, как с другой французской девочкой, Терезой: монашки, изводившие ее, спокойно говорили на процессе о канонизации, что помогали ей стать святой. Св. Терезу из Лизьё чтут больше, чем Бернадетту, она оставила записки, она была проповедницей. Зато у Марии Бернарды Субиру остался памятник — целый город.

В поразительной и странной книге «Тайна святых», где с евангельской смелостью и скорбью говорится о самых тяжких грехах против Церкви, которые совершают церковные люди, глава об этом городе радостна. Автор, назвавший себя (или называвшийся) Петром Ивановым, пламенно жалеет людей, принявших язычество за христианство, объясняет это, очень зорко видит — но не в Лурде. Он пишет так:

«Нам нет нужды обращаться для изображения Лурда к имеющимся его описаниям; Божьей милостью, мы были в Лурде и можем свидетельствовать его святость.

<…> Путнику даже не мнится, а воистину видится: стоит здесь первая ангельская стража, славные вестники иного бытия.

<…> Здесь сама Богородица принимает своих милых гостей <…> И оттого необычайно весело всякому приехавшему. По-детски весело.

Все приглашаются наслаждаться пиршеством веры, богатством благодати: и верующие, и почти не верующие, и любящие, и почти совсем не любящие, и люди церковные и люди нецерковные, и христиане и нехристиане, только в сердце бессознательно расположенные к Христу».

Удивиться может не только тот, кто читал книгу Золя, — многие знают, сколько фальши, истерии и нетерпимости скапливается вокруг святынь. Я не была в Лурде, а была бы — могла бы не распознать святость сквозь суету, но беспощадный к духу неправды автор «Тайны святых» непременно бы этот дух увидел.

Совсем не просто решить, прав ли он. Прав и Золя, хотя роман его читать неприятно. Как же разобраться? Один литовский францисканец выдумал такую притчу: увидеть абажур, а не только пятна на нем, нельзя, если не видишь светящейся лампы. Почему одни ее видят, другие — нет, объяснимо лишь отчасти. Тут уже действуют доводы сердца, доводы духа. Христианский писатель пишет так, чтобы ее увидели. Честертон, Чарльз Уильямс, Дороти Сэйерс, Клайв С. Льюис действительно как бы светятся. Франц Верфель (в этой книге — уже писатель христианский) показывает нам вроде бы не светящийся мир. Но это и лучше; тема так опасна, соблазны так велики, что Новый Иерусалим из золота и стекла кто-то воспринял бы как торт или игрушку. Игрушка и торт очень хороши, но для тех, кто уже добровольно вернулся в детство. Скептика или агностика такая красота скорее оттолкнет; что там скептик — она отталкивала Грэма Грина.

Если сравнивать словесность с цветом, книга о Бернадетте — серая. Конечно, она сияет, но так, как писал Честертон: «Тем и прекрасен цвет, который называют бесцветным. Он сложен и переменчив, как обыденная жизнь, и так же много в нем обещания и надежды. Всегда кажется, что серый цвет вот-вот перейдет в другой — разгорится алым, загустеет синим, вспыхнет зеленью или золотом». Иногда хочется это ускорить, пересказав повесть о Бернадетте в житийных или сказочных тонах. Но лучше уважить выбор Верфеля, а чтобы поднять сердца вверх, как в начале евхаристического канона, прибавить только одно: фарисеи есть, их много, но они не могут стать закваской. Ею бывают только такие, как Бернадетта. Дальше — уже не для агностиков.

1995

Н. Трауберг

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

В конце июня 1940 года, после падения Франции, мы, спасаясь бегством, покинули наше тогдашнее местопребывание на юге страны и добрались до Лурда. Мы, то есть моя жена и я, еще надеялись, что успеем в последний момент перебраться через испанскую границу в Португалию. Но, поскольку все до единого консулы отказали нам в выдаче необходимых для этого виз, нам ничего не оставалось, как в ту же ночь, когда немецкие войска заняли пограничный город Андэ, с величайшими трудностями бежать в глубь Франции. Департаменты Пиренеев превратились в сплошной охваченный хаосом военный лагерь. Миллионы участников нового диковинного переселения народов блуждали по дорогам и до отказа заполняли города и деревни: французы, бельгийцы, голландцы, поляки, чехи, австрийцы, немцы, изгнанные из Германии, среди прочих — солдаты разбитых армий. Лишь с величайшим трудом можно было раздобыть скудную пищу и кое-как утолить голод. Кому удавалось заполучить хотя бы стул с мягкой обивкой, чтобы провести на нем ночь, становился объектом зависти. Бесконечными рядами стояли на дорогах автомобили беженцев, набитые домашней утварью, матрацами, кроватями, так как бензина не было вовсе. В По мы услышали от одной местной семьи, что единственное место, где при большом везении еще можно, вероятно, найти убежище, — это Лурд. Поскольку мы находились всего в тридцати километрах от этого знаменитого города, нам посоветовали рискнуть постучаться в его ворота. Мы последовали совету и наконец обрели кров.

Таким образом Провидение привело меня в Лурд, о чудесной истории которого я имел до той поры лишь самое поверхностное представление. Несколько недель мы скрывались в этом городе в Верхних Пиренеях.

Это было страшное время. Но и очень важное для меня, так как я впервые узнал необыкновенную историю девочки Бернадетты Субиру и познакомился с фактами чудесных лурдских исцелений. Однажды, находясь в крайней опасности, я дал обет. Если мне удастся выбраться из этой отчаянной ситуации и достигнуть спасительных берегов Америки — так поклялся я сам себе, — первая работа, за которую я возьмусь, будет песнь Бернадетте, которую я восславлю, насколько это будет в моих силах.

Эта книга есть исполнение моего обета. Эпическая песнь в нашу эпоху неизбежно должна была воплотиться в форме романа. «Песнь Бернадетте» — роман, но не вымысел. Ввиду характера описанных событий недоверчивый читатель с бо́льшим правом, чем при чтении других исторических сочинений, задаст вопрос: «Что здесь правда? Что придумано?»

Я отвечаю: все знаменательные события, которые описаны в этой книге, произошли в действительности. Поскольку нас отделяет от их начала не более восьмидесяти лет, они не теряются во мгле истории и их правдивость подтверждена достоверными свидетельствами как друзей и врагов, так и множества беспристрастных наблюдателей. Мой рассказ ничего к этой правде не прибавляет и ничего в ней не изменяет.

Правом на поэтическую вольность я пользовался только там, где художественное творение требовало некоторого хронологического сжатия и где необходимо было высечь из материала живую искру.

Я осмелился пропеть хвалебную песнь Бернадетте, хотя я не католик, более того, я еврей. Отвагу для этого мне дал гораздо более ранний и куда более неосознанный обет. Уже в ту пору, когда я сочинял свои первые стихи, я поклялся себе всегда и везде прославлять своими творениями божественную тайну и человеческую святость — вопреки нашему времени, которое с насмешкой, злобой и равнодушием отворачивается от этих величайших ценностей нашей жизни.

Франц Верфель

Лос-Анджелес, май 1941

ПЕСНЬ БЕРНАДЕТТЕ

Памяти моей падчерицы Манон

Часть первая

ВТОРИЧНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ 11 ФЕВРАЛЯ 1858 ГОДА

Глава первая В КАШО[2]

Франсуа Субиру поднимается в темноте. Ровно шесть. Серебряных часов, свадебного подарка умной свояченицы Бернарды Кастеро, у него давно нет. Залоговая квитанция городского ломбарда на эти часы и на некоторые другие убогие ценности истекла уже прошлой осенью. Но Субиру знает, что сейчас ровно шесть, хотя колокола городской церкви Святого Петра еще не звонили к утренней мессе. У бедняков часы в голове. Они знают время, даже не глядя на циферблат и не слыша боя часов. Бедняки вечно боятся опоздать.

Субиру нащупывает деревянные башмаки, но не надевает их, а берет в руки, чтобы не производить шума. Он стоит босой на ледяном каменном полу и слушает дыхание своей спящей семьи, эту удивительную музыку, от которой у него сжимается сердце. Шесть человек спят в этом помещении. Он и его Луиза еще сохранили свою прекрасную свадебную кровать, свидетельницу их радостного начала. Старшие девочки, Бернадетта и Мария, делят на двоих неудобное жесткое ложе. А младших, Жана Мари и Жюстена, мать укладывает на соломенном тюфяке, который на день убирают.

Франсуа Субиру, все еще не трогаясь с места, бросает взгляд на камин. Это, собственно, даже не камин, просто примитивный очаг, который владелец этой «роскошной квартиры» Андре Сажу сам соорудил для своих жильцов. В очаге под золой еще тлеют и потрескивают несколько веток, слишком сырых и потому не сгоревших дотла. Время от времени вспыхивает слабый огонек. Но у Франсуа недостает энергии подойти и раздуть пламя. Он переводит взгляд на окна, за которыми начинает сереть. Его глубокое недовольство жизнью переходит в гневную горечь. С губ готово слететь проклятие. Субиру — странный человек. Больше, чем убогость комнаты, его раздражают два зарешеченных окна, одно побольше, другое поменьше, два мерзостно косящих глаза, глядящих на узкий, грязный двор кашо, где благоухают отбросы со всей округи. В конце концов, он ведь не какой-нибудь бродяга или старьевщик, он честный мельник, бывший владелец мельницы, в сущности, не хуже, чем господин де Лафит со своей лесопилкой.

Его мельница в Боли под Шато-Фор была просто замечательная. Мельница Эскобе в Арсизак-лез-Англь тоже была недурна. Даже старая мельница в Бандо, хоть она и не стяжала такую славу, как две первые, свое дело делала. Разве он, честный мельник Субиру, виноват в том, что ручей Лапака́, на котором стояла мельница, с годами обмелел, что цены на зерно поднялись, а безработица все растет? В этом виноват Господь Бог, император, префект, черт знает кто, только не он, честный Франсуа Субиру, хоть он и позволяет себе иногда пропустить стаканчик или перекинуться в трактире в картишки. Но виноват Субиру в этом или не виноват, — что толку, жить приходится в кашо. Кашо на улице Птит-Фоссе — не жилой дом, это бывшее место заключения, городская тюрьма. Стены здесь сочатся сыростью. Щели затянуты плесенью. Все дерево коробится. Хлеб мгновенно покрывается белым налетом. Летом здесь жара, а зимой мороз. Поэтому несколько лет назад мэр Лакаде распорядился кашо закрыть, а преступников и бродяг перевести в караульное помещение внутри городских ворот Бау, исключительно для того, чтобы создать им более сносные условия. Предполагается, что для семьи Субиру условия в кашо достаточно хороши. Как бы не так, думает бывший мельник. Бернадетта опять хрипела и хлюпала носом. И тут Субиру вдруг становится так себя жалко, что он принимает решение опять забраться в постель и еще поспать.

Но до такой трусливой сдачи позиций дело не доходит, так как просыпается и встает матушка Субиру. Это женщина лет тридцати пяти — тридцати шести, выглядящая на все пятьдесят. Она тотчас наклоняется над огнем, раздувает искры, ворошит дымящуюся солому, подкладывает щепки и несколько сухих веток и наконец вешает над вновь занявшимся пламенем медный чайник с водой. Субиру величественно и мрачно наблюдает за безмолвными хлопотами жены. Он тоже не произносит ни слова. День начинается, обычный день со своими тяготами и разочарованиями. Такой же, как был вчера, такой же, как будет завтра. Наконец-то зазвонили колокола городской церкви. От этого дня уже никуда не деться.

У Франсуа Субиру одно-единственное желание: влить в свой пустой желудок обжигающий глоток водки. Но бутылку забористой настойки «Чертова травка» матушка Субиру держит под замком. Высказать вслух свое желание он не решается, так как «Чертова травка» — вечный предмет споров между супругами. Франсуа еще немного медлит и наконец влезает в башмаки.

— Я уже выхожу, Луиза, — тихонько бормочет он.

— У тебя есть на примете что-нибудь определенное? — спрашивает жена.

— Да, конечно, кое-что есть, — глухо отвечает он.

Этот диалог повторяется ежедневно. Достоинство не позволяет Субиру признаться самому себе и открыть жене всю безрадостную правду их положения. Женщина с надеждой делает шаг от очага.

— Наверное, у Лафита? На лесопилке?

— Как бы не так, у Лафита! — насмехается он. — Кто говорит о Лафите? Но, знаешь, я поговорю с Мезонгросом и с Казенавом, почтмейстером…

— Мезонгрос, Казенав… — Женщина разочарованно повторяет эти имена и возвращается к своим делам.

Франсуа нахлобучивает на голову берет. Его движения медленны и неуверенны. Внезапно жена вновь поворачивается к нему.

— Я вот о чем подумала, Субиру. Нам надо отослать из дому Бернадетту, — шепчет она.

— Что значит «отослать из дому»?

Субиру только что отодвинул тяжелый дверной засов. Ведь это же дверь тюрьмы. Каждый раз, когда он отодвигает этот засов, ему вспоминается самое скверное время в его жизни: когда он целый месяц сидел без вины в следственной тюрьме. Его рука бессильно падает. Он слышит шепот жены:

— Я думаю, ее можно отправить к тете Бернарде. Или, еще лучше, в деревню, в Бартрес. Я уверена, Лагесы снова захотят ее взять. Там у нее будет свежий воздух, козье молоко, хлеб с медом, к тому же она так любит деревню, а немножко работы ей не повредит…

Франсуа Субиру чувствует, как его вновь охватывает горечь. Он понимает резоны Луизы, но душа его протестует. У Франсуа слабость к громким словам и гордым жестам. Вероятно, среди предков Субиру были испанцы.

— Значит, я и вправду нищий! — в отчаянии восклицает он. — Мои дети голодают. Я вынужден отсылать их к чужим людям…

— Опомнись, Субиру, — прерывает его жена, так как он говорит слишком громко. Она смотрит на него, стоящего с опущенной головой, такого отчаявшегося, но полного достоинства и такого слабовольного. Затем поворачивается к шкафу, достает бутылку и наливает ему рюмку.

— Неплохая мысль, — говорит он смущенно, глотая обжигающее зелье. Душа его жаждет повторения. Но он пересиливает себя и уходит. На кровати, где спят сестры, лежит Бернадетта, старшая, с широко открытыми спокойными темными глазами.

Глава вторая

МАССАБЬЕЛЬ, ДУРНОЕ МЕСТО

Улица Птит-Фоссе — одна из тех узких улочек, что со всех сторон обегают Лурд, старинную, расположенную на горе крепость. Улица поднимается извивами, пока не выводит на главную городскую площадь Маркадаль. Рассвело. Однако уже в нескольких шагах совсем ничего не видно. Небо низко нависает над головой. Густая пелена дождя и крупного снега — снежинки больно ударяют Субиру в лицо. Мир вокруг пуст и равнодушен. Лишь звуки горнов драгунского эскадрона из крепости и из Немурской казармы звонкими сигналами побудки прерывают безмолвие. Хотя здесь внизу, в долине Гав-де-По, снег уже тает, ледяная стужа пробирает до костей. Это дыхание Пиренеев, притаившихся за облаками, пронизывающее послание тесно сгрудившихся ледяных вершин, от Пик-дю-Миди до зловещего демона Виньмаля, там, между Францией и Испанией.

Руки у Субиру покраснели и окоченели, небритые щеки мокры от дождя и снега, глаза болят. Однако он долго мнется в нерешительности перед булочной Мезонгроса, прежде чем войти внутрь. Он знает заранее: все напрасно. Правда, в прошлый карнавал Мезонгрос нанимал его время от времени и использовал как разносчика. На масленицу различные братства и корпорации устраивают свои праздники. К примеру, большой бал портновского цеха, почитающего Святую Лючию. Бал обычно проходит в гостинице почтовой станции, и фирма Мезонгрос поставляет туда весь свой товар, начиная от хлеба и кончая кремовыми тортами и пышками. Именно тогда Субиру заработал солидную сумму в сто су, да еще принес детям полный кулек всяческих гостинцев.

Он собирается с духом. Входит в лавку. Добрый материнский запах свежего хлеба обволакивает его, одурманивает все его чувства. Толстый булочник, прикрыв живот белым фартуком, стоит посреди лавки и громко командует двумя подмастерьями, которые, обливаясь потом, таскают из печи черные противни с пышными булочками.

— Может, я вам сегодня в чем пособлю, месье Мезонгрос? — спрашивает Субиру, стараясь говорить как можно непринужденнее. При этом его рука привычно залезает в открытый мешок, и опытные пальцы, пальцы мельника, с наслаждением перетирают и пробуют на ощупь муку. Толстяк не удостаивает его даже взглядом. Голос у Мезонгроса сиплый, как у всех зобастых.

— Что у нас сегодня за день, старина? — брезгливо сипит булочник.

— С вашего дозволения, четверг, месье…

— Сколько же дней осталось до «Пепельной» среды? — продолжает допытываться Мезонгрос тоном учителя, ставящего ученику ловушку.

— Еще шесть дней, месье, — нерешительно отвечает мельник.

— Именно так! — торжествует Мезонгрос, словно он выиграл пари. — Шесть дней, и конец этому дурацкому карнавалу. А корпорации, так и так, заказывают теперь не у меня, а у Руи. Старое доброе время накрылось окончательно. Нынче им подавай не булочника, а кондитера. И коли так обстоят дела во время карнавала, можно себе представить, что принесет нам Великий пост. Нынче же вышвырну за дверь одного из этих бездельников…

Франсуа Субиру мучительно размышляет. Не попросить ли ему сейчас у булочника хлеба? Но он не в силах выговорить просьбу. Не хватает храбрости. «Даже в попрошайки и то не гожусь»… — проносится у него в голове. Словно недовольный покупатель, он поправляет берет и молча покидает лавку.

Чтобы попасть на почтовую станцию, ему нужно пересечь площадь. Казенав собственной персоной уже стоит посреди двора в окружении своих карет и упряжек. Бывший сержант тыловой части в По, он привык вставать спозаранку. Служил он, правда, давным-давно, еще при жирном Луи-Филиппе. Но Казенав очень любит, когда к нему обращаются по-военному, да еще задним числом повышают его в чине. Во всякое время дня он носит высокие сапоги, начищенные до блеска, и кавалерийский хлыст, которым лихо хлещет по своим голенищам. На багровом лице с сизым отливом выделяются закрученные, густо нафабренные императорские усы. По одному этому можно догадаться, что Казенав — убежденный бонапартист, под каковым понятием он разумеет некий партийный символ веры, в котором слова «Франция» и «Слава» постоянно сочетаются со словом «Прогресс». С тех пор как построили железнодорожную ветку от Тулузы через Тарб и По на Биарриц — причина в том, что император и особенно императрица Евгения регулярно посещают Биарриц, — дела у содержателя почтовой станции в Лурде пошли еще лучше прежнего. Любой путешественник или пациент, желающий посетить один из пиренейских курортов, непременно вынужден останавливаться у Казенава. В его руках сосредоточены все возможности, за большую или меньшую плату, с удобствами или без оных, доставить всех жаждущих отдыха в Аржелес, Котре, Гаварни, Люшон. Сейчас, конечно, до начала сезона еще далеко. Какими приманками его удлинить и как увеличить число приезжих — эти вопросы являются предметом постоянной дискуссии между Казенавом и честолюбивым лурдским мэром Адольфом Лакаде.

Субиру в свои юные годы две недели прослужил в армии, большего от него не требовалось. Сейчас он изображает, насколько это возможно, солдатскую выправку и строевым шагом подходит к Казенаву.

— Доброе утро, господин почтмейстер! Не найдется ли у вас для меня работенки?

Казенав важно надувает щеки и презрительно фыркает:

— А, это опять ты, Субиру? Когда уж, наконец, твои дела наладятся, черт побери? Каждый должен делать свою работу. Никому ничего на блюдечке не подносят…

— Господь немилостив ко мне, месье… Вот уж сколько лет, как счастье меня покинуло…

— Наше счастье, может, и зависит от Господа Бога, мой друг, но в нашем несчастье, это уж точно, всегда виноваты мы сами…

Свист хлыста громко подтверждает эту истину. Субиру опускает глаза.

— Мои дети, уж точно, в этом несчастье не виноваты.

Казенав отдает громкий приказ конюху Дутрелу́. Субиру вытягивается перед ним, делая последнюю попытку.

— Может, все-таки что-нибудь найдется… господин капитан…

Казенав становится благосклоннее.

— Я всегда охотно помогу старому вояке… Но сегодня правда ничего нет…

Тело мельника на глазах тяжелеет. Он медленно поворачивается к воротам. Но тут Казенав его останавливает.

— Погоди, любезный! В конце концов, двадцать су ты можешь заработать. Работа, конечно, не слишком чистая. Старшая милосердная сестра из больницы требует, чтобы вывезли за город и сожгли больничный мусор. Использованные бинты, послеоперационную корпию, белье с заразных больных и тому подобное. Если желаешь, запряги гнедого в маленькую тележку… Двадцать су!

— А вы не могли бы заплатить тридцать, господин капитан?

Казенав не удостаивает его ответом.

Субиру действует согласно указаниям. Запрягает дряхлого гнедого, худшего коня в конюшне, в небольшую тележку. И вот уже тележка трясется по камням и ухабам на пути в больницу, в которой трудятся сестры из монастыря Святой Жильдарды Неверской, в то время как другие монахини той же обители преподают в здешней школе для девочек. Больничный привратник уже выставил три ящика с отбросами. Они не тяжелы, но от них, как от чумы, разит нищетой всякой плоти. Мужчины грузят ящики на тележку.

— Будь поосторожнее, Субиру! — предостерегает привратник, крупный авторитет в области медицины. — В этом дерьме бездна всякой заразы. Отвези его подальше, к пещере Массабьель, сожги, а золу выбрось в реку!

Дождь и снегопад прекратились. Тележка громыхает по скверной мостовой. Больница Неверских сестер находится у северного въезда в город, там, где пересекаются дороги из По и Тарба. Субиру приходится притормаживать на спуске по крутой улице Басс, чтобы выехать из Лурда через западные ворота Бау. Только переехав Старый мост, еще римской постройки, он может немного разжать онемевшую руку с вожжами. Он дает гнедому самостоятельно брести по дороге. Гав делает здесь крутой поворот. Древний горный поток возмущенно шумит на тысячу голосов, словно этот почти прямоугольный поворот причиняет ему невероятную муку. На пути разгневанной реки повсюду встают гигантские гранитные глыбы. Субиру не прислушивается к шуму Гава. «Почтмейстер не сказал мне „нет“, — размышляет бывший мельник, — он наверняка заплатит мне тридцать. На восемь су куплю четыре хлеба, но не у Мезонгроса, клянусь честью, не у Мезонгроса. Полфунта овечьего сыра, это сытно; вместе с хлебом это будет четырнадцать су. Прибавим два литра вина, уже двадцать четыре су. Еще бы куска два сахара, подсластить вино детям, сахар укрепляет силы… А, всего лучше отдам тридцать су Луизе. Тогда мне не надо будет все это распределять. Пусть сама решает. Себе не возьму ни единого су. Клянусь всеми святыми…»

Несмотря на перспективу получить тридцать су — можно сказать, подарок Небес, — на душе у Субиру становится все мрачнее. Голод подступает к нему в виде тошноты, еще усиливающейся от мерзкого запаха поклажи. Дорога огибает владения господина де Лафита, известного лурдского богача, который, прежде чем счастье вознесло его на недосягаемую высоту, начинал, как и Субиру, простым мельником. Его обширное имение расположено на так называемом острове Шале, образуемом изгибом Гава и ручьем Сави, который впадает в реку за скалой Массабьель. Владения Лафита включают в себя господский дом в стиле короля Генриха IV, со множеством башенок и эркеров, парк, просторные лужайки и весьма внушительную лесопилку. В Лурде ее с почтением называют «фабрикой». Лесопилка построена с размахом, великолепная плотина собирает всю силу ленивого мельничного ручья и дает неожиданно много энергии. На этом ручье стоит и маленькая старая мельница. Сидя на козлах, Субиру уже отчетливо ее видит. Мельница принадлежит Антуану Николо и его матери. Субиру отчаянно завидует Николо, в сто раз больше, чем богачу Лафиту с его замком, фабрикой и роскошными каретами. Слишком большое богатство зависти не вызывает. Но с Николо он бы мог потягаться. Разве он хуже этого Николо? Он определенно лучше; старше, опытнее, это уж точно. Но непостижимые Небеса распорядились по-своему; тот, кто лучше, сидит на мели, а кто хуже, спокойно посиживает на пороге мельницы Сави и следит за равномерным вращением мельничного колеса. Субиру с такой силой хлестнул гнедого по костлявому крупу, что тот невольно подпрыгнул и перешел на рысь. Дорога теряется в бурых вересковых зарослях. Серебристые тополя господина де Лафита остались позади. Остров Шале становится все пустыннее. На этой его стороне растут только дикий самшит и несколько кустов орешника. Полосы ольшаника, окаймляющие Гав справа, а ручей Сави — слева, бегут друг другу навстречу.

На левом берегу как реки, так и ручья вздымается скалистый склон. Это не слишком высокая гора с приземистым каменным гребнем, в просторечье ее называют Трущобной, или Трухлявой. Дело в том, что в ее скалистой толще природа выдолбила несколько пещер, или, выражаясь поблагороднее, гротов. Самый большой из них, грот Массабьель, находится сейчас прямо перед глазами Субиру. Это углубление в известковом обрыве, шириной примерно в двадцать шагов и глубиной в двенадцать, формой оно напоминает жерло хлебопекарной печи. Пустая сырая дыра, засыпанная галькой и речным мусором — весной ее регулярно заливают воды Гава, — зрелище безотрадное. Среди галечника кое-где пробиваются чахлые побеги папоротника и мать-и-мачехи. На половине высоты грота, на скалистой стене чудом прицепился и растет единственный тощий куст дикой розы, как бы обрамляющий отверстие в форме вытянутого овала или остроконечной готической арки, словно это вход в соседнюю каменную пещеру. Можно вообразить, что этот узкий овальный вход, или это готическое окно, высекла в незапамятные времена рука древнего строителя. Пещера Массабьель пользуется дурной славой у жителей Лурда и у крестьян окрестных деревень долины Батсюгер. Это определенно дурное место: старухи рассказывают немало ужасающих историй, якобы произошедших в этой пещере, и уверяют, что там «нечисто». Когда рыбаков, пастухов или тех, кто собирает хворост в общинном лесу Сайе, находящемся поблизости, застигает гроза и им приходится искать здесь убежища, они всякий раз осеняют себя крестом.

Франсуа Субиру — не старая баба, он мужчина, закаленный жизнью, и его не слишком пугают страшные истории о духах и привидениях. Он останавливает повозку на узком перешейке между Гавом и ручьем Сави. Слезает с козел и размышляет, как бы ему побыстрее управиться со своей работой. Может, имеет смысл перетащить повозку через мелкий ручей и сжечь больничные отбросы внутри грота, где огонь разгорится легче, чем на воздухе. Субиру медлит. Перетаскивая ветхую повозку по острым камням на дне ручья, ее легко повредить, а то и сломать.

Франсуа никогда ничего не решает быстро. Он стоит и чешет в затылке, покуда до его слуха не доносится глухое хрюканье и заглушающие его грубые возгласы. Это свинопас Лерис со своим стадом. Свинопас выбегает на противоположный берег ручья, а его черные свиньи блаженно возятся в небольшом болотце между общинным лесом и гротом Массабьель. Лерис — тоже человек, немилосердно побитый жизнью. Субиру в какой-то мере презирает его и смотрит на него свысока. Во-первых, Лерис — кретин; во-вторых, у него так называемая волчья пасть и он лает и воет, когда пытается говорить; в-третьих, он пасет свиней, что прошедший обучение мельник считает едва ли не самым презренным делом на свете. Лерис — низкорослый приземистый детина с непомерно большой рыжей головой и раздутым зобом. С головы до ног он закутан в овечьи шкуры — это делает его похожим на туго перевязанный пакет. (Директор школы Кларан считает, что древний житель Пиренеев внешне был в точности подобен Лерису.) Лерис подает взволнованные знаки Субиру. Свинопас всегда взволнован, как все горемыки, которые из-за расстройства речи лишь с трудом добиваются понимания. Мельник жестом подзывает его к себе. Лерис быстрыми шагами переходит ручей, как бы не замечая под ногами воды. Мохнатая собака бежит за ним, не менее взволнованная, чем ее хозяин.

— Эй, Лерис! — окликает его Субиру. — Можешь мне помочь?

Лерис — добродушное существо, предел его честолюбия — всюду, где только возможно, доказывать свою полезность. Мощными руками он снимает с тележки один ящик за другим и, по приказу Субиру, несет их на самый узкий конец перешейка, где вываливает содержимое на землю. Образуется зловонная пирамида из окровавленной ваты, гнойных бинтов и грязных тряпок. Мельник, привыкший к чистой работе и подверженный тошноте, зажигает трубку, чтобы запахом табака заглушить зловоние. Ему кажется, что он различает среди отбросов невероятные вещи, например отрезанный человеческий палец. Он быстро сует Лерису коробок с серными спичками, чтобы тот поскорее поджег кучу. Тем временем страшно похолодало. Не чувствуется ни малейшего дуновения ветра. Зловонный мусор воспламеняется мгновенно. Пастух и собака радостно пляшут вокруг диковинного жертвенного костра, дым от которого, благосклонно принимаемый Небом, поднимается вертикально вверх.



Поделиться книгой:



Регистрация