Леник сказал, что важно не кто похож, а кто будущий мужчина:
«Ты не можешь стать папой, даже когда совсем вырастешь. Даже если очень захочешь».
Странно, мне казалось, когда вырасту, я стану старой и скоро умру, как баба Лида. И все будут плакать, кушать рис с изюмом и песни вокруг меня петь. А про детей еще не думала, еще дети какие-то.
«Когда я вырасту, детей уже не будет, а будет… коммунизм… Ну давай
еще в карты!»
Леник придвинулся и поцеловал меня в губы.
Его губы были мокрыми и кислыми.
«Мне посуду надо идти мыть», — сказала я, облизывая.
«Какую посуду?»
«Ну, посуду… Мы же играем, я — жена… Посуду!»
«Хорошо. Помой и приходи быстрей.»
«А ты газетку почитай. На».
Леник послушно развернул «газетку».
Я подошла к раковине.
«Ой, сколько посуды грязной!»
Взяла мыльницу и стала мыть ее, будто это тарелка. Губы немного болели. Неужели так папа с мамой целуются? Нет, конечно, по-другому! Они же не играют, у них все по-правдашнему, по-настоящему, как в кино.
«Помыла? Идем, доиграем».
Леник смотрит, как я мыльницу мою. Набираю в нее водичку и выливаю. Набираю и выливаю. Уже почти чистая.
«Ленка! Ленька!» — кричат с улицы папа с мамой.
Вернулись!
«Только ничего им не рассказывай! Клянись страшной клятвой!» — говорит Леник шепотом.
Я быстро клянусь страшной клятвой и бегу во двор.
Писали, что я была любовницей мэра. Что спала с директором бассейна. Еще с кем-то. А в те полгода у меня вообще никого не было. Ноль. Одна работа.
Один раз Антон пришел, к Лешке. Он тогда еще приходил. Отец типа. Общаться. Брал его гулять, мороженое, пирожное, «плюеженое». Или футбол сидели, по телеку. И тот раз пришел. Открыла, смотрю на него, а он куртку снимает. И запах такой знакомый, сигарет его, рубашки. На руки его смотрю, и чувствую, что… А зачем мне это нужно? Ни ему, ни мне. Смотрю на его руки. Зачем? Зачем в одну и ту же разбитую чашку?
Ладно, мне пора идти, говорю. Лешка выбежал, еще пять лет было: «Мам, ты куда?» Надо, сынуля. По делам. Дай поцелую. Не скучайте без меня, мальчики. Чао-чао. Сумку на плечо и по ступенькам быстренько. Стою такая у подъезда, и думаю куда. Поперлась в парк, мороженое взяла, сижу такая. Подполз один бандерлог в дубленочке, скрасить мое одиночество, спасибо, мое одиночество и так разноцветно дальше некуда, гуляй дальше. А дубленочка у тебя ничего, с мордой не повезло тебе только, урод.
Леник научился нырять и очень гордится. Теперь учит меня.
«А там, — показывает на середину озера, — затопленный город».
«Атлантида?»
«Да, наверное, она».
Мама сидит в новом зеленом купальнике и соломенной шляпке. Подбегаю к ней, лезу в полотенце.
«Мамочка, расскажи, как я родилась!»
«Жарко тогда было…» Это она всегда говорит, а других секретов не рассказывает.
На обед — борщ.
Леник выпил одну воду, капусту и мясо в горку сдвинул. Папа его поругал: «Аристократ!» Аристократ — плохое слово. Приличное, но плохое. Были раньше такие люди, пили только кровь, потом революция их всех арестовала. Поэтому и назвали — аристократы. А я все съела. Мама, я не аристократ, да, мам?
Везу ее обратно из театра. Дождь, а она там, конечно, забыла свой зонт, пришлось бегать. Потом какой-то кретин припарковал свой «мерс». Ни туда, ни сюда, еле выползли.
Едем молча. Кирова молча, Алексеевский. НаАлексеевском пробка, ползем, как черепахи, все молча, молча.
«Ну?» — не выдерживаю.
«Не похож».
Ну вот кто бы сомневался!
«Мам… Ты его последний раз когда видела, сколько ему было?»
Молчит.
«Двадцать три», — отвечаю за нее. «А сейчас бы ему уже…»
Поджимает губы. Для нее он все еще в пеленках. На горшочке, а-а.
«Лен».
«А?»
«Зачем тебе это?»
«Что — это?»
«Взяла бы Лешку и поехала с ним по-нормальному в Бултыхи эти».
«С Лешкой я никуда не поеду».
Торможу. Стоим на краю дороги. Дождь по крыше.
«Так и будем стоять?» — спрашивает.