А Буран стоял наверху и мотал рыжей башкой, стараясь сбросить ремень. Охая и ругаясь, я выломал в кустах ивовый прут и, хромая, полез наверх. Буран уже справился с ремнем и ждал меня, наклонив круторогую голову. Я понял его намерение и не отступил. Нельзя мне было отступать, не имел я такого права. В глазах Бурана только я был виновником его беды: это ведь я пригнал их из стада, я двое суток не кормил их перед операцией, я выводил из скотобазы и помогал свалить под нож — я, а не Клавка Хребтюгина. И я видел решимость Бурана, двинувшегося на меня с налитыми кровью глазами. Если сейчас я признаю свою вину и отступлю, он и дальше будет отстаивать справедливость, он не станет меня слушаться, он будет обращаться со мной, как с козявкой, какая же тут работа! Надо подчинить его сейчас, разбить его решимость, сломить волю, обратить его правоту в мою большую правду…
Ивовый прут свистал пронзительно и часто; на морде Бурана вспухали пыльные полосы, я ругался и хлестал его по глазам, по ноздрям, по губам, по шее. Буран мотал башкой и шел на меня. Я пятился на всякий случай к обрыву и хлестал его остервенело, пока не свалился вниз. Да, я маленький, злобный, самолюбивый человек, да, я опять стоял на карачках внизу, перемазанный глиной и кровью, да, я грязно ругался и вытирал слезы, но я не мог уступить этой рогатой морде наверху, не мог, не мог!
Ругаясь и плача, я сломил новый прут и, выбравшись из оврага, кинулся к Бурану со всей отвагой отчаяния. Как я только не разбил ему губы, не иссек его большую упрямую морду — ни жалости, ни сострадания к боли я не чувствовал. Лишь потом, когда я гнал Бурана обратно, мне стало стыдно, да и то на минуту: больной Буран лишь сделал вид, что покорился, а когда заметил бредущего навстречу Злодея, тоже понурого, раскоряченного, опять повернулся ко мне, и я понял, что сейчас мне с ним не сладить.
— Ну и черт с тобой, — сказал я отступая. — Все равно ты от меня не уйдешь вместе со своим Злодеем.
Николай Иванович и Мустафа сидели в тени полуторки и глядели на Пашкин брезентовый зад и ноги в сапогах, торчащие из-под капота. Возле них лежала скрученная бухтой грязная веревка, стояло цинковое ведро с четырьмя семенниками. Клавка уже ушла.
— Ковыряйся теперь из-за ваших быков, — ворчал Пашка. — Ее же нельзя глушить, мою бандуру: заглушишь — не заведешь.
— Не глушил бы, — сказал Николай Иванович.
— А за бензин кто будет платить, Пушкин? Больше полчаса возились…
Мог бы не ворчать, сам напросился помогать, когда увидел Клавку рядом с Николаем Ивановичем, никто не заставлял. Тракторы, наверно, горючее ждут, а он тут прохлаждается, труженик.
— Не послушались? — спросил сочувственно Николай Иванович, разглядывая меня. — Иди умойся и поговорим насчет обучения.
Пашка вынырнул из-под капота, засмеялся:
— Кре-епко разукрасили! Обратный ход, да? Зажигание переставь, а то изувечат. Слишком раннее у тебя зажигание. — Пашка знал о моей тяге к машинам.
Я пошел к бочке у входа в скотобазу, вымыл лицо и руки, заклеил листами подорожника кровоточащие ушибы, кой-как привел в порядок порванные штаны. Неловко идти для серьезного разговора в таких штанах.
— Сковородка кладем, жарим и будем ашать, — говорил Мустафа, уставившись на ведро.
Николай Иванович молчал. Его ровесник Пашка не был на фронте из-за своей прирожденной хромоты, резвился среди молодых солдаток и был горазд на жратву и выпивку. А громоздкий, как вол, Мустафа не чувствовал сытости, всегда что-нибудь жевал — картошку, моркошку, лук и даже овес. Васюк говорил, что таким его брат стал после ранения — равнодушный и всегда хочет есть.
Николай Иванович приехал к нам тоже после госпиталя. Ему было девятнадцать лет, пальцы левой руки у него не разжимались и бабы говорили, что он счастливый. А какое тут счастье?
Он числился полеводом, но работал и за агронома, и за бригадиров, и за механика — един во всех лицах, как бог. И как бог, не кончал никаких курсов, не говоря уже о техникумах и институтах.
— Бери ведро и иди, — сказал он Мустафе. — А ты, — это уж Пашке, — на водку не рассчитывай, спирту Клавка тоже не даст, нет у нее.
— Уж вызнал? — ревниво огрызнулся Пашка. — Для меня найдется. Я не разговоры с ней разговаривал, я ее пораньше тебя узнал. И поближе!
— А теперь не будешь знать. Никак! — Николай Иванович встал. — Дуй в поле, а то…
— Что «а то»?
— Морду набью, вот что, подлец! Ребенка бы постыдился!
Мустафа взял ведро и ушел. Пашка сердито сел в кабину:
— Крутни-ка, ребенок! — приказал мне.
Заводная ручка торчала в храповике под радиатором, стартер у Пашки не работал. Я боялся, что не проверну мотор, но компрессии не было совсем, и я крутил его, как пахтонку.
— Давай, давай! — кричал Пашка. — Я вот колечки ей сменю, карбюратор новый достану и…
Мотор затрещал, захлопал, окутался дымом. Я бросил ручку Пашке под ноги и захлопнул дверцу кабины. Он привязал ее изнутри супонью: запоры не работали.
— Сволочь, — сказал Николай Иванович. — Жрать бы только, пить да с бабами… Такую машину угробил!
Полуторка, прыгая на рытвинах, поскакала к дороге.
— Недели через полторы начнем жнитво, — сказал Николай Иванович, — к этому времени быков надо обучить. Сильно они тебя?
Я сказал, что не очень, штаны вот жалко, других нет.
— Ладно, не тужи. Я дам тебе новый мешок, пусть мать покрасит и сошьет другие. В понедельник начнете обучение. Один ты не сладишь, будете вдвоем с Васюком. За обучение начислим аккордно по пятьдесят рублей за быка — хорошие деньги. В ФЗО мастеру так платят за каждого ученика. Договорились?
Я был рад обучать с Васюком — он самый ловкий среди пацанов и знает быков и лошадей лучше всех. Весной он обучил под седло Визгушку для Николая Ивановича, злую и коварную кобылицу, от которой давно отступились. А с быками ладил запросто. Но меня совсем не привлекали быки. Далеко в степи клубилась дорожная пыль за Пашкиной полуторкой — моя мечта, заветная, давняя.
— Договорились, — сказал я, потупившись. — Только лучше бы к трактору.
— Знаю, — сказал Николай Иванович. — Но зерно отвозить тоже надо, грузовиков нет. Осенью пойдешь на трактор, а потом и шофером станешь, может быть, не торопись. У нас всего одна полуторка, а вот кончится война, все машины пойдут к нам, в деревню, шоферов понадобится много, и ты первый поедешь на курсы, я обещаю.
— Побожись!
Николай Иванович засмеялся:
— А если скажу «честное комсомольское», поверишь?
— Поверю.
— Честное комсомольское! Сделаю все, чтобы ты стал шофером! — Николай Иванович сказал это серьезно, торжественно.
Я обрадовался и побежал к Мустафе на конюшню, чтобы узнать, где Васюк, и заодно украсть пару сыромятных чересседельников для кнута.
В понедельник мы с Васюком приступили к обучению. Злодей и Буран еще не совсем оправились после операции, можно бы подождать денек-другой, но так они будут смирней, сговорчивей. На это рассчитывал и Николай Иванович.
Утром он прискакал к скотобазе на своей отчаянной Визгушке, помог обротать волов, надеть на них по одинарному ярму. До обеда мы решили обучать их раздельно — пусть привыкнут к тяжести на шее, научатся стоять в оглоблях. Если сразу запрячь парой, они разнесут все вдребезги и себя покалечат.
— Ну, с богом! — сказал Николай Иванович смеясь. — Помните, сейчас вы не просто обучаете быков — вы создаете новое творение на земле: рабочего вола! Давай, Васюк, трогай.
Низкорослый и крепкий, как копыл, Васюк прыгнул в сани и огрел Злодея ременным кнутом. Я держал своего, тоже запряженного, Бурана, прикрученного к столбу. Пускай поглядит, наберется ума-разума.
— Пошел, ёкарный бабай! — закричал Васюк, вытянув Злодея вторично.
Черный Злодей откинул белые рога, попятился и вдруг бешено рванул сани — Васюк, задрав босые ноги, кубарем покатился назад, но тотчас вскочил, нагнал Злодея и врезал ему по правому боку:
— Лева, лева держи!
— Правильно, — сказал Николай Иванович. — Надо сразу приучать их к дороге, к направлению. Если повернет вправо, хлещи его по левому боку — поймет! Боль заставит понять. Ну, теперь давай ты.
Васюк уже «вырулил» Злодея на дорогу и скрылся в туче пыли, поднятой санями. Буран глядел им вслед и дрожал. Я отвязал его, смотал веревочную налыгу на рога, показал ему кнут:
— Поехали!
Буран дернул сани и… спокойно пошел по дороге. Так спокойно, будто родился с ярмом на шее и всю жизнь возил летом сани. Удивительно! Я даже кнутом ни разу не хлопнул, новеньким кнутом, который только вчера сплел из украденных в конюшне чересседельников. А может, Буран запомнил нашу битву у оврага и признал меня хозяином?
— Гляди в оба! — Николай Иванович вскочил в седло и поскакал следом. В руках у него тоже был кнут.
Буран шел нога за ногу, как настоящий вол, обмахивал бока хвостом от мошкары и не обращал внимания на танцующую рядом Визгушку.
Было жарко и тихо, разбитая сухая дорога густо пылила, запел над головой тяжелый и быстрый, как пуля, овод. Заслышав этот звук, Буран осатанел и бросился со всех ног к пруду, высоко задрав хвост. Ни крики, ни удары кнута не помогали. Николай Иванович выскочил на своей Визгушке вперед, заступая нам дорогу, но Буран ничего не видел и мчался прямо, выставив острые рога. Визгушка с пронзительным ржаньем отскочила.
Я держался за передок саней и махал кнутом, чтобы отогнать овода. Может, я отогнал бы его или прихлопнул, но тут из-за крайнего дома, где жила Клавка, вылетел на своем Злодее Васюк, наши сани сшиблись наклестками, Васюк успел выскочить, а я оказался в пруду вместе со своим Бураном.
— Занозу вытащи, занозу! — кричал с берега Николай Иванович. — Быка утопишь!
Клавка стояла рядом с ним — выскочила из дома простоволосая, в халатишке — и осматривала напуганную Визгушку.
Буран, спасаясь от овода, влетел на глубину и поплыл, фыркая и захлебываясь. Тяжелые сани и ярмо мешали ему, он весь погрузился в воду, наверху торчала лишь рогатая морда с ушами да ноздри.
До берега было далеко, больше сотни метров, я прыгнул с плывущих саней в воду, по оглобле добрался до ярма и вынул занозу. Освобожденный Буран всплыл над водой и повернул обратно. Умница! Догадался, что этот берег ближе, чем тот.
Почти до обеда мы провозились, вызволяя из пруда сани и отыскивая мой сыромятный утонувший кнут. Потом я сушил на воротах рубашку и новые мешочные штаны, сидя голый у скотобазы, а Васюк и Николай Иванович лежали на траве и совещались. Визгушка с распоротой ляжкой — я и не заметил, когда Буран ее пырнул, — лечилась у Клавки в изоляторе.
— Кнутом надо меньше работать, — говорил Николай Иванович. — Кнутом ты запугаешь его, боязливым сделаешь, нервным, слабым. А вол спокойным должен быть и понятливым, как человек.
— А поворачивать? — спросил Васюк недоверчиво.
— И поворачивать так же: хлопай кнутом не по боку, а по земле. Поймет. Буран вот нагляделся, как ты порол Злодея, и сразу пошел без кнута, а в пруд он побежал от овода, застрочился. Вы мажьте им спины креолином, овод не так будет донимать.
— Без кнута нельзя, — сказал Васюк. — Слушаться не будут.
— Будут. Я в госпитале одну книжку прочитал про условные рефлексы, там все правильно написано. Рефлекс — это привычка к тому, к чему можно привыкнуть. А к боли привыкнуть нельзя, и вот бык запоминает, что боль ему несет твой кнут. Он соображает, как спасти свои бока, и привыкает везти груз, поворачиваться направо, налево, останавливаться. Значит, рефлекс у него уже есть, бить не надо, этим его только собьешь с толку, озлобишь: он же выполняет все правильно, а ты его колотишь — за что?
Буран и Злодей стояли «валетом» и ели из саней друг друга семенной ячмень. От рождения они его не пробовали, летом — трава, зимой — солома, а вот теперь хрупают пахучий ячмень. Все равно как пряники для нас с Васюком.
Николай Иванович берег этот ячмень с самой посевной, два мешка держал под замком у завхоза — только для обучения быков. И вот сегодня принес полведра и велел, чтобы раздавал я, Васюку запретил. «Ты только обучаешь, — объяснил он, — а ему на них работать, хозяином быть: он их трудиться заставляет, колотит иногда, но он же их и милует, награждает — тут политика!»
Николай Иванович лежал на траве, глядел в небо, где застыли белыми сугробами редкие кучевые облака, и говорил, что труд создал человека, но в этом не одни приятности были. Пока из дикой обезьянки с хвостом получился человек, много она хлебнула горюшка. Да и человеком не меньше, а пожалуй, больше. Ведь у человека разум появился, он соображает, и вот с этим своим соображением делает иногда не то, что ему хочется, а то, что надо. Быков вот жалко выхолащивать, а надо: всю силу они должны отдавать работе, только одной работе и ничему больше. Или война. Противное дело, гибельное, а воюем — надо!
Николай Иванович со вздохом поднялся, помассировал раненую левую руку с намертво сжатыми в кулак пальцами, потом оправил солдатскую гимнастерку под ремнем и вытер травой пыльные сапоги.
— Разболтался с вами, а надо еще на пары съездить, на сенокос… Давайте договоримся так: сегодня вы гоняете до вечера поодиночке, а завтра запряжете парой. Тоже в сани, на колесах они вас разобьют. У завхоза возьмите еще полведра ячменя и давайте понемногу, как награду — понятно?
— Понятно, — сказал Васюк уже в спину ему: Николай Иванович торопился навстречу Клавке, которая вела в поводу его Визгушку с забинтованной ногой.
И бинт нашла для лошади, и ведет сама, — наверно, у них получится вскорости настоящая любовь.
Я стал надевать просохшие штаны и рубашку.
— Эх, ёкарный бабай, все знает, голова как сельсовет! — Васюк покачал своей рыжей, давно не стриженной головой, глядя вслед Николаю Ивановичу. — А мой братка Мустафа ничего не знает, один кнут. Зачем кнут, когда голова есть?
Васюк любил старшего брата, но относился к нему покровительственно, как если бы тому было не двадцать лет, а тринадцать, как Васюку.
В нашей деревне они появились в начале прошлого лета, Мустафа еще был в солдатской одеже и ходил, опираясь на палку, а Васюк и тогда был такой же — низенький, коренастый, цепкий, как клещ, смелый. И уже тогда хорошо говорил по-русски.
Он тут же перезнакомился с нами, подавая каждому руку, и сказал, кивнув на Мустафу, который хмуро сидел на крыльце в ожидании управляющего:
«Вот братку привел, хочу на работу пристроить. Возьмут? В колхозе — трудодни, а у вас хлеб дают на карточки».
Мы, школьники, тоже пришли к управляющему, чтобы на время каникул он взял нас на работу. В Мустафе мы не видели соперника, а вот Васюк… Пошлют его на сенокос — и кому-то из нас лошади не достанется.
«А драться ты умеешь?» — спросил я его.
«Умею, — сказал Васюк и треснул меня по уху. Я упал. — Еще?»
«Еще», — сказал я и, вскочив, кинулся на него.
Нас разняли, вытерли Васюку разбитый нос, и с тех пор мы подружились.
— Ты зачем тихо смеешься? — спросил Васюк. (Это улыбку он так называет — тихий смех.)
— Вспомнил, как мы знакомились.
Васюк тоже «тихо засмеялся», обнял меня, и мы пошли к волам, которые давно съели ячмень и, облизываясь, поглядывали на нас.
До вечера Злодей поломал две пары оглобель, а Буран разодрал на мне штаны — не везет мне со штанами! — и мы пустили волов пастись.
Утром дело пошло быстрее. На сани мы поставили тележный ящик, набросали в него земли и запрягли волов парой. С грузом да еще на санях им было тяжело, они выворачивались из ярма, но мы связали им хвосты и секли нещадно в два кнута. Ничего не добившись, показали ведро с ячменем. Волы пошли. Видно, у них появился рефлекс, про который говорил Николай Иванович.
И до обеда они ходили как миленькие. А потом я как хозяин наградил их ячменем, мы сбросили груз с саней и до вечера катались по улице, не боясь задавить кур и малых ребятишек. Клавка хотела даже послать нас за свежей соломой для изолятора, но тут подъехал Пашка на своей бандуре и сказал, что давно хочет чем-нибудь услужить ей. Хоть соломы, хоть дров, хоть куда готов!
Правильно Николай Иванович его назвал — подлец. Сам зимой бросил Клавку, а когда она с Николаем Ивановичем подружилась, опять стал к ней липнуть.
Васюка от меня взяли на комбайн, и в среду я остался один.
— Справишься, — сказал Николай Иванович. — Они уж семилетку окончили, теперь переходи на колеса, и будет им среднее образование. Среднее специальное.
Николай Иванович мечтал поступить в техникум и поэтому часто говорил об учебе. А мне наяву мерещились машины, и я считал, что волы сейчас не учатся, а проходят обкатку — как новые двигатели.
На эту обкатку потребовалось еще три дня, потому что моим двигателям мешали оводы. Новую, хорошо смазанную бестарку они везли легко и были спокойны, но вот налетал овод, и они приходили в ужас: мигом задирали хвосты и мчались сломя голову в тень или в воду.
Особенно страшно, когда они бегут в тень. Открытая скотобаза, конюшня, тесный хлев или изба с отворенными сенями — дуют с бестаркой во весь мах и ничего больше не видят. Мы раздавили клушку с цыплятами, вышибли дверные косяки в кузнице и в четверг вечером разбили колесо и согнули заднюю ось у бестарки. А в среду я опять побывал в пруду. Бестарку дед Кузьма сколотил крепко, как лодку, и я плыл в ней под восторженные крики ребятишек с обоих берегов. Сонный Мустафа визгливо спрашивал от конюшни:
— Плывешь?
— Плыву!