Творчество Пушкина и Гоголя знаменовало новый этап в развитии реализма в русской литературе, знаменовало начало критического реализма. Пушкин и Гоголь изображали явления действительности в их социальной обусловленности, в их взаимной связи, преодолев тем самым отвлеченный морализм и метафизичность мышления писателей XVIII века. В то же время реализм произведений Гоголя и Пушкина противостоял тем тенденциям ухода от жизни, субъективно-идеалистического ее восприятия, которые сказались в романтизме 30-х годов. Прогрессивные устремления романтизма декабристов к этому времени все более оттеснялись отходом писателей романтического направления от правдивого отражения действительности, замыканием их в сфере переживаний отдельной, обособленной личности, противопоставленной обществу. Это приводило к искусственному, идеализированному изображению жизни, к преувеличенному мелодраматическому показу страстей и небывалых героев. Такие писатели, современники Гоголя, как А. Бестужев-Марлинский, Н. Павлов, В. Одоевский, Н. Полевой и другие, не могли создать типические образы, раскрыть социальную обусловленность явлений, «типических обстоятельств», и тем самым отошли от жизненной правды.
Не приходится уже и говорить о представителях реакционного романтизма – таких, как Н. Кукольник, В. Бенедиктов и других, которые в своих произведениях пытались идеализировать монархический режим, приукрасить безобразные проявления действительности. В этом отношении они смыкались с рептильными литераторами, откровенными апологетами николаевского режима вроде Булгарина и Греча, которые в своих «нравственно-сатирических» романах и повестях продолжали принципы наивно-моралистической дидактики и не подымались выше благонамеренно-поучительного эмпирически-поверхностного изображения «нравов». Как правильно указал Белинский: «Гоголь убил два ложные направления в русской литературе: натянутый, на ходулях стоящий идеализм, махающий мечом картонным, подобно разрумяненному актеру, и потом – сатирический дидактизм».[106]
В «Арабесках» и «Миргороде» Гоголь углубляет и расширяет те принципы народности и реализма своего творчества, которые были уже заложены в «Вечерах». Переход Гоголя от «Вечеров» к повестям «Миргорода», углубление реалистических тенденций в его творчестве, изображение «обыденного» в его типической подчеркнутости, несомненно, связаны с Пушкиным, с его борьбой за принципы реалистического изображения действительности.
В годы близости с Пушкиным Гоголем написаны или задуманы все его основные произведения; даже сюжеты крупнейших из них – «Ревизора» и «Мертвых душ» – по свидетельству самого Гоголя – были подсказаны Пушкиным. А. М. Горький в своем курсе «Истории русской литературы», подчеркивая огромное значение Пушкина для Гоголя, писал: «… руководимый Пушкиным, он встал… на верный путь, и на этом пути он был крепок и силен, и пока он был на нем – он создал лучшие свои произведения, они – наши, ибо они здоровы, правдивы, революционны…»[107]
Анненков, характеризуя Гоголя в 30-е годы, передает: «В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его… В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли, – словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную, благородную молодость».[108]
В июне 1832 года Гоголь приехал в Москву, направляясь к себе на родину, в Васильевку. В Москве он прожил около двух недель, познакомившись за это время с рядом видных московских писателей – С. Аксаковым, И. Дмитриевым, М. Погодиным. К этому времени относится и его знакомство с М. С. Щепкиным. Проведя конец лета в Васильевке, Гоголь осенью возвращается обратно вместе с двумя младшими сестрами, которых он сопровождал в Петербург для определения в Патриотический институт.
После завершения «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Гоголь приобрел широкую известность. Однако он к этому времени далеко отошел от своих первых произведений. В нем все острее и глубже развивается критическое отношение к социальной несправедливости, возрастает негодующее чувство по отношению к тем условиям, которые уродуют и унижают человека, сковывают и угнетают народ. «Вечера на хуторе» являлись прежде всего книгой о народе, но они не ставили вопроса о противоречиях современной действительности с той силой и резкостью, с какой поставил Гоголь этот вопрос в своих последующих произведениях. Писатель стремится теперь шире и глубже раскрыть эти противоречия, показать остроту социальных конфликтов. Он не удовлетворяется ролью писателя-художника, а пытается расширить рамки своей деятельности, обращаясь к критике и публицистике, к истории, эстетике, педагогике, географии, желая в них найти ответ на вопросы, поставленные современностью. Этим объясняется и глубокий интерес Гоголя к истории, отличавший ряд передовых деятелей 30-х годов XIX века, начиная с Пушкина. «История в наше время есть центр всех познаний, наука наук, – писал И. Киреевский в своем «Обозрении русской словесности за 1829 год», – единственное условие всякого развития, направление историческое обнимает все».[109] События Отечественной войны 1812 года, волна национально-буржуазных революций, прокатившаяся в начале 20-х годов по Европе – Испании, Греции, Италии, – и, наконец, выступление декабристов – все это ставило перед русским обществом жгучие политические вопросы. «Мы живем в веке историческом; потом в веке историческом по превосходству… – писал ссыльный декабрист А. Бестужев-Марлинский в 1833 году. – Теперь история не в одном деле, но и в памяти, в уме, на сердце у народов. Мы ее видим, слышим, осязаем ежеминутно, она проницает в нас всеми чувствами».[110]
Формирование национального самосознания определяло это обращение к истории и в то же время неизбежно выдвигало на первый план вопрос о роли народа в историческом процессе. Появление в 30-х годах «Истории Пугачева» Пушкина, его работа над историей Петра I, «История русского народа» Н. Полевого, статьи М. Погодина и др., успех исторического романа – все это характеризовало новый этап в развитии русской общественной мысли. Русская историческая наука была в эти годы представлена прежде всего официальной «Историей Государства Российского» Н. М. Карамзина, рассматривавшего русский исторический процесс с точки зрения «благодетельного» и организующего значения монархического правления. Официальная историография 30-х годов или шла вслед за Карамзиным, рисуя историю как смену царствований различных монархов, чье правление, чьи личные качества определяли характер эпохи, или истолковывала историю как абстрактный процесс раскрытия духа человечества, приспосабливая, таким образом, подобно Погодину, идеалистическую шеллингианскую философию истории к требованиям правительственной идеологии, утверждая незыблемость самодержавно-крепостнических отношений. В противовес этим реакционным концепциям выступал Пушкин, который в «Истории Пугачева» и «Истории Петра» и в исторических заметках пытался найти объективные исторические факторы, определявшие характер событий, подчеркивая роль народа в развитии русского государства. С вопросом о роли народа в историческом процессе в первую очередь были связаны позиции прогрессивной русской историографии и прежде всего самого Гоголя, который в эти годы обращается к изучению истории.
Особенно горячо интересуется Гоголь историей Украины, собираясь написать о ней целую книгу. Об этом интересе к истории и к украинскому фольклору наглядно свидетельствуют его письма к М. А. Максимовичу, страстному собирателю украинской старины. В письме к нему от 9 ноября 1833 года Гоголь сообщает о своих планах: «Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили». Интерес Гоголя к истории не ограничивается Украиной. Гоголь в эти годы усиленно занимается средневековой историей Западной Европы и Востока, собираясь осуществить грандиозный исторический и географический труд под названием «Земля и люди». Занятия историей настолько захватывают Гоголя, что он предполагает целиком посвятить себя научной деятельности, хлопочет о получении кафедры истории в Киевском университете и решает переехать в Киев. В письме к Пушкину от 23 декабря 1833 года Гоголь сообщает о своих надеждах и планах, связанных с переездом в Киев и занятиями историей: «Я восхищаюсь заранее, когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам». Гоголь собирается там закончить историю Украины и юга России и написать «Всеобщую историю», для которой он усиленно собирает материал. Этот огромный масштаб намечаемых планов работы вообще характерен для писателя, ставившего перед собой трудные, подчас даже непосильные задачи.
Хлопоты о получении кафедры в Киеве не увенчались успехом, министр просвещения Уваров предпочел Гоголю более приемлемую и благонамеренную кандидатуру. Тем не менее при помощи Плетнева Гоголю удалось поступить в июле 1834 года на место адъюнкт-профессора по кафедре всеобщей истории в Петербургском университете. Существует распространенная точка зрения о том, что Гоголь в своих лекциях на профессорской кафедре проявил себя малоподготовленным дилетантом. Это неверно. Учитывая уровень тогдашней исторической науки, можно с уверенностью сказать, что Гоголь был не только полностью на высоте ее достижений, но и подчас стоял на более прогрессивных позициях, чем многие из тогдашних цеховых ученых. Исторические материалы, собиравшиеся Гоголем для своих лекций, дошли до нас лишь в отрывках, но и они свидетельствуют о серьезности этих занятий, об огромном труде, связанном с изучением источников, о широкой эрудированности его как в вопросах всемирной, в основном истории средних веков, так и в вопросах русской истории. Первые лекции в университете Гоголь читал с увлечением и произвел на студентов большое впечатление широтой и новизной поставленных проблем и поэтичностью изложения. На одной из его лекций присутствовал Пушкин, одобрительно о ней отозвавшийся.
Внимание Гоголя-историка привлекает прежде всего самый процесс исторического развития, смена форм «всемирного преобразования». «Всеобщая история, в истинном ее значении, – писал он, – не есть собрание частных историй всех народов и государств без общей связи, без общего плана, без общей цели, куча происшествий без порядка, в безжизненном и сухом виде, в каком очень часто ее представляют. Предмет ее велик: она должна обнять вдруг и в полной картине все человечество, каким образом оно из своего первоначального, бедного младенчества развивалось, разнообразно совершенствовалось и, наконец, достигло нынешней эпохи. Показать весь этот великий процесс, который выдержал свободный дух человека кровавыми трудами, борясь от самой колыбели с невежеством, природой и исполинскими препятствиями, – вот цель всеобщей истории!» Намечая такую задачу перед историком, Гоголь не только приходил к пониманию истории как закономерно развивающегося процесса, но и к признанию главенствующей роли народа в этом процессе. В этом и была сильная, прогрессивная сторона его исторических взглядов, способствовавшая ему и как художнику. История народов и наций, ее общая закономерность, «неразрывная история человечества» – такими представлялись Гоголю задачи исторического изучения, в котором «должен предстать каждый народ со всеми своими подвигами». Основные научные принципы Гоголя противостояли тем взглядам современных ему историков-эмпириков, о которых он метко сказал, что их труды чаще всего представляют собой «кучу происшествий без порядка».
Выделяясь своей яркостью и смелостью в постановке вопросов исторического развития, взгляды Гоголя-историка во многом, однако, противоречивы, связаны с романтическим и идеалистическим пониманием истории. Стремясь возвыситься над эмпирическим представлением об историческом процессе, отказываясь видеть в истории смену царей и отдельные события, Гоголь пытается найти общие закономерности исторического процесса не в условиях материального развития общества, а в развитии отвлеченной идеи, определяющей своеобразие исторических периодов. Эта общая идеалистическая концепция приводила его к представлению об историческом процессе как о некоей самостоятельной силе, как раскрытии в истории «духа» народа. Не сумев увидеть объективные социально-исторические факторы в развитии национальных культур и истории народов, Гоголь пришел к «просветительской» концепции исторического процесса, к признанию просвещения основной причиной прогресса. Такая точка зрения определила и политическую позицию Гоголя, который видел залог преуспевания народов в деятельности «просвещенного монарха». Эта, свойственная еще просветительству XVIII века, концепция сказалась с особенной последовательностью в статье «Ал-Мамун» и в незавершенной исторической драме «Альфред», относящихся к 1834–1835 годам.
Идеал просвещенного государя Гоголь видит в лице предшественника арабского калифа Ал-Мамуна – Гаруна: «Он не был исключительно государь-философ, государь-политик, государь-воин или государь-литератор. Он соединял в себе все, умел ровно разлить свои действия на все и не доставить перевеса ни одной отрасли над другою. Просвещение чужеземное он прививал к своей нации в такой степени, чтобы помочь развитию ее собственного». Таков и облик идеального государя Ал-Мамуна, «исполненного истинной жажды просвещения», каким он рисовался Гоголю. Идеальному государю, философу на троне, заботящемуся о нуждах и интересах своего народа и прежде всего о насаждении просвещения, Гоголь противопоставил в своей статье «деспотический» произвол «азиатского» строя. Об этом он писал в первоначальном тексте своей статьи, но, вероятно по цензурным причинам, строки, в которых осуждался «азиатский деспотизм», из печатного текста были изъяты. В своих политических взглядах Гоголь не смог пойти далее идеи «просвещенного» государя, который якобы может облегчить участь народа, понять его нужды. Эти иллюзии во многом ограничивали политический кругозор писателя, создавали ту узость, «тесноту умственного горизонта», которую впоследствии отмечал Чернышевский как основную причину идейного и творческого кризиса Гоголя.
Идеал просвещенного монарха, заботящегося об интересах народа, Гоголь с особенной полнотой показал в своей незаконченной драме из англо-саксонской истории «Альфред». Сохранилось первое и начало второго действия этой драмы, незавершенной, возможно, из-за опасений цензуры. Но и в том виде, в каком она дошла до нас, драма Гоголя представляет большой интерес, раскрывая исторические и политические воззрения писателя и свидетельствуя об идейной и художественной значительности его замысла.
Уже самый выбор эпохи и центрального героя драмы говорит о том, что Гоголь, как и в «Тарасе Бульбе» (завершенном незадолго до написания «Альфреда»), обращался к тем историческим событиям, в которых с особенной яркостью и полнотой сказалась борьба народа за свою национальную независимость. В «Альфреде» показана та критическая пора английской истории, когда господствующая феодальная клика готова была отдаться под владычество датчан, теснивших саксов с севера и востока. Тогда на спасение страны выступил народ, возглавляемый королем Альфредом, с именем которого связан перелом в борьбе за независимость страны и социальное преобразование Англии. Альфред повел борьбу с феодалами, предававшими национальные интересы, и, опираясь на свободных земледельцев – кёрлов, нанес решающий удар иноземным завоевателям. Самая личность этого короля вызывает глубокое сочувствие Гоголя. Альфред – ученый, законодатель и реформатор, боровшийся с феодальной знатью, вынужден был в результате ее оппозиции сражаться с датчанами в неблагоприятных условиях и потерпел первоначально поражение. Скрывшись под видом рыбака в лесах Соммерсета, он там организовал народное партизанское движение.[111] Это все, видимо, и должно было составить сюжет драмы. Замысел драмы Гоголя был сочувственно отмечен Чернышевским. «Идея драмы, – писал Чернышевский, – была, как видно, изображение борьбы между невежеством и своеволием вельмож, угнетающих народ, среди своих мелких интриг и раздоров забывающих о защите отечества, и Альфредом, распространителем просвещения и устроителем государственного порядка, смиряющим внешних и внутренних врагов. Все содержание отрывка наводит на мысль, что выбор сюжета был внушен Гоголю возможностью найти аналогию между Петром Великим и Альфредом, который у него невольно напоминает читателю о просветителе земли русской, положившем основание перевесу ее над соседями, прежде безнаказанно ее терзавшими. Его Альфред несомненно был бы символическим апотеозом Петра».[112]
Наряду с этой верой в прогрессивное значение государя, способного насаждать просвещение и защитить интересы народа от грубого посягательства феодалов, в драме Гоголя следует отметить и ту важную роль, которую отводит писатель народу, показывая его основной решающей силой истории. Гоголь создавал свою драму на основе уже проложенных Пушкиным драматургических принципов. Не судьбы отдельных героев интересуют Гоголя, а судьба народа, борьба между англо-саксонской феодальной аристократией – танами и классом свободных землевладельцев – кёрлов (у Гоголя – «сеорлов»), выступавших против чужеземных захватчиков. Мастерская живопись массовых народных сцен, широкое изображение эпохи, глубокий и подлинный историзм драмы Гоголя сближают ее с «Борисом Годуновым» и «Сценами из рыцарских времен», что также прозорливо было указано Чернышевским.
Этот неосуществленный до конца замысел Гоголя важен и для понимания его идейных позиций в середине 30-х годов, в период создания «Ревизора» и обращения к работе над «Мертвыми душами». Гоголь здесь идеализирует монарха, который якобы может устранить порабощение народа феодалами, облегчить невежество и злоупотребления вельмож. В этой вере сказались просветительские идеалы самого Гоголя, боровшегося с невежеством и мракобесием своей эпохи оружием сатиры.
Напряженная работа писателя над историческими темами и материалами, во многом использованными в его художественных произведениях, совмещалась с преподаванием в университете. Однако Гоголь вскоре разочаровался в педагогическом призвании. Говоря о своем пребывании в университете, он с горечью сообщает М. Погодину: «Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более желание будить сонных слушателей». Он перестал готовиться к лекциям, читал их вяло и в декабре 1835 года ушел из университета. По словам самого писателя, эти полтора года были важным временем в формировании его взглядов. «Я расплевался с университетом, – писал Гоголь Погодину 6 декабря 1835 года, – и через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся, – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня…» Едва ли правильно объяснить уход Гоголя только разочарованием в преподавательской деятельности. К этому времени он с особой активностью отдается творческой работе. В 1833–1835 годы создаются «Арабески», заканчивается работа над «Миргородом», начаты комедии «Владимир 3-й степени», «Женитьба» и «Ревизор».
Сборник «Миргород», вышедший в начале марта 1835 года, явился новым этапом в идейном и творческом развитии Гоголя, торжеством реалистических принципов, выдвинутых писателем уже в «Вечерах». Гоголь назвал новый сборник «Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки», подчеркивая этим связь их с первой книгой. Однако, изображая и в своих новых повестях близкие ему картины украинской жизни, Гоголь по-иному показывает ее, создает образы широкого социального обобщения, подлинной реалистической глубины. Белинский, отметивший появление «Миргорода» восторженной статьей «О русской повести и о повестях г. Гоголя», писал о новых повестях Гоголя, сравнивая их с «Вечерами»: «В них меньше этого упоения, этого лирического разгула, но больше глубины и верности в изображении жизни».[113] «Отличительный характер повестей г. Гоголя составляют, – указал Белинский в этой статье, – простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность и комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния. Причина всех этих качеств заключается в одном источнике: г. Гоголь – поэт, поэт жизни действительной».[114] Эта характеристика повестей Гоголя в дальнейшем будет неоднократно повторяться и развиваться Белинским, но основное его утверждение о Гоголе как поэте «жизни действительной», писателе-реалисте уже высказано по поводу «Миргорода».
Сборник «Миргород» не случайное объединение повестей, он выражает целостный замысел, общую концепцию писателя. Основной пафос «Миргорода» в противопоставлении паразитической сущности пошлых «существователей», прозябающих в своем уродливо ничтожном мирке, – широкой народной жизни, богатырским и ярким характерам, героическому началу, заключенному в народе. Этот внутренний смысл «Миргорода» Гоголь раскрывает сам в письме к М. Максимовичу от 22 марта 1835 года: «Посылаю тебе «Миргород». Авось-либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, овладевает тобою и в Киеве. Ей-богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем… глядеть на жизнь как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате трепака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить в наружу, то это черт знает что такое будет». Глубокая неудовлетворенность окружающим и горячее сочувствие «первозданным элементам» народной жизни определили оптимистический пафос «Миргорода». Обращение к «первозданным элементам» означало для Гоголя обращение к вольной и цельной жизни казачества, к жизни народных масс. В 30-е годы Гоголь еще полон веры в возможность борьбы с тем «грустным» и «заунывным», тяжелившим его душу, что порождала николаевская действительность. Страстное желание «дернуть трепака», о котором сообщал писатель, противостояло мертвящей обстановке крепостнической России. В «Миргороде», и прежде всего в «Тарасе Бульбе», Гоголь хотел воссоздать те «первозданные элементы», которые определяют ценность жизни человека – чувство любви к родине, верность коллективу – «товарищество», героизм и цельность характера.
Знакомство писателя с жизнью и бытом украинской провинции способствовало реализму его повестей, раскрывающих широкую картину нравов и быта провинциальных помещиков. Поездка летом 1832 года на Украину, в Васильевку, вновь оживила впечатления его юности, во многом отразившиеся в повестях «Миргорода», в частности в «Старосветских помещиках». Здесь нашли свое выражение и радость от встречи с родными местами, и поэтическая влюбленность в природу, с которой Гоголь неоднократно говорит в своих письмах. «Может быть, нет в мире другого, влюбленного с таким исступлением в природу, как я», – сообщал он из Васильевки И. И. Дмитриеву в письме от 23 сентября 1832 года. В то же время Гоголь поражен был тем упадком и разорением края, в том числе и Васильевки, которое особенно вопиюще выглядело на фоне изобилия природы, богатства ее щедрых даров: «Теперь я живу в деревне, – писал он 20 июля 1832 года Дмитриеву – другу и последователю Карамзина, – совершенно такой, какая описана незабвенным Карамзиным. Мне кажется, что он копировал малороссийскую деревню: так краски его ярки и сходны с здешней природой. Чего бы, казилось, недоставало этому краю? Полное, роскошное лето! Хлеба, фруктов, всего растительного гибель! А народ беден, имения разорены и недоимки неоплатные. Всему виною недостаток сообщения. Он усыпил и обленивил жителей. Помещики видят теперь сами, что с одним хлебом и винокурением нельзя значительно возвысить свои доходы. Начинают понимать, что пора приниматься за мануфактуры и фабрики; но капиталов нет, счастливая мысль дремлет, наконец умирает, а они рыскают с горя за зайцами. Признаюсь, мне очень грустно было смотреть на расстроенное имение моей матери, если бы одна только лишняя тысяча, оно бы в три года пришло в состояние приносить шестерной против нынешнего доход. Но деньги здесь совершенная редкость». Гоголь нарисовал абсолютно точную «статистику здешнего края», показал глубокое противоречие между патриархальной карамзинской идиллией «старосветского» поместья и неумолимой действительностью, властно вторгающейся в жизнь, диктующей свои требования. Все это наводило писателя на размышление о причинах такого вопиющего противоречия между щедростью природы, ее плодородием и разорением окрестных помещичьих имений. Гоголь наглядно увидел распадение и обреченность замкнутого крепостнического хозяйства, ведущегося по старинке.
В первой повести «Миргорода» – «Старосветские помещики» – Гоголь продолжил и углубил художественные принципы повести о Шпоньке, показав своих героев как типические явления, порожденные социальной средой, общественно-историческими условиями. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна изображены не как уродливое исключение, а как проявление наиболее характерных черт «старосветского» хозяйственного уклада, распадающегося и отживающего свой век в условиях новых экономических отношений. С самого начала повести отмечена социальная типичность жизни, которую «вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии». Эти типические стороны подчеркнуты самым методом изображения, с особенной полнотой раскрывающим весь жизненный уклад «старосветских помещиков», окружающую их среду.
Выделив среди повестей «Миргорода», наряду с «Тарасом Бульбой», «Старосветских помещиков», Пушкин писал в рецензии 1836 года: «… с жадностию все прочли «Старосветских помещиков», эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления…»[115] Пушкин указал здесь основное свойство гоголевского реализма – единство комического и трагического, которое в дальнейшем определит и сам Гоголь как «видимый миру смех», сквозь который проступают «невидимые миру слезы». «Трогательная идиллия» в «Старосветских помещиках» в то же время является обличением, сатирическим разоблачением уходящего в прошлое патриархально-поместного уклада. «Старосветские помещики» – отходная этому патриархальному укладу, хотя известным сторонам этой патриархальности Гоголь сочувствует, не принимая тех новых тенденций, которые привносили с собой капиталистические отношения. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна показаны одновременно с глубоким пониманием ненужности и нелепости их существования и вместе с тем с сочувствием автора душевной незлобивости и простоте этих чистых сердцем старичков.
Сложность этого отношения писателя к своим героям сказалась и в самом стиле повести, в котором сочетается лирическая, «чувствительная» струя с точной бытовой живописью. В этом отличие «Старосветских помещиков» от «Повести о том, как поссорился…», в которой отрицание паразитического образа жизни дано в беспощадно сатирическом ее развенчании. В «Старосветских помещиках» авторская ирония не снимает до конца сочувствия и жалости писателя к уходящему миру патриархальной идиллии. Отсюда вырастает и та лирическая задушевность, с которой рассказывается о скромной жизни «уединенных владетелей отдаленных деревень, которых в Малороссии обыкновенно называют старосветскими». Этот старосветский уклад был хорошо знаком писателю по воспоминаниям детства, по впечатлениям от своей родной семьи. Но наряду с этим Гоголь с самого начала повести показывает отживший, уходящий в прошлое характер такой «идиллии». Вся картина этой буколической жизни предстает как былое, неповторимое. Недаром Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна сравниваются с героями античной идиллии – Филемоном и Бавкидой.
В «Старосветских помещиках» Гоголь осуществил уже принцип реалистического раскрытия действительности в ее повседневности, в ее будничной обыденности с такой силой жизненной, внутренней правды, которая и отмечена Белинским как главное «очарование» повести. Для Гоголя изображение действительности не подчинено предвзятой схеме, не уложено в рамки моралистического ее осмысления: он передает всю сложность и противоречивость явлений действительности. Это сказалось в сочетании предельно точного ее изображения, анатомически детального описания героев с их типической обобщенностью и в то же время с осуждением автором этой растительной и тусклой жизни своих героев.
«… В том-то и состоит задача реальной поэзии, – писал Белинский, – чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни».[116] Давая эту проницательную характеристику повести, Белинский справедливо видит в ней прежде всего верное изображение жизни. Ведь романтическая литература 20-30-х годов превозносила неземные страсти и добродетели и с презрением относилась к «прозе жизни», к самой действительности, рисуя отвлеченно-риторические идеалы и идеальных героев. Лишь пушкинские произведения могли показать Гоголю путь к этому глубокому реалистическому изображению жизни, начатый писателем еще повестью «Иван Федорович Шпонька». И образ добрейшего Белкина, и иронически-шутливое изображение помещичьего быта в «Барышне-крестьянке», и в еще большей мере насмешливая характеристика четы Лариных в «Евгении Онегине» намечали тот путь, которым пошел Гоголь в «Старосветских помещиках».
Через всю повесть проходят картины «старосветской идиллии», передаваемые с сочувствием и мягкой иронией, подкупающие своей умиротворяющей простотой. Уже самое описание дома и усадьбы «старосветских помещиков» вводит нас в этот мир, полный «неизъяснимой прелести», тишины и покоя. Весь пейзаж словно пронизан солнечным ясным светом, напоен свежими утренними запахами украинской природы. И душистая черемуха, и яхонтовое море слив, покрытых свинцовым матом, и длинношеий гусь, пьющий воду, с молодыми и нежными, как пух, гусятами, воз с дынями, отпряженный вол, лениво лежащий возле него, – все это проникнуто поэзией той простой и ясной жизни, которая утрачена в меркантильный и жестокий век: «… все это для меня имеет неизъяснимую прелесть; может быть, оттого, что я уже не вижу их и что нам мило все то, с чем мы в разлуке». Здесь уже полностью сказался художественный принцип писателя – характеристика своих героев через описание окружающей их обстановки.
Гоголю чуждо натуралистическое описание, безжизненное копирование, в свои изображения он вкладывает всегда глубокий внутренний смысл. Описание является для него одним из важнейших средств раскрытия образа, передачи идейного замысла произведения. Изумительного мастерства в этой реалистической живописи Гоголь достигает в изображении усадьбы «старосветских помещиков». Самые комнаты домика были маленькие, низенькие, в каждой комнате почти треть ее занимала огромная печь, и Гоголь особо отмечает, что «комнатки эти были ужасно теплы, потому что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна очень любили теплоту». Неоднократно упоминая про тепличную атмосферу жарко натопленных комнат, о любви своих старичков к теплу, он как бы подчеркивает этим их беспомощность, неприспособленность к суровым испытаниям жизни. Картины в старинных рамах, портреты каких-то архиереев и Петра III, висевшие на стенах, в сочетании с глиняным полом и соломенной крышей создают обстановку неприхотливой простоты, «старосветскости», патриархальности быта. Как бы символом этой простой и мирной жизни являются поющие двери: «Но самое замечательное в доме – были поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось по всему дому. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли были тому виною, или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет; но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь, ведшая в столовую, хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный, дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно, наконец, слышалось: «батюшки, я зябну!» Это описание при всей своей реалистической точности удивительно лирично, усиливает впечатление уюта, тишины, замедленного ритма жизни.
Глубокий реализм повести, своеобразие художественного метода писателя, которые сказались в изображении обыкновенного, будничного в его типической сущности, посредством, казалось бы, незначительных, а на самом деле весьма важных для понимания этой сущности деталей и подробностей, – уже тогда были зорко раскрыты Белинским, писавшим в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»: «Эта простота вымысла, эта нагота действия, эта скудость драматизма, самая эта мелочность и обыкновенность описываемых автором происшествий – суть верные, необманчивые признаки творчества, это поэзия реальная, поэзия жизни действительной, жизни коротко знакомой нам». При этом Белинский особо отмечает замечательное мастерство Гоголя «делать все из ничего», «заинтересовать читателя пустыми, ничтожными подробностями».[117] Не случайное нагромождение подробностей, а их отбор, выделение и заострение типических деталей, которые позволяют создать жизненно-конкретный и в то же время типический образ, – основа художественного мастерства Гоголя. Типическая деталь не является, конечно, свойством художественного метода одного Гоголя. Тургенев, Гончаров и Чехов в неменьшей мере к ней обращались в своем творчестве. Но особенностью гоголевской манеры является живописная, резко подчеркнутая, зачастую гиперболическая деталь, превращающаяся в своего рода символ.
Рисуя идиллию патриархальной «старосветской» жизни с ее тихим уютом и безмятежным довольством, рассказчик в простоте этой жизни, в трогательном чистосердечии наивных и добрых старичков, обнаруживающих редкую чистоту сердца и искренность чувства, видит те черты, которые уже исчезли в современном обществе, знающем лишь корыстолюбивые и хищнические стремления, власть бессердечного чистогана. Даже и внешность обоих старичков передает их доброту, ясность и простоту их душевного мира, тем более разительную, что она противопоставлена грязной «деятельности» «низких малороссиян», стремящихся к наживе. По их лицам «… можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии, всегда составляющие противоположность тем низким малороссиянам, которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку с своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками, наживают, наконец, капитал и торжественно прибавляют к фамилии своей, оканчивающейся на
Даже самая манера речи Товстогубов «старосветская». Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович нередко употребляют старинные выражения и слова, перемешивая их с украинским просторечием, придающим патриархальный оттенок их языку: «тендитный», «киселику», «пистоли», «камора», «добре» и т. п. Однако эти украинизмы лишь слегка вкраплены в текст, не загромождают речи, в то же время оттеняя ее простой патриархальный колорит.
Гоголь понимает всю бессмысленность существования своих героев, их историческую обреченность, но в то же время сочувствует этой простоте и добродушию, которые противостояли враждебному самому автору миру корысти и чинов. В нравственной чистоте и естественности «старосветских помещиков», по мнению Гоголя, сохранились положительные начала, исчезающие в условиях современной действительности. Этим и определяется сочетание в повести идиллии и сатиры, сочувствие автора мирной и чистой жизни Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны и в то же время понимание обреченности и ущербности их растительного существования.
Повесть Гоголя лишь на первый взгляд представляется безмятежной «идиллией», бесхитростно-умиленным изображением патриархального уклада. На протяжении всего рассказа эта «идиллия» развенчивается, показывается в своей косной и бездеятельной неподвижности, социальном паразитизме и пустоте. Уже в начале повести возникает этот разоблачительный «второй план» изображения бесцельности и бессмысленности существования «старосветских помещиков», жалкой ограниченности и замкнутости их мирка – «сферы этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик…». В самой обыденности и мелочной ничтожности течения жизни «старосветских помещиков» писатель раскрывает типические стороны действительности, распад натурального помещичьего хозяйства.
Для понимания идейного замысла повести следует иметь в виду ее сложную внутреннюю архитектонику. Повествование в ней ведется не автором, а от лица рассказчика. Именно рассказчик проникнут глубоким сочувствием к жизни «старосветских помещиков», любовно останавливается на буколических подробностях их мирного повседневного быта. Сам же автор гораздо шире и глубже рассказчика смотрит на вещи, он понимает всю ограниченность и бессодержательность существования Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны и скорбит не о них самих, а о том, что в условиях крепостнических отношений в них уродливо искажено и подавлено человеческое начало. Отсюда и та тонкая, часто едва уловимая авторская ирония, которая сопровождает умиленное и восторженное повествование рассказчика, развенчивает сентиментально-идиллическое изображение им жизни «старосветских помещиков».
Рассказчик, от лица которого ведется повествование, сам принадлежит к тому же поместному кругу, что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, которых он хорошо и издавна знает. Это сосед «старосветских помещиков», проникнутый глубоким сочувствием к уходящему патриархальному укладу и с умилением и любовью относящийся к двум добродушным старичкам. Рассказчик уже не прежний деревенский балагур, каким являлся повествователь в «Вечерах», а человек с большим умственным горизонтом и жизненным опытом, побывавший и в столице. Поэтому и самое повествование ведется не как просторечный «сказ» старика пасичника или деревенского дьячка, а как обстоятельный и литературно обработанный рассказ образованного и осведомленного человека. Наличие такого рассказчика позволяет Гоголю показать поместную среду, ее неподвижное утробное существование как бы «изнутри», отраженную в сознании носителя тех же представлений и эмоций, что и у его земляков-соседей. Этим достигается глубокий реализм, естественность и типичность повести, отсутствие в ней авторского «нажима».
Восторженно-умиленный тон повествования, любовное внимание рассказчика к мелочным подробностям быта еще острее подчеркивают отсутствие содержания в неподвижной и бессмысленной жизни «старосветских помещиков». Рассказчик сам не видит ничего нелепого в том, что хозяйство и все жизненные интересы Пульхерии Ивановны состояли «в беспрестанном отпирании и запирании кладовой, в солении, сушении, варении бесчисленного множества фруктов и растений». Для него это важное и нужное дело, хотя сам же он дальше укажет, что «всей этой дряни наваривалось, насоливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, они потопили бы, наконец, весь двор, если бы большая половина этого не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои». Для рассказчика все это вовсе не смешно, он видит здесь то довольство, изобилие, патриархальную простоту нравов, при которой якобы было хорошо и господам и крепостным.
В простодушно-умиленном повествовании рассказчика с эпической обстоятельностью раскрывается пустота и бессмысленность существования «старосветских помещиков». Словоохотливость рассказчика и здесь, как и в «Вечерах», служит средством для подробного изображения быта, характеристики героев. Рассказчик – человек, воспитанный на Карамзине, и в стиле сентиментальной карамзинской идиллии передает бесхитростную историю жизни двух добродушных старичков, не замечая сам, что чувствительный рассказ о «старосветских» Филемоне и Бавкиде невольно приобретает в его изложении характер едкого разоблачения крепостнической идиллии. Повествуя о времяпрепровождении своих старичков, рассказчик с мельчайшими подробностями описывает самые незначительные их поступки, бессодержательность раз навсегда установившегося образа их жизни, их всепоглощающую любовь «покушать».
Вся жизнь Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны – это однообразное, почти растительное существование – еда, сон, снова еда и снова сон. Столь же ограничен и внутренний мир этих добрых и ласковых старичков – они живут лишь друг для друга и друг другом. Рассказчик рассматривает жизнь старосветских помещиков как уже безвозвратно ушедшую в прошлое. Отсюда и та грустная, элегическая нота, которая все время присутствует в его рассказе: «Я до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет, но душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои странно сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, – и ничего более. Грустно! мне заранее грустно!» Это грустное, элегическое настроение, сожаление о безвозвратно ушедшем в прошлое тихом мире старосветского поместья рассказчик неоднократно высказывает и подчеркивает на всем протяжении своего повествования. Этим объясняется и тот характер «трогательной идиллии», о котором писал Пушкин, элегическая настроенность, сентиментально-чувствительный слог повествования.
Но откуда же то «шутливое» начало, которое, по словам Пушкина, «заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления»? Это сатирическое начало, понимание пустоты, ограниченности, духовного уродства жизни «старосветских помещиков» принадлежат непосредственно автору. Ведь рассказчик только умиляется жизнью старосветских помещиков и грустит о том, что эта идиллическая жизнь уже в прошлом. Тогда как сам автор подчеркивает ограниченность этой жизни, ее внутреннюю пустоту. Эта двойственность отношения к «сфере» старосветского поместья определяет идейную и художественную структуру повести, распределение в ней света и тени. «Рассказчик» горячо сочувствует своим добрым и простосердечным старичкам, их «буколической» жизни, а сам автор, Гоголь, уже ясно понимает всю ее ограниченность, «низменность», бессодержательность и историческую обреченность.
Отсюда и та несколько сентиментальная умиленность, которая нередко проявляется в «Старосветских помещиках», но во многом отлична от карамзинской чувствительности. Для Карамзина и его последователей «чувствительность» составляла основной принцип отношения к действительности, выражала мировоззрение, точку зрения самого автора. У Гоголя эта «чувствительность» принадлежит рассказчику и сопровождается затаенной авторской иронией. Поэтому «Старосветские помещики» не идиллия во вкусе Карамзина, а свидетельство о полемике с условными штампами чувствительных повестей.
Особенно явствен этот пародирующий тон в рассказе о пропаже серенькой кошечки, которою «подманили» дикие коты, «как отряд солдат подманивает глупую крестьянку». Беглянка, накормленная Пульхерией Ивановной, вторично убегает от нее: «… неблагодарная, видно, уже свыклась с хищными котами или набралась романических правил, что бедность при любви лучше палат, а коты были голы как соколы…» Здесь Гоголь едко пародирует чувствительные и романтические повести тех лет с их неправдоподобными и фальшивыми представлениями о жизни.
Гоголь зорко видит отрицательные стороны этой «старосветской» идиллии, ее историческую обреченность, пустоту, «пошлость» и паразитический характер всего уклада. И Афанасий Иванович, беседующий со старостой или поддразнивающий Пульхерию Ивановну, уверяя ее в том, что он возьмет себе казацкую пику и отправится на войну, и сама Пульхерия Ивановна, заботящаяся лишь о настойках, декоктах и пирожках с гречневой кашей, одновременно и трогательны и смешны. Ничтожность событий, происходящих в замкнутой сфере старосветского поместья, отгороженного не только частоколом, но и всем характером быта, прекрасно переданы замедленностью самого темпа рассказа, подчеркнутой простотой самого действия. Возвращение и бегство серенькой кошечки Пульхерии Ивановны на фоне всего жизненного уклада возникает как важное, чреватое последствиями событие. Именно с ним связана смерть Пульхерии Ивановны и последовавшее за этим горестное существование Афанасия Ивановича, не представлявшего себе самой возможности разлуки со своей подругой.
Самый характер летописного повествования о явлениях весьма незначительных создавал тот пародийный тон, который проходит через всю повесть. Гоголь иронически подчеркивает эту своеобразную эпическую объективность своей хроники. Переходя к изложению «событий», связанных с пропажей серенькой кошечки Пульхерии Ивановны, воспринятой ею как предвестие близкой смерти, Гоголь пишет: «… повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка. Событие это покажется тем более разительным, что произошло от самого маловажного случая. Но, по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события, и, наоборот, великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями». Гоголь здесь как бы пародирует «Историю Государства Российского» Карамзина, говоря о случайности и зыбкости того порядка вещей, который казался ее автору незыблемым. Напомним, что Карамзин в начале своей «Истории» писал: «Она (то есть история. –
Жизненная правда повести, ее реалистическая сила – в той внутренней глубине, с которой Гоголь показал своих героев. Его «старосветские помещики» равно далеки и от сентиментальной идеализации и от карикатурности. В них Гоголь открывает те добрые и хорошие человеческие задатки, которые приняли такое уродливое и ничтожное выражение в обстановке крепостнической патриархальности. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна показаны не только как смешные и жалкие старички, но и как простые и бесхитростные души, как безобидные и душевно чистые люди, жизнь которых согрета глубокой привязанностью их друг к другу. Отсюда и то сочетание идиллии и мягкой иронии, которое определяет сложность авторской оценки изображаемого.
В «Старосветских помещиках» проявилась во всей полноте существеннейшая сторона мировоззрения Гоголя – его гуманизм. Скорбь за унижение человека, желание освободить его из тесного и жестокого плена действительности, убивающей и уродующей все то лучшее, что есть в человеке, – проходит через все творчество Гоголя. Эта гуманистическая тенденция в «Старосветских помещиках» и определяет сатирическое разоблачение отживающего поместного уклада. Гоголь и сочувствует тому положительному, человечному началу, которое видит в своих старичках, и вместе с тем осуждает ничтожество и неподвижность окружающего их тесного мирка. Поэтому не сожаление об уходящем патриархальном укладе, не сочувствие писателя к прошлому определяют идею повести. Гоголь показывает в ней, как уродливо искажаются и заглушаются условиями крепостнического строя прекрасные, положительные задатки, заложенные в человеке. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, несмотря на всю узость умственного их горизонта, ограниченного пустотой и бессодержательностью мелкопоместного уклада, сохранили доброту, красоту человеческого чувства, которые утрачены были окружавшим их обществом, проникшимся корыстными интересами. Эти гуманные черты с особенной полнотой сказались в трогательной любви их друг к другу, в той «ясной, спокойной жизни», которая являлась следствием внутренней чистоты и доброты Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. Умирая, Пульхерия Ивановна полна лишь одной мыслью – о том, как будет жить без нее беспомощный Афанасий Иванович. Гоголь избегает здесь патетики, преувеличенности, показывая простое и глубокое чувство Пульхерии Ивановны. Обращаясь к ключнице, она наказывает ей: «Когда я умру, чтобы ты глядела за паном, чтобы берегла его, как гла́за своего, как свое родное дитя. Гляди, чтобы на кухне готовилось то, что он любит. Чтобы белье и платье ты ему подавала всегда чистое; чтобы, когда гости случатся, ты принарядила его прилично…» Именно это человеческое начало и определяет то тепло, ту сердечность, с которой писатель показывает своих смешных и жалких старичков.
Это гуманное чувство с особенной отчетливостью проявляется в описании того горького отчаяния, которое охватывает добрейшего Афанасия Ивановича на похоронах Пульхерии Ивановны. Тот самый Афанасий Иванович, который на протяжении всей своей жизни ничем не проявил себя, посвятив всю свою «деятельность» беспрестанному «закушиванию» и сну, с глубоким трагизмом переживает смерть своей подруги, погружается в неутешную печаль. «Боже! думал я, – говорит рассказчик, – глядя на него: пять лет всеистребляющего времени – старик уже бесчувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, – и такая долгая, такая жаркая печаль? Что же сильнее над нами: страсть или привычка?» Гоголь показывает, что и в этой сфере бессодержательного, пустого существования, заполненного едой и мелочными заботами, тлело под спудом чувство, которое одно лишь придавало цель жизни этим ничтожным существователям, возвышало их до глубокой человечности.
Ведь на смену добродушным старичкам, на смену тихой и мирной патриархальности приходят еще более ничтожные и ненавистные писателю представители дворянского оскудения. Таков наследник Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, оказавшийся «страшным реформатором», который показан Гоголем с беспощадной иронией. Найдя величайшее расстройство и упущения в хозяйственных делах, этот наследник решился навести «порядок». Однако реформы его ограничились тем, что он купил шесть английских серпов и приколотил к каждой избе особенный номер, и «наконец так хорошо распорядился, что имение через шесть месяцев взято было в опеку». Сам новый владелец, впрочем, чувствовал себя неплохо, пьянствуя вместе с «мудрой опекой», состоявшей из бывшего заседателя и штабс-капитана, и разъезжая с ними по ярмаркам. Конец «старосветского поместья» глубоко поучителен: «Избы, почти совсем лежавшие на земле, развалились вовсе, мужики распьянствовались…» Этой безрадостной картиной крепостных порядков и завершается «идиллия», являющаяся, в сущности, их разоблачением. Окончание повести с исчерпывающей ясностью показывает неизбежность экономического распада «старосветского» поместья, историческую обреченность его представителей.
В изображении растительного существования, сочетающегося с трогательной любовью двух старичков друг к другу, и увидел Белинский торжество реализма Гоголя, сумевшего охватить противоречивые стороны действительности, раскрыть жизнь во всей ее полноте: «… как сильна и глубока поэзия г. Гоголя в своей наружной простоте и мелкости! Возьмите его «Старосветских помещиков»: что в них? Две пародии на человечество в продолжение нескольких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как водится исстари, умирают. Но отчего же это очарование? Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни, животной, уродливой, карикатурной, и между тем принимаете такое участие в персонажах повести, смеетесь над ними, но без злости, и потом рыдаете с Филемоном о его Бавкиде…» Белинский задает вопрос: «Отчего это?» – и отвечает на него: «Оттого, что это очень просто и, следовательно, очень верно; оттого, что автор нашел поэзию и в этой пошлой и нелепой жизни, нашел человеческое чувство, двигавшее и оживлявшее его героев: это чувство – привычка… Так вот где часто скрываются пружины лучших наших действий, прекраснейших наших чувств! О бедное человечество! жалкая жизнь!»[119]
Представитель реакционного лагеря, критик С. Шевырев увидел в «Старосветских помещиках» лишь идиллию, стремился лишить замысел Гоголя осуждающей, иронической направленности. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, по словам Шевырева, представляют «добрую, верную, гостеприимную чету». «Эти два лица старика и старушки, эти два портрета служат явным обличением тем критикам, которые ограничивают талант автора одною карикатурою». Однако Шевырев, для того чтобы оправдать свое истолкование «Старосветских помещиков» как идиллию, вынужден все же оговориться: «Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины». Он даже предлагал «вымарать эти строки».[120]
«Старосветские помещики» заключали решительный приговор отмирающему патриархальному укладу. За безобидными и, казалось бы, даже привлекательными чертами патриархальной жизни все время отчетливо проступает ее пустота, бессодержательность.
Это сочетание «смеха» и «слез», трагического и комического выражало осмеяние и отрицание Гоголем «чудовищного безобразия» действительности и в то же время горькое сожаление об утрате человеком положительного, прекрасного начала.
Если в «Старосветских помещиках» Гоголь, разоблачая дворянское общество, еще смягчал свой приговор жалостью к представителям уходящей патриархальности, то в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» он беспощадно срывает маску лицемерия с его представителей. Трагикомические перипетии, ссоры двух «почтенных» миргородских обывателей вырастают в широкое обобщение, раскрывают полное омертвение крепостнического «порядка».
«Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» – это социальная сатира, в которой жестоко высмеиваются самые безобразные проявления паразитизма и духовного распада крепостнического общества. Высоко оценил обличительный характер этой повести Белинский. Сравнивая ее со «Старосветскими помещиками», он указывал, что там показаны «люди добродушные, но ограниченные», что у них есть хоть какие-то человеческие черты, тогда как «Иван Иванович и Иван Никифорович существа совершенно пустые, ничтожные и притом нравственно гадкие и отвратительные, ибо в них нет ничего человеческого…»[121]
Изображая Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, Гоголь обращал острие своей сатиры против тех проявлений социального паразитизма, собственнической алчности, душевной нечистоплотности, которые являлись результатом крепостнического строя. В своей повести писатель всемерно подчеркивал типичность своих героев. Если в «Старосветских помещиках» Гоголь пользуется иронией как средством развенчания патриархальной идиллии, то в повести о ссоре его ирония переходит в сатиру. Он создает сатирические образы, резко выделяя в них уродливые черты как внешнего, так и духовного безобразия.
С едким сарказмом показана жизнь этих «достойнейших» и уважаемых всем Миргородом «особ». Шаг за шагом вскрываются их лицемерие, алчность, проявления ограниченности и эгоизма, убожество их существования. При этом Гоголь нигде не выступает с негодующими фразами или непосредственным обличением. Он избирает такую систему художественных и языковых средств, которая помогает с наибольшей последовательностью и объективностью разоблачить перед читателем тусклую и бесцельную жизнь его героев. Повествование и здесь ведется от лица рассказчика – миргородского жителя, уверенного в прекраснейших качествах столь почтенных людей, как Иван Иванович и Иван Никифорович, и в значительности передаваемых им событий. Это своего рода панегирик двум «почтенным мужам», «чести и украшению Миргорода». Восторженное отношение рассказчика определяет и интонацию повести и ее приподнято торжественный слог, сочетающийся с тем простодушным умилением, которое, однако, нельзя принять за чистую монету. Подробно анализируя значение рассказчика для всей идейно-стилистической структуры повестей «Миргорода», Г. А. Гуковский указывает на то, что в «Повести о том, как поссорился…» «рассказчик, очень конкретизованный стилистически, предстает перед читателем как бы в виде духовной сущности того круга явлений действительности, который он изображает, в виде голоса той коллективной пошлости, которая описана в повести».[122]
Восхищение рассказчика своими героями, значительностью всего происходящего выдает саркастическую издевку автора, принявшего на себя роль беспристрастного наблюдателя. Уже с первых строк повести читатель настораживается, так как невозможно согласиться с неумеренными похвалами Ивану Ивановичу. Стараясь убедить в том, что Иван Иванович прекрасный человек, рассказчик, в сущности, не может привести ни одного сколько-нибудь весомого довода в пользу этой похвалы: «Прекрасный человек Иван Иванович! Какой у него дом в Миргороде! Вокруг него со всех сторон навес на дубовых столбах, под навесом везде скамейки. Иван Иванович, когда сделается слишком жарко, скинет с себя и бекешу и исподнее, сам останется в одной рубашке и отдыхает под навесом и глядит, что делается во дворе и на улице». Похвалы, столь щедро расточаемые рассказчиком, начинают звучать как насмешка, как издевательство; читатель отлично понимает эту иронию. Уже самое начало повести Гоголя, посвященное описанию великолепной бекеши Ивана Ивановича, уснащено обильными восторженными восклицаниями: «Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие! Взгляните, ради бога, на них, особенно если он станет с кем-нибудь говорить, взгляните сбоку: что это за объядение! Описать нельзя: бархат! серебро! огонь! Господи боже мой!»
«Комизм или гумор г. Гоголя, – писал по этому поводу Белинский, – имеет свой особенный характер: это гумор чисто русский, гумор спокойный, простодушный, в котором автор как бы прикидывается простачком. Г-н Гоголь с важностью говорит о бекеше Ивана Ивановича, и иной простак не шутя подумает, что автор и в самом деле в отчаянии оттого, что у него нет такой прекрасной бекеши. Да, г. Гоголь очень мило прикидывается; и хотя надо быть слишком глупым, чтобы не понять его иронии, но эта ирония чрезвычайно как идет к нему. Впрочем, это только манера, а истинный-то гумор г. Гоголя все-таки состоит в верном взгляде на жизнь и, прибавлю еще, нимало не зависит от карикатурности представляемой им жизни».[123] Белинский верно указал здесь на это значение сказовой манеры Гоголя, роли «простодушного рассказчика», от лица которого ведется повествование, – как иронического метода Гоголя, способствующего сатирическому разоблачению действительности. Противоположность между точкой зрения рассказчика и автора в этой повести еще очевидней и резче, чем в «Старосветских помещиках». Своим якобы наивным «простодушием» рассказчик создает впечатление важности, «эпичности» происходящих событий. На самом же деле эти «события» ничтожны, так же как ничтожны и низменны сами героя повести, которые изобличают жалкую сущность своей натуры в этом мелочном движении событий. По манере иронического «панегирикам гоголевская повесть может быть сближена с сатирической повестью И. А. Крылова «Похвальная речь в память моему дедушке», написанной также в форме похвальной речи – «панегирика», высмеивающего постыдную жизнь помещика-крепостника.
В несовпадении отношения рассказчика с отношением читателя и автора, видящих вещи в совершенно ином аспекте и совершенно иначе, чем рассказчик, расценивающих их, и заключается острота сатиры, комическое восприятие тех сторон миргородской жизни, которые самому рассказчику представляются заслуживающими сочувствия и уважения. В своем восторженном описании достоинств Миргорода повествователь по сути дела говорит об отрицательных сторонах миргородской жизни, о провинциальной заброшенности, запущенности и бедности города.
Тем резче контраст, несовпадение восторженно панегирического слога, которым говорится о достопримечательностях города, с непривлекательностью и безобразием нравов и быта его обитателей и всего городского ландшафта, особенно в описании знаменитой миргородской лужи: «Если будете подходить к площади, то, верно, на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа! единственная, какую только вам удавалось когда видеть! Она занимает почти всю площадь. Прекрасная лужа! Домы и домики, которые издали можно принять за копны сена, обступивши вокруг, дивятся красоте ее». Панегирический пафос рассказчика фактически обращается в свою противоположность: в своем, на первый взгляд «простодушном», восхищении повествователь раскрывает такие теневые стороны, наличия которых он и не подозревает! Ведь рассказчик – тот же миргородский обыватель, и его мерка вещей полностью совпадает со скудным и пошлым кругом представлений его героев, он плоть от плоти изображаемой им среды. Неусыхающая лужа посреди площади является своего рода символом того запустения и косности, которые отличают жизнь провинциального дворянства и чиновничества.
Этот «эзоповский» смысл повести подчеркнут был и в кратком, издевательски звучащем предисловии, в котором писатель заверял читателей, что «происшествие, описанное в этой повести, относится к очень давнему времени», и притом «совершенная выдумка», поскольку теперь Миргород «совсем не то»: «Строения другие; лужа среди города давно уже высохла и все сановники: судья, подсудок и городничий – люди почтенные и благонамеренные».[124] Это предисловие (снятое, видимо, по цензурным причинам) еще больше усиливает типический характер сатиры Гоголя, раздвигает ее рамки далеко за пределы нелепо комической ссоры двух недавних приятелей, за пределы Миргорода с его невысыхающей лужей и глупыми и невежественными «сановниками».
Гоголь рисует быт и «порядки» дворянской провинции с необычайной реалистической точностью. Иван Иванович и Иван Никифорович воспроизведены во всей своей жизненной конкретности и типичности. Общее им обоим духовное уродство, «пошлость», в каждом из них выражено по-разному. В Иване Ивановиче тонко передано сочетание внешней «порядочности», лицемерной заботы о том, чтобы соблюсти свое «достоинство», «деликатность» поведения – с эгоизмом и мелочностью. С него срывается маска лицемерной вежливости и благонамеренности, столь заботливо им сохраняемая. Иван Иванович оказывается отнюдь не добродетельным христианином, каким он старается показать себя, а гнусным завистником, мелочным себялюбцем, прикрывающим свои грязненькие поступки и делишки витиеватым красноречием.
Грубый и бесцеремонный Иван Никифорович даже и не пытается лицемерить. Он живет примитивно-зоологической бездеятельной жизнью, с полнейшим безразличием относясь ко всему на свете. В Иване Никифоровиче наиболее приметной чертой является животная грубость, паразитическая пассивность, полное отсутствие всякого интеллекта. Все эти черты Гоголь раскрывает сочными бытовыми деталями, гиперболически их заостряя.
Обычно историки литературы сопоставляли эту гоголевскую повесть с повестью Нарежного «Два Ивана» (1825). Однако за исключением сходства сюжетной ситуации – ссоры двух друзей, приводящей их к разорению, между этими повестями мало общего. Повесть Нарежного написана в духе приключенческих и в то же время нравоучительных повестей XVIII века. Отдельные бытовые сценки и штрихи, рассеянные в ней, еще не дают представления о тогдашней действительности, лишены типического начала. Повесть же Гоголя своей сатирической силой и типической обобщенностью образов уже намечала тот путь, которым в дальнейшем пошла русская демократическая сатира – и прежде всего Салтыков-Щедрин.
Реализм Гоголя здесь чужд «бытовизму», пассивно-фотографическому, «дагерротипическому», как его называл Белинский, воспроизведению жизни. В то же время он далек и от условного иносказания или «восточного» колорита сатиры писателей XVIII века. Сатирические образы Гоголя рождены самой жизнью, в самой действительности он находит яркие краски, которые помогают показать эту действительность в ее типических чертах, не ослабляя жизненной правдивости изображаемого, точности и выразительности самых, казалось бы, обыденных деталей.
Вся система стилистических средств служит здесь разоблачению внутренней пустоты, нравственного уродства тех, кого почитают в Миргороде «почтенными» и «благонамеренными» людьми. Отсюда та гротесковая подчеркнутость поз и жестов, гиперболические детали вещного, физиологического порядка, которые выделяет Гоголь, изображая своих героев. Это подчеркивание деталей, бытовых подробностей – не формальный «прием», а действенное средство выражения духовного убожества, «пошлости» самих героев и окружающего их провинциального мирка.
Мир вещей, неодушевленных предметов приобретает в этой повести необычайную значительность. Он как бы символизирует крайнюю упрощенность и примитивность мышления ее «героев». Скудный круг интересов Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича неизменно вращается вокруг одних и тех же предметов и понятий, а господствующее в их мелких душах чувство собственника, стяжателя сводит все их помыслы к обладанию вещами. Самая ссора двух закадычных друзей начинается из-за желания Ивана Ивановича владеть «ружьецом» Ивана Никифоровича. Провинциальная рутина, показное «приличие» чиновно-дворянского общества, основанного на незыблемой власти чина и вещей над человеком, лишь прикрывают духовное уродство, превращают человека в тупого и пошлого «существователя», утерявшего всякое человеческое подобие.
Чем конкретнее, даже «грандиознее» подробности, рисующие тусклый, зоологический быт провинциальных помещиков и чиновников, тем полнее и страшнее представляется их духовное уродство и ничтожество. Гоголь всемерно подчеркивает и заостряет комизм положений, ситуаций, даже жестов своих «героев». Он беспощадно высмеивает то обмеление жизни, ту косность, тот животный эгоизм, которые с наибольшей полнотой и силой выражены в образах Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Гиперболически заостренными штрихами, резкими чертами раскрывает Гоголь самую сущность характеров – скупость и лицемерие Ивана Ивановича, грубость и тупое упрямство Ивана Никифоровича.
Самой манерой их изображения, методом рисовки портрета Гоголь подчеркивает растительную примитивность их натуры: «Иван Иванович худощав и высокого роста, Иван Никифорович немного ниже, но зато распространяется в толщину. Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича на редьку хвостом вверх». Эти человекоподобные редьки лишены каких-либо человеческих интересов или моральных принципов: лишь праздное любопытство, мелкая зависть, ничтожное честолюбие, жадность и тупое упрямство составляют содержание их жизни.
Гоголь с особенной резкостью подчеркивает и комически заостряет внешний рисунок образа, отправляясь во многом от народного фарса, вертепа, в котором комизм ситуаций, жестов, речевой характеристики персонажей дан в самых забавных буффонадных сценах, крепко сдобренных солью народного юмора. Даже бурая свинья, похитившая жалобу, имеет свою предшественницу в «шкодливой свинье» украинского вертепа, которая «порыла весь огород». Эта близость к народным сатирическим сценам, тесная связь с народным юмором особенно явственна в диалоге богобоязненного Ивана Ивановича с нищенкой, восходящем к сцене из вертепного представления.[125]
«Простодушный» рассказчик выбалтывает самые сокровенные подробности жизни этих человекоподобных редек. Приводя лестные слова протопопа, отца Петра, о том, что он, мол, «никого не знает, кто бы так исполнял долг христианский», как Иван Иванович, рассказчик тут же не без лукавства замечает: «Боже, как летит время! уже тогда прошло более десяти лет, как он овдовел. Детей у него не было. У Гапки есть дети и бегают часто по двору. Иван Иванович всегда дает каждому из них или по бублику, или по кусочку дыни, или грушу. Гапка у него носит ключи от комор и погребов; от большого же сундука, что стоит в его спальне, и от средней коморы ключ Иван Иванович держит у себя и не любит никого туда пускать. Гапка, девка здоровая, ходит в
Рассказчик восхищенно отмечает «необыкновенный дар» Ивана Ивановича говорить красноречиво и приятно, то, что он «чрезвычайно тонкий человек» и в «порядочном разговоре никогда не скажет неприличного слова». Ивана Ивановича все время коробит грубое просторечие Ивана Никифоровича, и он прибегает к тем книжным формам речи и к языковым штампам, которые кажутся ему достоянием высшего круга. Так, если Иван Никифорович, угощая табаком, прибавлял лишь одно слово «одолжайтесь», то Иван Иванович, «если попотчивает вас табаком, то всегда наперед лизнет языком крышку табакерки, потом щелкнет по ней пальцем и, поднесши, скажет, если вы с ним знакомы: «Смею ли просить, государь мой, об одолжении?» Если же незнакомы, то «Смею ли просить, государь мой, не имея чести знать чина, имени и отчества, об одолжении?» Подчеркнутая «деликатность» и витиеватость разговора Ивана Ивановича великолепно рисуют хитрого и лицемерного ханжу, тогда как грубая, отрывистая речь Ивана Никифоровича, привыкшего называть все своими именами, нимало не стесняясь грубости и цинизма своих слов, показывает его животный эгоизм без всяких смягчений и прикрас.
Никакие человеческие чувства не проникают в мертвящую и косную атмосферу крепостнической провинции, где люди утратили всякое человеческое подобие. Естественно, что в такой атмосфере в мелких и ничтожных душонках миргородских существователей могут возникать лишь столь же мелкие и гаденькие страстишки. Отсюда и неизбежность ссоры, заполнившей существование не только двух давнишних приятелей, но и всего Миргорода. Белинский верно отметил, что ссора являлась закономерным результатом их жизни – «бессмысленной и глупо животной»: «… все, что они ни делают, есть призрак, пустота, бессмыслица. В их характерах уже лежит, как необходимость, их ссора».[126]
«Призрачность», понимаемая Белинским как историческая обреченность данного явления, его ущербность и омертвение, и создает почву для комизма, гоголевского «гумора», обнаруживая комическое несоответствие между стремлением носителей этой «призрачности», представителей уходящего, отжившего, – противопоставить себя новому, развивающемуся, удержать свою власть, свои, ставшие смешными и враждебными историческому развитию, претензии.
С этой точки зрения смешна и «призрачна», хотя и в разной мере, как жизнь «старосветских помещиков», превратившаяся в бессмысленное существование, заполненное лишь едой, так в еще большей мере животное существование Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, считающих себя «почтенными» гражданами Миргорода. Борьба уходящего, косного с новым, живым, осуществляющимся в народной жизни, и составляет основную тему произведений Гоголя, определяет жгучую силу и бессмертие его сатиры.
В мире праздного существования этих «пародий на человечество» возникает ссора, как результат бессмысленности и нелепости всего уклада этой жизни. Негодное, заржавленное ружье Ивана Никифоровича, вывешенное для проветривания вместе с его залежалым платьем, пробуждает в Иване Ивановиче неудержимую зависть стяжателя, и он пытается добыть его у Ивана Никифоровича, который, в свою очередь, не склонен задешево расстаться с совершенно ненужной для него вещью. Все дипломатические подходы и «тонкости» Ивана Ивановича разбиваются о бесцеремонность и жадность Ивана Никифоровича. Грубая реплика его: «А вы, Иван Иванович, настоящий гусак», – и явилась поводом к столь же бессмысленной и глупой ссоре, которая безраздельно заполнила их пустое существование.
«Великая, бесконечно великая черта художнического гения этот
Ссора из-за «гусака» – лишь повод, тот рычаг, который как бы одним мгновенным поворотом переключает наружное благолепие всего миргородского быта, патриархальной «идиллии» в подлинно правдивую и отвратительную своим безобразием и нравственной грязью картину провинциальных нравов. Герои повести в этой ссоре постепенно обнаруживают свою подлинную сущность, то, что ранее тщательно утаивалось в панегирическом повествовании рассказчика. Иван Иванович в своем прошении в суд с наслаждением перечисляет все сплетни об Иване Никифоровиче, которые и составляли основное содержание интересов обитателей города и в то же время достаточно наглядно характеризовали его повседневную жизнь.
Стремясь очернить своего врага, он приводит самые пасквильные подробности о нем, указывая на «свойственную ему скупость», на его «поносное происхождение»: «его сестра была известная всему свету потаскуха и ушла с егерскою ротою, стоявшею назад тому пять лет в Миргороде; а мужа своего записала в крестьяне. Отец и мать его тоже были пребеззаконные люди, и оба были невообразимые пьяницы». В этих сплетнях наглядно проявляются нравы провинциального дворянского и чиновнического общества.
В пустоте, гнетущей и затхлой атмосфере, отравленной ядовитыми испарениями крепостнического режима, как бактерии в гниющем организме, размножаются и пробуждаются мелкие страстишки. Иван Иванович и Иван Никифорович, наущаемый злющей бабой Агафией Федосеевной, продолжают судиться с неизменным упорством.
Бесконечно длящееся судебное «производство», разоряющее обе «тяжущиеся» стороны, приобретает у Гоголя характер широкого сатирического обобщения, которое в острогротескной манере передает волокиту и рутину бюрократического аппарата. «Тогда процесс пошел с необыкновенною быстротою, – иронизирует писатель, – которою обыкновенно так славятся судилища. Бумагу пометили, записали, выставили нумер, вшили, расписались, все в один и тот же день, и положили в шкаф, где оно лежало, лежало, лежало год, другой, третий; множество невест успело выйти замуж, в Миргороде пробили новую улицу, у судьи выпал один коренной зуб и два боковых, у Ивана Ивановича бегало по двору больше ребятишек, нежели прежде; откуда они взялись, бог один знает! Иван Никифорович в упрек Ивану Ивановичу выстроил новый гусиный хлев, хотя немного подальше прежнего, и совершенно застроился от Ивана Ивановича, так что сии достойные люди никогда почти не видали в лицо друг друга, – и дело все лежало, в самом лучшем порядке, в шкафу, который сделался мраморным от чернильных пятен». «Эпический» характер повествования еще более усиливает впечатление неизменности, косности раз навсегда заведенного порядка, становится едкой и злой сатирой на бюрократическое судопроизводство в царской России. Незначительность «происшествий», случившихся за это время, вроде выпавшего зуба у судьи или нового гусиного хлева, отстроенного Иваном Никифоровичем, подчеркивает мелочность и пустоту провинциальной жизни.
Однако детальное изображение нелепых мелочей быта для Гоголя не самоцель. Его метод основан на заострении, выделении лишь тех подробностей, которые выражают типическую сущность явлений. Поэтому он не только сознательно сгущает краски, но и в обыденную провинциальную жизнь, в ее тусклое однообразие вводит фантастически-гротескные подробности, сатирически заостряющие ее неприглядные стороны. Таково фантастическое происшествие с бурой свиньей Ивана Ивановича, утащившей жалобу Ивана Никифоровича, которое вырастает в своего рода сатирический символ, олицетворяющий бюрократический произвол крепостнического государства.
Кульминационным моментом повести становится попытка примирения бывших друзей на «ассамблее» у городничего. Здесь с особенной полнотой проявились пустота и ничтожество не только Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, но и всего миргородского «общества». Рассказчик восторженно живописует пышность этой «ассамблеи». «Где возьму я кистей и красок, чтобы изобразить разнообразие съезда и великолепное пиршество?» – восклицает он, перечисляя самые ничтожные подробности, как необычайно важные: «… какой длинный стол был вытянут! А как разговорилось всё – какой шум подняли! Куда против этого мельница со всеми своими жерновами, колесами, шестерней, ступами! Не могу вам сказать наверно, о чем они говорили, но должно думать, что о многих приятных и полезных вещах, как то: о погоде, о собаках, о пшенице, о чепчиках, о жеребцах», а дамы были заняты «довольно интересным разговором о том, как делаются каплуны».
В «призрачном» мирке мелкого самолюбия, зависти, духовного маразма не может проявиться даже самое элементарное сознание его неразумности. И Гоголь резким контрастным переходом от комического повествования к серьезному, даже элегическому тону подчеркивает устрашающую безвыходность и безнадежность этого косного, безобразного «порядка», порождающего ничтожных и злобных «идиотов» – перерепенок и довгочхунов. Примирение не состоялось; ссора вспыхнула с еще большей ожесточенностью, приведя в конце концов к полному разорению обоих противников. Повесть заканчивается сценой посещения Миргорода рассказчиком через несколько лет после описанных им событий. Комические эпизоды и панегирический тон рассказа сменяются описанием тоскливого осеннего пейзажа: «Тогда стояла осень со своею грустно-сырою погодою, грязью и туманом». Рассказчик застает в церкви Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, уже состарившихся, но все продолжающих питать ненависть друг к другу и надежду на выигрыш «дела», подогреваемую корыстолюбивыми судейскими. Горькое восклицание: «Скучно на этом свете, господа!» – не только подводит итог событиям, но и звучит как беспощадный приговор, как осуждение всей той пошлой и гадкой действительности, которая изображена в повести. В этой лирической фразе, освещающей новым светом всю повесть, слышен уже не рассказчик, а голос самого автора, Гоголя. Эта фраза является ключом ко всей повести, заставляя по-иному взглянуть на все те «события», о которых с таким восторженным простодушием повествовал рассказчик. Ведь сам автор прекрасно понимает всю никчемность и пошлость жизни миргородских обывателей, оскорблен и огорчен тем унижением человеческого начала, которое он видит в этих гнусных пародиях на человечество.
Смешная и нелепая ссора двух помещиков оказывается вовсе не смешной, а раскрывает всю пустоту, мерзость и несправедливость, «призрачность» самой действительности. «Да! грустно думать, – писал Белинский, – что человек, этот благороднейший сосуд духа, может жить и умереть призраком и в призраках, даже и не подозревая возможности действительной жизни!»[128] Гоголь и здесь, как и в «Старосветских помещиках», выступает на защиту человека, протестует против его духовного уродства с позиций гуманиста. Этот внутренний подтекст повести тонко отметил Некрасов в своем возражении Писемскому, не понявшему лирического начала повестей Гоголя, значения авторского отношения к изображаемому. Упрекая Писемского за то, что тот «позабыл «Старосветских помещиков», чудную картину, всю с первой до последней страницы проникнутую поэзией, лиризмом», Некрасов писал: «Ах, г. Писемский! Да в самом Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, в мокрых галках, сидящих на заборе, есть поэзия, лиризм. Это-то и есть настоящая, великая сила Гоголя. Все неотразимое влияние его творений заключается в лиризме, имеющем такой простой, родственно-слитый с самыми обыкновенными явлениями жизни – с прозой – характер, и притом такой русский характер!»[129]
Мастерство Гоголя-новеллиста в «Старосветских помещиках» и в «Повести о том, как поссорился…» сказалось и в своеобразии сюжетного построения повестей. Уже самая замедленность в развитии действия, внешняя бессобытийность повествования, казалось бы перегруженного излишними и мелочными подробностями, передает атмосферу косной, неподвижной среды. При этой медлительности в развитии сюжета самые незначительные действия и поступки героев приобретают особую весомость и важность. Развитие сюжета имеет, однако, лишь служебное значение, так как внутренний конфликт всецело определяется раскрытием характеров, лирическим движением повести, основанным на выражении ее «идеи». Отмечая эту основную особенность повестей Гоголя, их глубокий реализм, Белинский писал: «
Резкий сатирический смысл повести Гоголя, осмеяние им крепостнической действительности вызвали злобное недовольство реакционно-правительственного лагеря, почувствовавшего огромную обличительную, взрывную силу этого произведения. Рецензент булгаринской «Северной пчелы» с раздражением писал в своем отзыве о повести Гоголя: «В ней описана прозаическая жизнь двух соседей бедного уездного городка, со всеми ее незанимательными подробностями, описана с удивительною верностью и живостью красок. Но какая цель этих сцен, не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения? В них нет ни забавного, ни трогательного, ни смешного. Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни человечества без всякой видимой цели?»[131]
Другой представитель консервативного лагеря, С. Шевырев, пытался преуменьшить сатирическое значение повести, свести все дело к юмору, «карикатуре», ослабить обличительный характер гоголевской сатиры, превратить ее в смех над «бессмыслицей» «жизни человеческой» вообще. Шевырев не может примириться с типичностью образов Гоголя, с обобщающей и разоблачающей силой его сатиры. «Как ни рисуйте нам верно провинцию, – писал Шевырев по поводу повести, – все она покажется карикатурой, потому что она не в наших нравах…» Он протестует против такой манеры сатирического изображения, когда «все увеличено до крайности, даже до несмешного». Гоголь, по словам Шевырева, «имеет от природы чудный дар схватывать эту бессмыслицу в жизни человеческой и обращать ее в неизъяснимую поэзию смеха».[132] Однако Гоголь вовсе не превращал «бессмыслицу» жизни дворянского общества в «поэзию смеха», а казнил ее своим смехом, выступал не как «хохотливый» юморист, чего так хотелось бы Шевыреву, а произнес суровый приговор действительности, безжалостно разоблачил самые, казалось бы, мельчайшие проявления «пошлости» крепостнического общества.
Против этой теории комического у Шевырева, против попытки подмены им общественной сатиры безобидным комизмом выступил Белинский, указав, что смысл и значение творчества Гоголя не в комизме и смехе, а в верном отображении самой действительности, в разоблачении ее отрицательных сторон. Повести Гоголя, по словам Белинского, «смешны, когда вы их читаете, и печальны, когда вы их прочтете. Он представляет вещи не карикатурно, а истинно. Комизм отнюдь не есть господствующая стихия его таланта. Его талант состоит в удивительной верности изображения жизни, в ее неуловимо-разнообразных проявлениях. Этого-то и не хотел понять г. Шевырев: он видит в созданиях г. Гоголя один комизм, одно смешное…».[133]
Выдвигая в своих повестях смешное, комическое на первое место, Гоголь не смягчает изображения действительности, ее острых противоречий, а, наоборот, еще резче подчеркивает эти противоречия. Комическое у Гоголя – результат конфликта между положительным идеалом, определяющим движение вперед, и «грубой», уродливой действительностью, безобразными и гнетущими человека формами общественной жизни и морали, созданными крепостническим, эксплуататорским строем. Поэтому «гумор» Гоголя всегда социально насыщен, раскрывает подлинные противоречия жизни, всегда реалистически полнокровен. Юмористическое изображение действительности у Гоголя является изображением типизированным, раскрывающим эту действительность в конкретных, индивидуальных образах, наделенных авторской оценкой: то иронически-добродушной, когда он изображает людей из народа, то сатирически-беспощадной – в изображении тунеядцев-«существователей», «задавивших» «корою» своей «земности» и «самодоволия» «высокое назначение человека», как указывал Гоголь еще в своем юношеском письме. Именно из сознания противоречия между подлинно человечным, гуманным, народным началом и безобразием общественных форм, которые уродуют и калечат это человеческое начало, – и возникает то сочетание трагического и комического, та знаменитая формула гоголевского «смеха сквозь невидимые слезы», которая определяет своеобразие и глубину его «комизма», его «гумора».
Среди повестей «Миргорода» «Вий» теснее других примыкает к повестям «Вечеров на хуторе», сближаясь с ними своим обращением к фольклорной фантастике. Столкновение фантастического и реального заостряет тему основного конфликта между народом и господствующими классами. Знатный и влиятельный пан-сотник, его дочь-ведьма выступают как представители злобного, демонического начала, чуждого народной жизни, тогда как бесшабашный украинский хлопец бурсак Хома является носителем тех здоровых «первозданных элементов», которые приходят в столкновение с этой губительной бесчеловечной силой.
В «Вие» Гоголь стремится совместить принципы фольклоризма «Вечеров» с новыми, реалистическими тенденциями, которые знаменовали более углубленную разработку быта и характеров, чем это имело место в его ранних повестях. Неоднократно указывалось на близость повести Гоголя к «Бурсаку» (1824) В. Нарежного. Однако Гоголь воспользовался лишь кое-какими отдельными бытовыми, фактическими подробностями жизни бурсаков, приводимыми в романе Нарежного. Но весь идейный смысл, художественная манера «Вия» совершенно отличны от наивно-моралистической и по-старомодному приключенческой повести Нарежного. Самые образы бурсаков у Гоголя ярко индивидуальны, жизненны, далеки от условно-назидательных персонажей его земляка.
Бытовые сцены и картины «Вия» примыкают к живописной яркости красок «Тараса Бульбы»: в них чувствуется народный юмор, жизненная убедительность образов. Забубенный бурсак-«пиворез», «философ» Хома Брут, его товарищи «богослов» Халява и «ритор» Горобець выписаны сочными бытовыми красками. Иной характер имеет история о панночке-ведьме, околдовавшей Хому, которая рассказана в духе страшной легенды, близка по своей фантастике и стилю к «Страшной мести». Но и здесь романтический таинственный колорит сочетается с яркими реалистическими чертами нравов, с задорным юмором, которым отличаются описания молодецких похождений «философа» Хомы.
Белинский с восторгом писал о бытовой стороне повести: «… зато картины малороссийских нравов, описание бурсы (впрочем, немного напоминающее бурсу Нарежного), портреты бурсаков и особенно этого философа Хомы, философа не по одному классу семинарии, но философа по духу, по характеру, по взгляду на жизнь! О несравненный
В образе Хомы Брута выступает человек из народа, крепко привязанный к жизни, любящий ее простые радости – сытный обед, горилку, женщин и, прежде всего, свою независимость. В Хоме Бруте много черт, роднящих его с запорожцами. Он, как и герои «Тараса Бульбы», полон той же жажды привольной и простой жизни, со всеми ее бесхитростными радостями и буйным «разметом души». Это цельная и мощная натура, ему чуждо и честолюбие, и страх, и корысть. «Философ Хома Брут, – говорит о нем Гоголь, – был нрава веселого. Любил очень лежать и курить люльку. Если же пил, то непременно нанимал музыкантов и отплясывал трепака. Он часто пробовал
Бурсак Хома и ведьма-панночка – носители двух различных, враждебных друг другу начал: народного и панского, эгоистического. Хома показан реальными, конкретно-бытовыми чертами, вырастая в типический образ отчаянного бурсака, который больше всего ценит вольную забубенную жизнь, свою независимость, горилку и чернобровых молодиц; тогда как панночка – условно-романтический образ, подобный колдуну в «Страшной мести». Создавая образ панночки, Гоголь пользуется романтическими красками, подчеркивая ее демоническую, чуждую народу красоту. Панночка-ведьма – это одновременно и пленительно-прекрасная и злая губительная сила. Ее порочная, чувственная красота заставляет испытывать «философа» «томительное» и «сладкое» чувство, «томительно-страшное наслаждение». Представшая перед философом в гробу – «красавица, какая когда-либо бывала на земле»: «Чело прекрасное, нежное, как снег, как серебро», «брови – ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на веки, пылавшие жаром тайных желаний; уста – рубины, готовые усмехнуться». Эта ведьмовская красота заставляет «болезненно ныть» душу бурсака, который, по его словам, «никакого дела с панночками не имел».
Рассказ о мести панночки, о злобном преследовании ею бурсака Хомы, раскрывшего ее ведьмовскую природу, не только воскрешает мотивы народной легенды, но и передает отношение народа к враждебной, угнетающей его панской власти. Такое понимание идейного смысла «Вия» и объясняет многозначительную фразу в сцене, когда Хома в церкви у гроба панночки, посмотрев на ее «прекрасное, нежное, как снег» «чело», узнает в ней страшную ведьму, которую он убил: «… в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно-пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе». Эти слова, имеющиеся в автографе, но не вошедшие по цензурным причинам в печатный текст, являются ключом к замыслу повести, раскрывают внутренний ее смысл.