С каждым взмахом весел прибой волн поднимал нос лодки. Вода, чернее чернил, бешено мчалась вдоль обоих бортов, она расступалась пропастью, вздымалась горами - и лодка то прыгала по ним, то спускалась в самую глубь водных расселин, где кружилась, как щепка под ударами вихря.
Юлиан наклонялся вперед, выдвигал упруго руки - и, крепко упираясь в дно ногами, откидывался назад, перегибая и перекашивая стан, чтобы придать себе больше силы. Град хлестал по его пальцам; дождь заливался ему за спину; яростный ветер душил его, захватывая его дыхание. Он опустил руки в изнеможении. Тогда лодку понесло по течению. Но, понимая, что здесь дело шло о чем-то очень важном, о приказании, которого нельзя было ослушаться, он снова взялся за весла, и щелкание уключин снова послышалось сквозь рев бури.
Его фонарик светил перед ним на носу лодки. Птицы, кружась и налетая, то и дело скрывали от него этот слабый свет. Но Юлиан постоянно видел зрачки прокаженного, который стоял на корме неподвижно, как столб... И это продолжалось так... много, много времени.
Когда они вошли в шалаш, Юлиан запер дверь - и вдруг увидел своего спутника уже сидевшего на скамье. Подобие савана, прикрывавшее его, спустилось до лядвей; худые плечи, грудь и руки исчезали под чешуйками гноевых прыщей. Огромные морщины бороздили его лоб. Вместо носа у него, как у скелета, была дыра, а из синеватых губ отделялось зловонное, как туман густое, дыхание.
— Я голоден, - сказал он.
Юлиан подал ему, что имел - кусок старого сала и корку черного хлеба.
Когда тот все это сожрал, - на столе, на ковше, на ручке ножа показались те же пятна, которыми его тело было покрыто.
Затем он сказал:
— Я жажду!
Юлиан достал свою кружку, и когда он ее взял в руки - из нее распространился вдруг такой запах, что душа его разверзлась, ноздри расширились! То было вино... Какая находка! Но прокаженный простер руку - и залпом выпил всю кружку.
Тогда он сказал:
— Мне холодно!
Юлиан зажег свечой кучу хвороста среди шалаша.
Прокаженный стал греться. Но, сидя на корточках, он дрожал всем телом, он, видимо, ослабевал; глаза его перестали блестеть, сукровица потекла из ран - и почти угасшим голосом он прошептал:
— На твою постель!
Юлиан осторожно помог ему добраться до нее - и даже накрыл его парусом своей лодки.
Прокаженный стонал. Приподнятые губы выказывали ряд темных зубов; учащенный хрип потрясал его грудь - и при каждом вдыхании живот его подводило до спинных позвонков.
Затем он закрыл веки.
— Точно лед в моих костях! Ложись возле меня! И Юлиан, отвернув парус, лег на сухие листья, рядом с ним, бок о бок.
Но прокаженный повернул голову.
— Разденься, дабы я почувствовал теплоту твоего тела!
Юлиан снял свою одежду; затем - нагой, как в день своего рождения, снова лег он на постель - и почувствовал прикосновение кожи прокаженного к бедру своему; она была холодней змеиной кожи и шероховата, как пила.
Юлиан пытался ободрить его, но тот отвечал задыхаясь:
— Ах, я умираю! Приблизься! Отогрей меня, не руками, а всем существом твоим!
Юлиан совсем лег на него - ртом ко рту, грудью к груди.
Тогда прокаженный сжал Юлиана в своих объятьях, и глаза его вдруг засветились ярким светом звезды, волосы растянулись, как солнечные лучи, дыхание его ноздрей стало свежей и сладостней благовония розы; из очага поднялось облачко ладана, и волны реки запели дивную песнь. Восторг неизъяснимый, нечеловеческая радость, как бы спустившись с небесной вышины, затопили душу обомлевшего от блаженства Юлиана, а тот, кто все еще держал его в объятиях, вырастал, вырастал, касаясь руками и ногами обеих стен шалаша. Крыша взвилась, звездный свод раскинулся кругом, и Юлиан поднялся в лазурь, лицом к лицу с нашим господом Иисусом Христом, уносившим его в небо.
Такова легенда о св. Юлиане Милостивом; так, по крайней мере, она изображена на старинном расписном окне в одной из церквей моей родины.
Простая душа
I
В течение пятидесяти лет жительницы Пон-л’Эвека завидовали г-же Обен, хозяйке Фелисите.
За сто франков в год Фелисите готовила и убирала в комнатах, шила, стирала, гладила; она умела запрягать лошадь, откармливать птицу, сбивать масло и была предана своей хозяйке, кстати сказать, довольно неприятной особе.
Муж г-жи Обен, красавчик, но бедняк, умер в начале 1809 года, оставив ей двух малышей и много долгов. Тогда она продала свое недвижимое имущество, кроме фермы в Туке и фермы в Жефосе, которые приносили не больше пяти тысяч франков дохода, и переехала из дома на Сен-Мелен в другой, не требовавший стольких рах пор принадлежавший семейству Обен и стоявший за рынком.
Этот дом, крытый черепицей, находился между проездом и переулком, выходившим к реке. Полы в доме были неровные, так что все спотыкались. Тесная прихожая отделяла кухню от «зала», где г-жа Обен проводила весь день, сидя в соломенном кресле у окна. Вдоль выкрашенной белой краской стены выстроились восемь стульев красного дерева. На стареньком фортепьяно, под барометром, высилась пирамида из коробок и картонок. Два гобелена с пастушками висели по бокам камина из желтого мрамора, в стиле Людовика XV. На самом видном месте находились часы, изображавшие храм Весты; во всем доме чувствовался легкий запах плесени, так как полы были ниже уровня сада.
На втором этаже вы прежде всего попадали в огромную, оклеенную обоями с бледными цветочками комнату «барыни», где висел портрет «барина» в щегольском костюме. Она сообщалась с комнатой поменьше, - там стояли две детские кроватки без матрацев. За этой комнатой находилась всегда запертая гостиная, заставленная мебелью в чехлах. Оттуда коридор вел в кабинет; полки, с трех сторон окружавшие письменный стол черного дерева, были завалены книгами и бумагами. Два панно на шарнирах, с рисунками пером, пейзажами, написанными гуашью, и гравюрами Одрана1, напоминали о лучших временах и о былой роскоши. На третьем этаже окошко, выходившее в луга, освещало комнату Фелисите.
Фелисите вставала на рассвете, чтобы не пропустить ранней обедни, и работала до вечера без передышки; после ужина, когда посуда была уже убрана, а дверь заперта накрепко, она засыпала головешку золой и с четками в руках садилась у очага подремать. Так упорно, как она, не торговался никто. Что же касается чистоты, то блеск ее кастрюль приводил в отчаяние других служанок. Она была экономна, ела медленно, подбирая пальцем крошки хлеба со стола; этого хлеба в двенадцать фунтов весом, который она пекла только для себя, ей хватало на двадцать дней.
Круглый год она носила ситцевый платок, сколотый сзади булавкой, чепец, под который она подбирала волосы, серые чулки, красную юбку, а поверх кофты надевала фартук с нагрудником, как у сиделки.
У нее было худое лицо и пронзительный голос. Когда Фелисите исполнилось двадцать пять лет, ей давали сорок. После пятидесяти годы уже не накладывали на нее своего отпечатка; всегда молчаливая, державшаяся прямо, с неторопливыми движениями, она напоминала деревянную статую и делала все как автомат.
II
В ее жизни, как у всех, была любовь.
Ее отец, каменщик, сорвался с лесов и разбился. Потом умерла мать, сестры разошлись кто куда, а ее взял к себе фермер и заставил ее, еще совсем маленькую девочку, пасти коров. Она мерзла в своих лохмотьях; припав к земле, пила воду из луж; ее колотили ни за что ни про что и в конце концов прогнали за кражу тридцати су, которых она не брала. Она поступила на другую ферму птичницей, и знакомые завидовали ей, потому что хозяева относились к ней хорошо.
Однажды, августовским вечером (ей было тогда восемнадцать лет), знакомые взяли ее с собой на вечеринку в Кольвиль. Ее сразу же оглушили, ошеломили пиликанье деревенских скрипачей, фонарики на деревьях, пестрые костюмы, кружева, золотые крестики, толпа танцующих, подпрыгивавших в такт. Она скромно стояла в сторонке, и вдруг к ней подошел нарядно одетый молодой человек, который до этого курил трубку, облокотившись на дышло повозки, и пригласил ее на танец. Он угостил ее сидром, кофе, лепешками, купил ей косынку и, решив, что она все поняла, предложил проводить ее. На краю овсяного поля он повалил ее. Она перепугалась и стала кричать. Он ушел.
Как-то вечером, решив обогнать медленно двигавшийся по дороге в Бомон большой воз с сеном, она задела платьем колесо; и тут она узнала Теодора.
Он подошел к ней как ни в чем не бывало и сказал, что она должна ему все простить, потому что он тогда «козырнул не по чину».
Она не знала, что ответить, и хотела убежать.
Но он заговорил об урожае, назвал именитых местных жителей; его отец переехал из Кольвиля на ферму в Эко, так что они теперь соседи.
— А-а! - протянула она.
Он прибавил, что его семья хочет, чтобы он обзавелся своим хозяйством. Правда, его с этим не торопят, и он намерен выбрать себе жену по вкусу. Она потупилась. Он спросил, не собирается ли она замуж. Она улыбнулась и сказала, что нехорошо насмехаться над ней.
— Да я и не думаю!
Левой рукой он обнял ее; она не вырвалась и продолжала идти; они замедлили шаг. Дул легкий ветерок, сияли звезды, впереди покачивался огромный воз с сеном; четверка лошадей тащилась, поднимая пыль. Потом лошади сами свернули направо. Он снова обнял ее. Она скрылась во мраке.
Неделю спустя Теодор уговорил ее прийти к нему на свидание.
Они встречались в глубине дворов, за стеной, под одиноким деревом. Она не была наивна, как барышни, - животные просветили ее, - рассудок и врожденная порядочность удержали ее от падения. Ее сопротивление распалило Теодора, и, чтобы утолить свою страсть (а быть может, это у него было искренне), он предложил ей выйти за него замуж. Она боялась поверить ему. Он дал ей страшную, клятву.
Вскоре он принес ей печальную весть: в прошлом году родители наняли за него рекрута, но теперь его со дня на день могут призвать; мысль о военной службе приводила его в ужас. Эта трусость служила для Фелисите доказательством его любви к ней, и она еще сильнее полюбила его. Ночью она удирала к нему на свидание, и Теодор мучил ее своими опасениями и своей настойчивостью.
В конце концов он объявил ей, что сам пойдет в префектуру узнать, как обстоят дела, и в следующее воскресенье, между одиннадцатью и двенадцатью ночи, все ей расскажет.
В назначенный час она побежала к своему возлюбленному.
Вместо Теодора ее поджидал один из его приятелей.
Он объявил, что больше ей не придется встречаться с Теодором. Чтобы избавиться от воинской повинности, он женился на богатой старухе - на г-же Леусе из Тука.
Ее охватило отчаяние. Она повалилась на землю, кричала, призывала Бога и, одна-одинешенька, проплакала в поле до самой зари. Потом она вернулась на ферму и объявила, что хочет уйти; в конце месяца она взяла расчет, завязала все свои пожитки в платок и пошла в Пон-л’Эвек.
У трактира она разговорилась с дамой во вдовьем чепце, которая как раз подыскивала себе кухарку. Девушка мало смыслила в этом деле, но она выказала такую готовность и такую нетребовательность, что г-жа Обен в конце концов объявила:
— Ну хорошо, я вас беру!
Через четверть часа Фелисите водворилась у нее.
Первое время ее приводили в трепет царившие здесь «стиль дома» и память о «барине». Ей казалось, что Поль, которому было семь лет, и Виргиния, которой только что исполнилось четыре, сделаны из драгоценного материала; она таскала их на спине, как лошадь, но г-жа Обен запретила ей беспрестанно целовать их, и это глубоко ее огорчило. И все же Фелисите считала себя счастливицей. Ее скорбь потонула в этой тихой заводи.
По четвергам собирались друзья дома поиграть в бостон. Перед их приходом Фелисите приготовляла карты и грелки. Гости являлись ровно в восемь и расходились около одиннадцати.
По понедельникам каждое утро старьевщик, живший в проулке, раскладывал на земле железный лом. Затем городок наполнялся гулом голосов, к которому примешивались ржанье лошадей, блеянье ягнят, хрюканье свиней и сухой стук колес. Около полудня, когда базар был в полном разгаре, на пороге появлялся высокий, старый крестьянин с крючковатым носом, в фуражке, сдвинутой на затылок, - это был жефосский Фермер Робелен. Немного погодя появлялся тукский фермер Льебар, приземистый, краснолицый толстяк в серой куртке и в сапогах со шпорами.
Оба предлагали кур или сыру. Фелисите всякий раз выводила их на чистую воду, и, преисполнившись уважения к ней, они удалялись.
Издавна г-жу Обен навещал ее дядя, маркиз де Греманвиль, дотла разорившийся и живший в Фалезе, на последнем клочке, оставшемся от его владений. Он всегда являлся к завтраку с мерзким пуделем, который пачкал лапами мебель. Маркиз изо всех сил старался сохранить аристократические замашки и даже приподнимал шляпу каждый раз, когда говорил: «Мой покойный отец», но привычка брала верх, и он пил стакан за стаканом и отпускал двусмысленные шутки. Фелисите деликатно выпроваживала его:
— Да будет вам, господин де Греманвиль! До свидания! И запирала за ним двери.
Зато она охотно отворяла двери г-ну Буре, старому поверенному. Его белый галстук и лысина, жабо, широкий коричневый сюртук, манера нюхать табак, изгибая руку, - весь его облик вызывал у нее смущение, какое мы испытываем при виде людей необыкновенных.
Он вел все дела «барыни» и, заперевшись в кабинете «барыни», сидел у нее часами; он больше всего на свете боялся уронить себя, питал безграничное уважение к судейским и был уверен, что знает латынь.
Чтобы приохотить детей к занятиям, он подарил им географию в картинках. На картинках были изображены разные части света, людоеды с перьями на голове, обезьяна, похищающая девушку, бедуины в пустыне, охота с гарпуном из кита и т. д.
Поль объяснил Фелисите, что нарисовано на картинках. Этим и ограничилось ее образование.
Учил детей Гюйо - бедняк, служивший в мэрии, отличавшийся красивым почерком и точивший перочинный нож о сапог.
В хорошую погоду семья Обен рано утром отправлялась на ферму в Жефос.
Двор фермы полого спускался вниз, дом стоял в глубине, море издали казалось серым пятном.
Фелисите доставала из корзины холодное мясо, и все завтракали в комнате рядом с кладовой, где стояло молоко. Это была единственная комната, уцелевшая от прежней дачи. Ветер трепал отставшие обои. Г-жа Обен, подавленная воспоминаниями, опускала голову; дети не смели проронить ни звука.
— Ну, играйте, играйте! - говорила она.
Они убегали.
Поль забирался па гумно, ловил птиц, бросал камешки в лужи, колотил палкой по огромным винным бочкам - так он изображал барабанный бой.
Виргиния кормила кроликов и, мелькая кружевными панталончиками, собирала васильки.
В один из осенних вечеров они возвращались домой лугами.
Молодой месяц освещал часть неба; над излучинами Тука, точно шарф, колыхался туман. Быки, лежавшие на траве, спокойно глядели на четырех прохожих. На третьем лугу быки встали и окружили их.
— Не бойтесь! - сказала Фелисите.
Бормоча что-то вроде заклинания, она погладила по спине того быка, который подошел особенно близко; бык отскочил, другие последовали его примеру. Но на следующем лугу послышался страшный рев. Это ревел бык, которого они не заметили в тумане. Он ринулся на женщин. Г-жа Обен бросилась бежать.
— Нет, нет, не надо так быстро!
Все-таки они ускорили шаг; сзади громко сопел бык, и его сопение все приближалось. Копыта, как удары молота, били по земле, и вот он пустился вскачь! Фелисите обернулась; она принялась обеими руками вырывать дерн вместе с землей и швырять быку в глаза. Бык нагнул морду и, потрясая рогами, дрожа от ярости, злобно заревел. Г-жа Обен, в отчаянии, тщетно пыталась перелезть с двумя малышами через высокую изгородь на краю выгона. Фелисите все отступала, продолжая засыпать быку глаза землей.
— Скорей! Скорей! - кричала она.
Г-жа Обен столкнула сперва Виргинию, потом Поля в канаву, сбежала сама, начала карабкаться по противоположному склону и наконец, с огромным трудом, вылезла наверх.
Бык, брызгая слюной в лицо Фелисите, прижал ее к частоколу; еще секунда - и он забодал бы ее. Но она успела проскользнуть между кольями, и громадный бык в недоумении остановился.
В Пон-л’Эвеке об этом событии говорили много лет. Фелисите, однако, не возгордилась; ей даже в голову не приходило, что она совершила подвиг.
Все ее мысли занимала Виргиния: от испуга Виргиния заболела нервным расстройством, и доктор, г-н Пунар, прописал ей морские купанья в Трувиле.
В те времена туда мало кто ездил. Г-жа Обен навела справки, посоветовалась с Буре и начала собираться в дорогу так, как если бы ей предстояло далекое путешествие.
Накануне отъезда на тележке Льебара были увезены чемоданы. На следующий день Льебар привел двух лошадей, на одной из которых было дамское седло с бархатной спинкой, а на другой - некое подобие сиденья из свернутого плаща. Г-жа Обен уселась на этот плащ, сзади Льебара. Фелисите взяла к себе Виргинию, а Поль сел верхом на осла, которого им дал г-н Лешаптуа с условием, чтобы за ослом был отличный уход.
Дорога была ужасная - восемь километров они ехали два часа. Лошади то вязли в грязи по самые бабки и, вскидывая задом, выкарабкивались, то спотыкались, попадая в выбоины, то перепрыгивали через рытвины. Кобыла Льебара внезапно останавливалась. Он терпеливо ждал, когда она двинется, и рассказывал о владельцах имений, расположенных при дороге, выводя из своих рассказов мораль. Когда же они проезжали в Туке мимо дома, на окнах которого стояли горшки с настурциями, он, поведя плечами, сказал:
— Тут живет некая госпожа Леусе. Нет чтобы взять молодого парня...
Фелисите не расслышала конца фразы; лошади пустились рысью, осел поскакал; они обогнули забор и увидели двух мальчуганов; чтобы не попасть в навозную жижу, они ступили прямо на порог дома.
Увидав хозяйку, старуха Льебар проявила бурную радость. Она подала завтрак, состоявший из филе, рубцов, кровяной колбасы, фрикасе из цыпленка, пенистого сидра, фруктового торта и слив в водке, и все это приправлялось комплиментами «барыне», которая «отлично выглядит», «барышне», которая стала «красавицей», и г-ну Полю, который стал «совсем молодцом», причем не были забыты и покойные дедушка с бабушкой, которых Льебары знали, так как служили у нескольких поколений семьи Обен. Ферма казалась такой же старой, как сами Льебары. Потолочные балки прогнили, стены почернели от копоти, пол был серым от пыли. В дубовом поставце хранились всевозможные орудия и разная утварь: кувшины, тарелки, оловянные миски, капканы для волков, ножницы для стрижки овец; огромных размеров клизма насмешила детей. На всех трех дворах фермы под каждым деревом росли грибы, а на сучьях виднелись пучки омелы. Несколько пучков сбросил на землю ветер. Они снова принялись и гнулись под тяжестью ягод. Неровные соломенные крыши, напоминавшие коричневый бархат, выдерживали самую сильную бурю. Но каретник разваливался; г-жа Обен обещала принять меры и приказала седлать.
До Трувиля они добирались еще полчаса. Караванчик спешился, чтобы перевалить Экор - утес, нависавший над лодками; через несколько минут они уже входили во двор «Золотого ягненка» - стоявшей в конце набережной гостиницы старухи Давид.
Виргиния сразу почувствовала себя лучше - так благотворно подействовали на нее перемена климата и морские купанья. У нее не было купального костюма, и она плавала в рубашке; няня переодевала ее в домике таможенного надсмотрщика, которым пользовались купальщики.
После полудня они, взяв с собой осла, уходили за Черные скалы, по направлению к Энеквилю. Вначале тропинка поднималась по холмистой долине, похожей на лужайку в парке, потом тянулась по плоскогорью, где пастбища сменялись пашнями. Вдоль дороги, среди разросшегося колючего кустарника, возвышался остролист; кое-где сучья сухого дерева вычерчивали зигзаги в голубом воздухе.
Отдыхали почти всегда на лугу между Довилем слева и Гавром справа, прямо против, моря. Оно сверкало на солнце, гладкое, как зеркало, и такое спокойное, что его рокот был еле слышен; чирикали невидимые воробьи, и все это накрывал необозримый небесный свод. Г-жа Обен шила, подле нее Виргиния что-нибудь плела из камышинок, Фелисите набирала целые охапки лаванды, Поль скучал и просился домой.
Иногда, переплыв на лодке Тук, собирали ракушки. После отлива на берегу оставались морские ежи, водоросли, медузы; дети бегали, силясь поймать хлопья пены, уносимые ветром. Сонные волны накатывали на песок и растекались по всему берегу; берег простирался, насколько хватал глаз, но со стороны суши границей служили ему дюны «Болота» - широкого луга, похожего на ипподром. Когда они возвращались этой дорогой, перед ними с каждым мгновением рос на склоне холма Трувиль, и все его дома, одни - побольше, другие - поменьше, казалось, весело разбегались кто куда.