Как свидетельствует история, бонапартизм отлично уживается с всеобщим и даже тайным избирательным правом. Демократическим ритуалом бонапартизма является плебисцит. Время от времени гражданам ставится вопрос: за или против вождя? причем голосующий чувствует дуло револьвера у виска. Со времени Наполеона III, который кажется ныне провинциальным дилетантом, эта техника достигла необыкновенного развития. Новая советская конституция, устанавливающая бонапартизм на плебисцитарной основе, является подлинным увенчанием системы.
В последнем счете советский бонапартизм обязан своим возникновением запоздалости мировой революции. Но та же причина породила в капиталистических странах фашизм. Мы приходим к неожиданному на первый взгляд, но на самом деле непреложному выводу: подавление советской демократии всесильной бюрократией, как и разгром буржуазной демократии фашизмом, вызваны одной и той же причиной: промедлением мирового пролетариата в разрешении поставленной перед ним историей задачи. Сталинизм и фашизм, несмотря на глубокое различие социальных основ, представляют собою симметричные явления. Многими чертами своими они убийственно похожи друг на друга. Победоносное революционное движение в Европе немедленно же потрясло бы не только фашизм, но и советский бонапартизм. Поворачиваясь спиною к международной революции, сталинская бюрократия по-своему права: она лишь повинуется голосу самосохранения.
Борьба бюрократии с «классовыми врагами»
Противовесом бюрократии с первых дней советского режима служила партия. Если бюрократия управляла государством, то партия контролировала бюрократию. Зорко блюдя за тем, чтобы неравенство не переходило за пределы необходимости, партия всегда находилась в состоянии то открытой, то замаскированной борьбы с бюрократией. Историческая роль фракции Сталина состоит в том, что она уничтожила это раздвоение, подчинив партию ее собственному аппарату и слив этот последний с аппаратом государства. Так создался нынешний тоталитарный режим. Победа Сталина тем именно и была обеспечена, что он оказал бюрократии эту немаловажную услугу.
В течение первых десяти лет борьбы левая оппозиция не переходила с пути идейного завоевания партии на путь завоевания власти против партии. Лозунг ее гласил: реформа, а не революция. Однако бюрократия уже в то время готова была на любой переворот, чтоб оградить себя от демократической реформы. В 1927 г., когда борьба вошла в особенно острую стадию, Сталин заявил на заседании Центрального Комитета, обращаясь к оппозиции: «Эти кадры можно снять только гражданской войной». То, что в словах Сталина было угрозой, стало, благодаря ряду поражений европейского пролетариата, историческим фактом. Путь реформы превратился в путь революции.
Непрерывные чистки партии и советских организаций имеют задачей воспрепятствовать недовольству масс найти членораздельное политическое выражение. Но репрессии не убивают мысль, а лишь загоняют ее в подполье. Широкие круги коммунистов, как и беспартийных, имеют две системы воззрений: официальную и тайную. Сыск и донос разъедают общественные отношения насквозь. Своих противников бюрократия неизменно изображает врагами социализма. При помощи судебных подлогов, ставших нормой, она подкидывает им любое преступление по собственному выбору. Под ультиматумом расстрела она исторгает у слабых ею же продиктованные признания и полагает затем эти свидетельства в основу обвинения против наиболее стойких своих врагов.
«Было бы непростительно глупо и преступно», – поучает «Правда» от 5 июня 1936 г., комментируя «самую демократическую в мире» конституцию, – полагать, что, несмотря на уничтожение классов, «классово враждебные социализму силы примирились со своим поражением… Борьба продолжается». Кто же эти «классово враждебные силы»? Ответ гласит: «Остатки контрреволюционных групп, белогвардейцев всех мастей, особенно троцкистско-зиновьевской»… После неизбежной ссылки на «шпионскую и террористическую работу» (троцкистов и зиновьевцев) орган Сталина обещает: «твердой рукой мы будем и впредь бить и уничтожать врагов народа, троцкистских гадов и фурий, как бы искусно они не маскировались». Такие угрозы, ежедневно повторяющиеся в советской печати, являются простым аккомпанементом к работе ГПУ.
Некий Петров, член партии с 1918 г., участник Гражданской войны, впоследствии советский агроном и участник правой оппозиции, бежавший в 1936 г. из ссылки за границу, следующими чертами характеризует ныне в либеральной эмигрантской газете так называемых троцкистов: «Левые?… Психологически – последние революционеры. Подлинные, горящие. Никакого серого делячества, никаких компромиссов. Люди – прекрасные. Но идиотские идеи… Мировой пожар и прочий бред…». Оставим в стороне вопрос об «идеях». Морально-политическая оценка левых со стороны их правого противника говорит сама за себя. Именно этих «последних революционеров, подлинных, горящих», полковники и генералы ГПУ привлекают за… контрреволюционную деятельность в интересах империализма.
Истерия бюрократической ненависти против большевистской оппозиции приобретает особенно яркий политический смысл наряду со снятием ограничений против лиц буржуазного происхождения. Примирительные декреты в отношении службы, работы и образования исходят из того соображения, что сопротивление господствовавших ранее классов замирает по мере того, как выясняется незыблемость нового порядка. «Теперь нет нужды в этих ограничениях», разъяснял Молотов на сессии ЦИКа в январе 1936 г. Одновременно с этим оказывается, однако, что злейшие «классовые враги» вербуются из числа тех, которые всю жизнь боролись за социализм, начиная с ближайших сотрудников Ленина, как Зиновьев и Каменев. В отличие от буржуазии, «троцкисты» приходят, по словам «Правды», в тем большее отчаяние, «чем ярче вырисовываются очертания бесклассового социалистического общества». Бредовый характер этой философии, возникшей из необходимости прикрывать новые отношения старыми формулами, не может, конечно, скрыть реального сдвига социальных антагонизмов. С одной стороны, создание «знати» открывает широкие карьерные возможности для наиболее честолюбивых отпрысков буржуазии: нет риска дать им равноправие. С другой стороны, то же явление порождает острое и крайне опасное недовольство масс, особенно рабочей молодежи: отсюда истребительный поход против «фурий и гадов».
Меч диктатуры, разивший ранее тех, которые хотели восстановить привилегии буржуазии, направляется сейчас против тех, которые восстают против привилегий бюрократии. Удары падают не на классовых врагов пролетариата, а на пролетарский авангард. В соответствии с коренным изменением своей функции политическая полиция, когда-то вербовавшаяся из особо преданных и самоотверженных большевиков, составляет ныне наиболее деморализованную часть бюрократии.
В преследование революционеров термидорианцы вкладывают всю ненависть к тем, которые напоминают им о прошлом и заставляют бояться будущего. Тюрьмы, глухие углы Сибири и Центральной Азии, множащиеся концентрационные лагеря содержат в себе цвет большевистской партии, наиболее стойких и верных. Даже в изоляторах и в Сибири оппозиционеров продолжают донимать обысками, почтовой блокадой и голодом. Жен насильственно отделяют в ссылке от мужей с единственной целью: сломить хребет и выжать покаяние. Но и покаявшиеся не спасаются: при первом подозрении или доносе они подвергаются двойной каре. Помощь ссыльным, даже со стороны родных, преследуется как преступление. Взаимопомощь карается как заговор.
Единственным средством самозащиты является в этих условиях стачка голода. ГПУ отвечает на нее насильственным кормлением либо предоставляет свободу умирать. Сотни оппозиционеров, русских и иностранных, были за эти годы расстреляны, погибли от голодовок или прибегли к самоубийству. На протяжении 12 лет власть десятки раз оповещала мир об окончательном искоренении оппозиции. Но во время «чистки» в последние месяцы 1935 г. и первой половине 1936 г. снова исключены были сотни тысяч членов партии, в том числе несколько десятков тысяч «троцкистов». Наиболее активные были немедленно же арестованы, разбросаны по тюрьмам и концентрационным лагерям. В отношении остальных Сталин через «Правду» открыто предписал местным органам не давать им работы. В стране, где единственным работодателем является государство, эта мера означает медленную голодную смерть. Старый принцип «кто не работает, тот не ест», заменен новым: «кто не повинуется, тот не ест». Сколько именно большевиков исключено, арестовано, истреблено начиная с 1923 г., когда открылась эра бонапартизма, мы узнаем, когда развернем архивы политической полиции Сталина. Сколько их остается в подполье, обнаружится, когда начнется крушение бюрократии.
Какое значение могут иметь 20—30 тысяч оппозиционеров на партию в два миллиона членов? Голое сопоставление цифр не говорит в таком вопросе ничего. Десятка революционеров на полк достаточно, чтобы в накаленной политической атмосфере увлечь его на сторону народа. Недаром штабы смертельно боятся малочисленных подпольных кружков, даже одиночек. Этот реакционный штабной страх, пропитывающий сталинскую бюрократию насквозь, объясняет бешеный характер ее преследований и ее отравленных клевет.
Виктор Серж, проделавший в Советском Союзе все этапы репрессии, принес Западной Европе потрясающую весть от тех, которые подвергаются пыткам за верность революции и вражду к ее могильщикам. «Я ничего не преувеличиваю, – пишет он, – я взвешиваю каждое слово и могу каждое из них подкрепить трагическими доказательствами и именами. Среди этой массы жертв и протестантов, в большинстве молчаливых, одно героическое меньшинство мне ближе всех других, драгоценное своей энергией, своей проницательностью, своим стоицизмом, своей преданностью большевизму великой эпохи. Тысячи этих коммунистов первого часа, сотоварищей Ленина и Троцкого, строителей советской республики, когда существовали советы, противопоставляют внутреннему разложению режима принципы социализма, защищают, как могут (а то, что они могут, это соглашаться на все жертвы), права рабочего класса… Я приношу вам весть о тех, кто там взаперти. Они будут держаться, сколько нужно, до конца, даже если бы им не пришлось увидеть над революцией новую зарю… Революционеры Запада могут рассчитывать на них: пламя будет поддержано, пусть только в одних тюрьмах. Они также рассчитывают на вас. Вы должны, мы должны защищать их, чтобы защитить рабочую демократию в мире, возродить освободительный облик диктатуры пролетариата, вернуть когда-либо СССР его моральное величие и доверие рабочих…».
Неизбежность новой революции
Рассуждая об отмирании государства, Ленин писал, что привычка в соблюдении правил общежития способна устранить всякую необходимость принуждения, «если нет ничего такого, что возмущает, вызывает протест и восстание, создает необходимость подавления». В этом «если» вся суть. Нынешний режим СССР на каждом шагу вызывает протест, тем более жгучий, что подавленный. Бюрократия – не только аппарат принуждения, но и постоянный источник провокации. Самое существование жадной, лживой и циничной касты повелителей не может не порождать затаенного возмущения. Улучшение материального положения рабочих не примиряет их с властью, наоборот, повышая их достоинство и освобождая их мысль для общих вопросов политики, подготовляет открытый конфликт с бюрократией.
Несменяемые «вожди» любят твердить о необходимости «учения», «овладения техникой», «культурного самовоспитания» и прочих прекрасных вещах. Но сам правящий слой невежествен и малокультурен, ничему серьезно не учится, нелоялен и груб в обращении. Тем нестерпимее его претензии опекать все области общественной жизни, командовать не только кооперативной лавкой, но и музыкальной композицией. Советское население не может подняться на более высокую ступень культуры, не освободившись от унизительного подчинения касте узурпаторов.
Чиновник ли съест рабочее государство, или же рабочий класс справится с чиновником? Так стоит сейчас вопрос, от решения которого зависит судьба СССР. Огромное большинство советских рабочих уже и сейчас враждебно бюрократии, крестьянские массы ненавидят ее здоровой плебейской ненавистью. Если, в противоположность крестьянам, рабочие почти не вступали на путь открытой борьбы, обрекая тем протестующую деревню на блуждания и бессилие, то не только из-за репрессий: рабочие боялись, что, опрокинув бюрократию, они расчистят поле для капиталистической реставрации. Взаимоотношение между государством и классом гораздо сложнее, чем представляется вульгарным «демократам». Без планового хозяйства Советский Союз был бы отброшен на десятки лет назад. В этом смысле бюрократия продолжает выполнять необходимую функцию. Но она выполняет ее так, что подготовляет взрыв всей системы, который может полностью смести результаты революции. Рабочие – реалисты. Нисколько не обманывая себя насчет правящей касты, по крайней мере, ближайших к ним низших ее ярусов, они видят в ней пока что сторожа некоторой части своих собственных завоеваний. Они неизбежно прогонят нечестного, наглого и ненадежного сторожа, как только увидят другую возможность: для этого нужно, чтоб на Западе или на Востоке открылся революционный просвет.
Прекращение видимой политической борьбы изображается друзьями и агентами Кремля как «стабилизация» режима. На самом деле оно означает лишь временную стабилизацию бюрократии при загнанном вглубь недовольстве народа. Молодое поколение особенно болезненно ощущает ярмо «просвещенного абсолютизма», в котором гораздо больше абсолютизма, чем просвещенности. Все более зловещая настороженность бюрократии ко всякому проблеску живой мысли, как и невыносимая напряженность славословий по адресу благого провидения в лице «вождя», одинаково знаменуют возрастающее расхождение между государством и обществом, все большее сгущение внутренних противоречий, которые напирают на стенки государства, ищут выхода и неизбежно найдут его.
Для правильной оценки положения в стране крупнейшее значение имеют нередкие террористические акты против представителей власти. Наиболее нашумевшим было убийство Кирова, ловкого и беззастенчивого ленинградского диктатора, типичного представителя своей корпорации. Сами по себе террористические акты меньше всего способны опрокинуть бонапартистскую олигархию. Если отдельный бюрократ страшится револьвера, то бюрократия в целом не без успеха эксплуатирует террор для оправдания своих собственных насилий, пристегивая попутно к убийству своих политических противников (дело Зиновьева, Каменева и других). Индивидуальный террор – орудие нетерпеливых или отчаявшихся одиночек, принадлежащих чаще всего к младшему поколению самой бюрократии. Но, как и в царские времена, политические убийства являются безошибочным признаком предгрозовой атмосферы и предрекают наступление открытого политического кризиса.
Введением новой конституции бюрократия показывает, что сама она чувствует опасность и принимает предупредительные меры. Однако уже не раз случалось, что бюрократическая диктатура, ища спасенья в «либеральных» реформах, только ослабляла себя. Обнажая бонапартизм, новая конституция создает в то же время полулегальное прикрытие для борьбы с ним. Состязание бюрократических клик на выборах может стать началом более широкой политической борьбы. Хлыст против «плохо работающих органов власти» может превратиться в хлыст против бонапартизма. Все показания сходятся на том, что дальнейший ход развития должен с неизбежностью привести к столкновению между культурно возросшими силами народа и бюрократической олигархией. Мирного выхода из кризиса нет. Ни один дьявол еще не обстригал добровольно своих когтей. Советская бюрократия не сдаст без боя своих позиций. Развитие явно ведет на путь революции.
При энергичном натиске народных масс и неизбежном в этих условиях расслоении правительственного аппарата сопротивление властвующих может оказаться гораздо слабее, чем представляется ныне. Но на этот счет возможны только предположения. Во всяком случае, снять бюрократию можно только революционной силой и, как всегда, с тем меньшими жертвами, чем смелее и решительнее будет наступление. Подготовить его и стать во главе масс в благоприятной исторической ситуации – в этом и состоит задача советской секции Четвертого Интернационала. Сегодня она еще слаба и загнана в подполье. Но нелегальное существование партии не есть небытие: это лишь тяжелая форма бытия. Репрессии могут оказаться вполне действительными против сходящего со сцены класса: революционная диктатура 1917—1923 годов вполне доказала это. Но насилия над революционным авангардом не спасут пережившую себя касту, если Советскому Союзу суждено вообще дальнейшее развитие.
Революция, которую бюрократия подготовляет против себя, не будет социальной, как Октябрьская революция 1917 г.: дело не идет на этот раз об изменении экономических основ общества, о замене одних форм собственности другими. История знала и в прошлом не только социальные революции, которые заменяли феодальный режим буржуазным, но и политические, которые, не нарушая экономических основ общества, сметали старую правящую верхушку (1830 г. и 1848 г. во Франции, февраль 1917 г. в России и пр.). Низвержение бонапартистской касты будет, разумеется, иметь глубокие социальные последствия; но само по себе оно укладывается в рамки политического переворота.
Государство, вышедшее из рабочей революции, существует впервые в истории. Нигде не записаны те этапы, через которые оно должно пройти. Правда, теоретики и строители СССР надеялись, что насквозь прозрачная и гибкая система советов позволит государству мирно преобразовываться, растворяться и отмирать в соответствии с этапами экономической и культурной эволюции общества. Жизнь, однако, и на этот раз оказалась сложнее, чем рассчитывала теория. Пролетариату отсталой страны суждено было совершить первую социалистическую революцию. Эту историческую привилегию он, по всем данным, должен будет оплатить второй, дополнительной революцией – против бюрократического абсолютизма. Программа новой революции зависит во многом от момента, когда она разразится, от уровня, какого достигнет к тому времени страна, и, в огромной степени, от международной обстановки. Основные элементы программы, ясные уже сейчас, даны на протяжении этой книги как объективный вывод из анализа противоречий советского режима.
Дело идет не о том, чтобы заменить одну правящую клику другой, а о том, чтобы изменить самые методы управления хозяйством и руководства культурой. Бюрократическое самовластье должно уступить место советской демократии. Восстановление права критики и действительной свободы выборов есть необходимое условие дальнейшего развития страны. Это предполагает восстановление свободы советских партий, начиная с партии большевиков, и возрождение профессиональных союзов. Перенесенная на хозяйство демократия означает радикальный пересмотр планов в интересах трудящихся. Свободное обсуждение хозяйственных проблем снизит накладные расходы бюрократических ошибок и зигзагов. Дорогие игрушки – Дворцы советов, новые театры, показные метрополитены – потеснятся в пользу рабочих жилищ. «Буржуазные нормы распределения» будут введены в пределы строгой необходимости, чтоб по мере роста общественного богатства уступать место социалистическому равенству. Чины будут немедленно отменены, побрякушки орденов поступят в тигель. Молодежь получит возможность свободно дышать, критиковать, ошибаться и мужать. Наука и искусство освободятся от оков. Наконец, внешняя политика вернется к традициям революционного интернационализма.
Более чем когда-либо судьба Октябрьской революции связана ныне с судьбой Европы и всего мира. На Пиренейском полуострове, во Франции, в Бельгии решается сейчас проблема Советского Союза. К тому моменту, когда эта книга появится в печати, положение будет, вероятно, несравненно яснее, чем сегодня, в дни гражданской войны под стенами Мадрида. Если советской бюрократии удастся, через вероломную политику «народных фронтов», обеспечить победу реакции в Испании и Франции, – а Коминтерн делает все, что может, в этом направлении, – Советский Союз будет поставлен на край гибели, и в порядок дня станет скорее буржуазная контрреволюция, чем восстание рабочих против бюрократии. Если же, несмотря на объединенный саботаж реформистских и «коммунистических» вождей, пролетариат Западной Европы проложит себе дорогу к власти, откроется новая глава и в истории СССР. Первая же победа революции в Европе пройдет электризующим током через советские массы, выправит их, поднимет дух независимости, пробудит традиции 1905 и 1917 годов, подорвет позиции бонапартистской бюрократии и приобретет для Четвертого Интернационала не меньшее значение, чем Октябрьская революция имела для Третьего. Только на этом пути первое рабочее государство будет спасено для социалистического будущего.
Авторские приложения
Реакционные тенденции автаркии представляют оборонительный рефлекс старческого капитализма на поставленную историей задачу: освободить экономику из оков частной собственности и национального государства и планомерно организовать ее на поверхности всей нашей планеты.
В ленинской «Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа», представленной Советом народных комиссаров на утверждение Учредительного Собрания в короткие часы его жизни, «основная задача» нового строя определяется так: «установление социалистической организации общества и победа социализма во всех странах». Международный характер революции записан в основном документе нового режима. Никто и не смел в то время ставить проблему иначе! В апреле 1924 года, три месяца после смерти Ленина, Сталин писал в своей компилятивной брошюре «Об основах ленинизма»: «Для свержения буржуазии достаточно усилий одной страны – об этом говорит и история нашей революции. Для окончательной победы социализма, для организации социалистического производства усилий одной страны, особенно такой крестьянской страны, как наша, уже недостаточно, – для этого необходимы усилия пролетариев нескольких передовых стран». Эти строки не требуют пояснений. Зато издание, в которое они вошли, изъято из обращения.
Крупные поражения европейского пролетариата и первые, еще очень скромные экономические успехи Советского Союза внушили Сталину осенью 1924 г. мысль, что историческим призванием советской бюрократии является построение социализма в отдельной стране. Вокруг этого вопроса развернулась дискуссия, которая многим поверхностным умам казалась академической или схоластической, но которая, на самом деле, отражала начавшееся перерождение Третьего Интернационала и подготовляла Четвертый.
Уже знакомый нам бывший коммунист, ныне белый эмигрант Петров рассказывает, по собственным воспоминаниям, как жестоко упиралось молодое поколение администраторов против учения о зависимости СССР от международной революции. «Как же это так, что мы сами не справимся с устройством в нашей стране счастливой жизни?» Если по Марксу выходит иначе, значит, «мы никакие не марксисты, большевики мы российские, вот что». К этим воспоминаниям о спорах середины 20-х годов Петров прибавляет: «сегодня не могу не подумать: теория о построении социализма в отдельной стране – не просто сталинская выдумка». Совершенно правильно! Она безошибочно выражала настроения бюрократии: говоря о победе социализма, она понимала под этим свою собственную победу.
В обоснование разрыва с марксистской традицией интернационализма Сталин имел неосторожность сослаться на то, что Марксу и Энгельсу неизвестен был закон… неравномерного развития капитализма, впервые будто бы открытый Лениным. В каталоге идейных курьезов это утверждение должно по праву занять одно из первых мест. Неравномерность развития проходит через всю историю человечества, особенно же через историю капитализма. Молодой русский историк и экономист Солнцев, человек исключительных дарований и нравственных качеств, замученный насмерть в тюрьмах советской бюрократии за принадлежность к левой оппозиции, дал в 1926 г. превосходную теоретическую справку о законе неравномерного развития у Маркса: разумеется, она не могла быть напечатана в Советском Союзе. Под запрет попала также, но по соображениям противоположного порядка, работа давно уже умершего и забытого немецкого социал-демократа Фольмара, который еще в 1878 г. развивал перспективу «изолированного социалистического государства» – не для России, а для Германии – со ссылкой на неизвестный будто бы до Ленина «закон» неравномерного развития.
«Социализм, безусловно, предполагает экономически развитые отношения, – писал Георг Фольмар, – и если бы дело ограничилось только ими, он должен был бы быть наиболее могущественным там, где хозяйственное развитие наивысше. Но дело ни в каком случае не обстоит так. Англия, несомненно, экономически наиболее развитая страна; тем не менее социализм, как мы видим, играет в ней весьма второстепенную роль, тогда как в экономически менее развитой Германии он представляет сейчас уже такую силу, что все старое общество не чувствует себя более прочным»… Ссылаясь на множественность исторических факторов, определяющих ход событий, Фольмар продолжает: «ясно, что при взаимодействии столь многочисленных сил развитие какого бы то ни было общечеловеческого движения не могло и не может быть одинаковым, в отношении времени и формы, хотя бы в двух странах, не говоря уже обо всех… Тому же закону подлежит и социализм… Предположение единовременной победы социализма во всех культурных странах является начисто исключенным, равно как, и по тем же причинам, и предположение, что примеру социалистически организованного государства неизбежно тотчас же последуют остальные цивилизованные государства… Таким образом, – заключает Фольмар, – мы приходим к изолированному социалистическому государству, относительно которого я, как надеюсь, доказал, что оно является хотя и не единственной возможностью, но наибольшей вероятностью». В этой работе, написанной, когда Ленину было 8 лет, закону неравномерного развития дается гораздо более правильное истолкование, чем то, какое мы находим у советских эпигонов, начиная с осени 1924 года. Надо, впрочем, отметить, что в этой части своего исследования Фольмар, весьма второстепенный теоретик, только пересказывает мысли того самого Энгельса, которому будто бы оставался «неизвестен» закон неравномерности развития капитализма.
«Изолированное социалистическое государство» из исторической гипотезы стало фактом, правда, не в Германии, а в России. Но факт изолированности и есть как раз выражение относительной силы мирового капитализма, относительной слабости социализма. От изолированного «социалистического» государства до социалистического общества, навсегда покончившего с государством, остается большой исторический путь, который как раз и совпадает с путем международной революции.
Беатриса и Сидней Веббы уверяют нас, со своей стороны, что Маркс и Энгельс только потому не верили в возможность построения изолированного социалистического общества, что им не снилось (neither Marx nor Engels had ever dreamt) такое могучее орудие, как монополия внешней торговли. Нельзя без неловкости за престарелых авторов читать эти строки. Огосударствление торговых банков и компаний, железных дорог и торгового флота является такой же необходимой мерой социалистической революции, как и национализация средств производства, в том числе и экспортных отраслей промышленности. Монополия внешней торговли есть не что иное, как сосредоточение в руках государства материальных средств экспорта и импорта. Сказать, что Марксу и Энгельсу «не снилась» монополия внешней торговли, значит сказать, что им не снилась социалистическая революция. В довершение беды в работе того же Фольмара монополия внешней торговли выдвигается, и вполне справедливо, как одно из важнейших орудий «изолированного социалистического государства». Маркс и Энгельс должны были бы, следовательно, узнать об этом секрете от Фольмара, если б сам он не узнал о нем раньше от них.
«Теория» социализма в отдельной стране, самим Сталиным нигде, кстати сказать, не изложенная и не обоснованная, сводилась к той достаточно бесплодной внеисторической мысли, что благодаря естественным богатствам страны социалистическое общество может быть построено в географических границах СССР. С таким же успехом можно утверждать, что социализм мог бы победить и в том случае, если б население земного шара было в 12 раз меньше нынешнего.
На самом деле, однако, новая теория стремилась ввести в общественное сознание более конкретную систему взглядов, именно: революция завершена окончательно; социальные противоречия будут непрерывно смягчаться; кулак будет незаметно врастать в социализм; развитие в целом, независимо от событий внешнего мира, сохранит мирный и планомерный характер. Бухарин, пытавшийся обосновать новую теорию, провозглашал незыблемо доказанным, «что из-за классовых различий внутри нашей страны, из-за нашей технической отсталости мы не погибнем, что мы можем строить социализм даже на этой нищенской технической базе, что этот рост социализма будет во много раз медленнее, что мы будем плестись черепашьим шагом, и что все-таки мы этот социализм строим, и что мы его построим». Отметим эту формулу: «строить социализм даже на нищенской технической базе» и напомним еще раз гениальную догадку молодого Маркса, что при низкой технической базе «обобщается только нужда, и вместе с недостатком должен начаться спор из-за предметов необходимости, и вся старая дрянь должна восстановиться снова».
В апреле 1926 г. левой оппозицией внесена была на пленум ЦК следующая поправка против теории черепашьего шага: «Было бы в корне неправильно думать, будто к социализму можно идти произвольным темпом, находясь в капиталистическом окружении. Дальнейшее продвижение к социализму будет обеспечено лишь при том условии, если расстояние, отделяющее нашу промышленность от передовой капиталистической… будет явно и осязательно уменьшаться, а не возрастать». Сталин с полным основанием объявил эту поправку «замаскированной» атакой на теорию социализма в отдельной стране и категорически отверг самую тенденцию связывать темп внутреннего строительства с условиями международного развития. Вот его подлинные слова по стенограмме пленума: «Кто припутывает тут международный фактор, тот не понимает самой постановки вопроса, тот либо путает в виду непонимания дела, либо старается сознательно запутать вопрос». Поправка оппозиции была отклонена.
Но иллюзия социализма, который черепашьим темпом строится на нищенской базе, в окружении могущественных врагов, недолго продержалась под ударами критики. В ноябре того же года XV партийная конференция, без малейшей подготовки в печати, признала необходимым «в относительно (?) минимальный исторический срок нагнать, а затем и превзойти уровень индустриального развития передовых капиталистических стран». Левая оппозиция, во всяком случае, оказалась «превзойдена». Но выдвигая лозунг догнать и перегнать весь мир «в минимальный срок», вчерашние теоретики черепашьего шага попадали в плен к тому самому «международному фактору», к которому советская бюрократия относится с суеверным страхом. Так на протяжении восьми месяцев ликвидирована была чистая версия сталинской теории.
Социализм неминуемо должен будет «перегнать» капитализм во всех областях, писала Левая оппозиция в нелегально распространявшемся ею в марте 1927 г. документе. «Но сейчас речь идет не об отношении социализма к капитализму, а об экономическом развитии СССР по отношению к Германии, Англии и Соединенным Штатам. Что следует понимать под словами: „минимальный исторический срок“? В течение ряда ближайших пятилеток мы далеко еще не достигнем уровня передовых стран Запада. Что же за это время произойдет с капиталистическим миром?.. Если допускать возможность его нового расцвета, охватывающего десятки лет, тогда жалкой пошлостью будут речи о социализме в нашей отсталой стране; тогда надо будет сказать, что мы ошиблись в оценке всей эпохи, как эпохи капиталистического загнивания; тогда Советская республика оказалась бы вторым после Коммуны опытом диктатуры пролетариата, более широким и плодотворным, но только опытом… Имеются ли, однако, какие либо серьезные основания для такой решительной переоценки всей нашей эпохи и смысла Октябрьской революции, как звена международной? Нет!.. Завершая, в большей или меньшей степени, свой восстановительный период (после войны)… капиталистические страны восстанавливают, притом в несравненно более остром, чем до войны, виде, все свои старые противоречия, внутренние и международные. Это и есть основа пролетарской революции. То, что мы строим социализм, есть факт. Но не меньшим, а большим фактом, поскольку целое вообще больше части, является подготовка европейской и мировой революции. Часть сможет победить только совместно с целым… Европейскому пролетариату на разбег для захвата власти нужен гораздо более короткий срок, чем нам для того, чтобы технически сравняться с Европой и Америкой… Нам нужно тем временем систематически сокращать расстояние, отделяющее нашу производительность труда от мировой. Чем больше продвинемся вперед, тем менее опасна для нас возможная интервенция дешевых цен, а следовательно, и военная интервенция… Чем выше поднимем жизненный уровень рабочих и крестьян, тем вернее ускорим пролетарскую революцию в Европе, тем скорее эта революция обогатит нас мировой техникой, тем вернее и полнее пойдет наше социалистическое строительство, как часть европейского и мирового». Этот документ, как и другие, остался без реплики, если не считать репликой исключения из партии и аресты.
Вслед за отказом от идеи черепашьего темпа пришлось отказаться и от связанной с нею идеи врастания кулака в социализм. Административный разгром кулачества дал, однако, теории социализма в отдельной стране новое питание: раз классы «в основном» уничтожены, значит, социализм «в основном» осуществлен (1931 г.). В сущности, этим реставрировалась концепция социалистического общества «на нищенской базе». Именно в те дни, как мы помним, официозный журналист объяснял, что отсутствие молока для детей объясняется недостатком коров, а вовсе не недостатками социалистической системы.
Забота о производительности труда не позволила, однако, надолго задерживаться на успокоительных формулах 1931 года, которые должны были служить моральным удовлетворением за опустошения сплошной коллективизации. «Некоторые думают, – неожиданно заявил Сталин в связи со стахановским движением, – что социализм можно укрепить путем некоторого материального поравнения людей на базе бедняцкой жизни. Это неверно… На самом деле социализм может победить только на базе высокой производительности труда, более высокой, чем при капитализме». Совершенно правильно! Однако в то же самое время новая программа Комсомола, принятая в апреле 1936 г. на том самом съезде, который отнял у Комсомола последние остатки политических прав, определяет социальный характер СССР следующими категорическими словами: «Все народное хозяйство страны стало социалистическим». Никто не заботится о согласовании этих противоречащих друг другу концепций. Каждая из них пускается в оборот в зависимости от потребностей момента. Критиковать все равно никто не посмеет.
Самую необходимость новой программы комсомольский докладчик мотивировал следующими словами: «в старой программе содержится глубоко ошибочное, утверждение о том, что Россия „может прийти к социализму лишь через мировую пролетарскую революцию“. Этот пункт программы в корне неправилен: в нем нашли отражение троцкистские взгляды», т. е. те самые, которых Сталин защищал еще в апреле 1924 г. Остается, во всяком случае, необъяснимым, каким образом программа, написанная в 1921 г. Бухариным и тщательно проверенная Политбюро, с участием Ленина, оказалась через 15 лет «троцкистской» и потребовала пересмотра в прямо противоположном направлении! Но логические доводы бессильны там, где дело идет об интересах. Завоевав независимость от пролетариата собственной страны, бюрократия не может признать зависимость СССР от мирового пролетариата.
Закон неравномерности привел к тому, что противоречие между техникой и имущественными отношениями капитализма разорвало самое слабое звено мировой цепи. Отсталый русский капитализм первым поплатился за несостоятельность мирового капитализма. Закон неравномерного развития дополняется на всем протяжении истории законом развития. Крушение буржуазии в России привело к пролетарской диктатуре, т. е. к скачку отсталой страны вперед по сравнению с передовыми странами. Однако установление социалистических форм собственности в отсталой стране натолкнулось на недостаточный уровень техники и культуры. Родившись сама из противоречия между высокими мировыми производительными силами и капиталистической собственностью, Октябрьская революция породила, в свою очередь, противоречие между низкими национальными производительными силами и социалистической собственностью.
Изолированность Советского Союза не имела, правда, непосредственно тех грозных последствий, каких можно было опасаться: капиталистический мир оказался слишком дезорганизован и парализован, чтоб обнаружить в полной мере свое потенциальное могущество. «Передышка» получилась более длительная, чем позволял надеяться критический оптимизм. Однако изолированность и невозможность пользоваться ресурсами мирового хозяйства, хотя бы на капиталистических началах (размеры внешней торговли снизились с 1913 года в 4-5 раз), влекли за собою, наряду с огромными расходами на военную оборону, крайне невыгодное распределение производительных сил и медленный подъем жизненного уровня масс. Но наиболее злокачественным продуктом изолированности и отсталости является спрут бюрократизма.
Юридические и политические нормы, заложенные революцией, оказывают, с одной стороны, прогрессивное воздействие на отсталое хозяйство, с другой – сами испытывают принижающее влияние отсталости. Чем дольше СССР остается в капиталистическом окружении, тем глубже заходит процесс перерождения общественных тканей. Дальнейшая изолированность должна была бы неминуемо завершиться не национальным коммунизмом, а реставрацией капитализма.
Если буржуазия не может мирно врасти в социалистическую демократию, то и социалистическое государство не может мирно врасти в мировую капиталистическую систему. В порядке исторического дня стоит не мирное социалистическое развитие «отдельной страны», а долгая серия мировых потрясений: войн и революций. Потрясения неизбежны и во внутренней жизни СССР. Если бюрократии пришлось в борьбе за плановое хозяйство раскулачивать кулака, то рабочему классу придется в борьбе за социализм разбюрократить бюрократию. На могиле ее он начертает эпитафию: «здесь покоится теория социализма в отдельной стране».
«Друзья» СССР
Впервые могущественное правительство орошает за границей не правую, благомыслящую, а левую и крайне левую печать. Симпатии народных масс к величайшей революции очень искусно канализируются и отводятся на мельницу советской бюрократии. «Сочувствующая» западная печать незаметно теряет право публиковать что-либо, что может огорчить правящий слой СССР. Книги, неугодные Кремлю, злостно замалчиваются. Крикливые и бездарные апологии выходят на многих языках. Мы избегали на протяжении этой работы цитировать специфические произведения официальных «друзей», предпочитая грубые оригиналы стилизованным иностранным пересказам. Однако литература «друзей», совместно с литературой Коминтерна, наиболее ее плоской и вульгарной частью, представляет в кубометрах внушительную величину и играет в политике не последнюю роль. Нельзя не посвятить ей в заключение несколько страниц.
Сейчас великим вкладом в сокровищницу мысли объявлена книга Веббов «Советский коммунизм». Вместо того чтоб рассказать, что достигнуто и в какую сторону достигнутое развивается, авторы на протяжении 1.200 страниц излагают, что задумано, намечено в канцеляриях или постановлено в законах. Их вывод гласит: когда замыслы, планы и законы будут выполнены, тогда в СССР осуществится коммунизм. Таково содержание удручающей книги, пересказывающей отчеты московских канцелярий и юбилейные статьи московской прессы.
Дружба к советской бюрократии не есть дружба к пролетарской революции, наоборот, скорее страховка от нее. Веббы готовы, правда, признать, что коммунистическая система распространится когда-нибудь и в остальном мире. «Но как, когда, где, с какими видоизменениями, при посредстве ли насильственной революции, или путем мирного проникновения, или даже путем сознательного подражания – на эти вопросы мы не можем ответить». («But how, when, where, with what modifcations, and whether through violent revolution or by peaceful penetration, or even by conscious imitation, are questions we cannot answer»). Этот дипломатический отказ от ответа, а на самом деле недвусмысленный ответ, в высшей степени характерен для «друзей» и определяет действительную цену их дружбы. Если б все так отвечали на вопрос о революции, например, до 1917 года, когда отвечать было неизмеримо труднее, на свете не было бы советского государства, и британским «друзьям» пришлось бы расходовать запасы своей дружбы на другие объекты.
Веббы говорят как о чем-то само собою разумеющемся о тщете надежд на европейские революции в близком будущем и черпают в этом утешительное доказательство правильности теории социализма в одной стране. С авторитетом людей, для которых Октябрьский переворот явился полной и притом неприятной неожиданностью, они поучают нас необходимости строить социалистическое общество в границах СССР за отсутствием других перспектив. Трудно удержаться от неучтивого движения плечами! На самом деле спор с Веббами у нас может идти не о том, нужно ли строить в СССР заводы и применять в колхозах минеральные удобрения, а о том, нужно ли, и как именно, готовить революцию в Великобритании. Но на этот счет ученые социологи отвечают: «не знаем». Самый вопрос они, конечно, считают противоречащим «науке».
Ленин со страстной неприязнью относился к консервативным буржуа, воображающим себя социалистами, в частности, к британским фабианцам. По именному указателю, приложенному к его сочинениям, нетрудно убедиться, что его отношение к Веббам на протяжении всей его деятельности остается неизменным в своей свирепой враждебности. В 1907 г. он впервые пишет о Веббах как о «тупых хвалителях английского мещанства», которые «стараются представить чартизм, революционную эпоху английского рабочего движении, простым ребячеством». Между тем без чартизма не было бы Парижской коммуны; без обоих не было бы Октябрьской революции. Веббы нашли в СССР только административный механизм и бюрократические планы: ни чартизма, ни Коммуны, ни Октябрьского переворота они не нашли. Революция остается для них и сегодня чужим и враждебным делом, если не «простым ребячеством».
В полемике с оппортунистами Ленин не стеснялся, как известно, салонными соображениями. Но его бранные эпитеты («лакеи буржуазии», «предатели», «лакейские души» и пр.) выражали в течение ряда лет тщательно взвешенную оценку Веббов как проповедников фабианства, т. е. традиционной респектабельности и преклонения пред существующим. О каком-либо переломе во взглядах Веббов за последние годы не может быть и речи. Те самые люди, которые во время войны поддерживали свою буржуазию и принимали позже из рук короля звание лорда Пасфильда, ни от чего не отказываясь, ни в чем не изменяя себе, примкнули к коммунизму в отдельной и притом чужой стране. Сидней Вебб был министром колоний, т. е. старшим тюремщиком британского империализма, как раз в тот период своей жизни, когда он сблизился с советской бюрократией, получал из ее канцелярии материалы и на основании их работал над своей двухтомной компиляцией.
Еще в 1923 г. Веббы не видели большой разницы между большевизмом и царизмом (см. напр., «Te Decay of Capitalist Civilisation», 1923). Зато ныне они полностью признали «демократию» сталинского режима. Не надо искать здесь противоречия. Фабианцы возмущались, когда революционный пролетариат отнимал свободу действий у «образованного» общества, но считают в порядке вещей, когда бюрократия отнимает свободу действий у пролетариата. Не в этом ли состояла всегда функция лейбористской рабочей бюрократии? Веббы клянутся, например, что критика в СССР совершенно свободна. Чувство юмора не свойственно этим людям. Они совершенно серьезно ссылаются на пресловутую «самокритику», которая разыгрывается в порядке трудовой повинности, и направление которой, как и ее пределы, можно всегда безошибочно предсказать заранее.
Наивность? Ни Энгельс, ни Ленин не считали Сиднея Вебба наивным. Скорее – респектабельность. Ведь дело идет об установленном режиме и гостеприимных хозяевах. Веббы крайне неодобрительно относятся к марксистской критике существующего. Они считают себя призванными охранять наследство Октябрьской революции от левой оппозиции. Отметим для полноты, что лейбористское правительство, в которое входил Лорд Пасфильд (Сидней Вебб), отказало в свое время автору этой работы в визе на въезд в Великобританию. Таким образом Сидней Вебб, который как раз в те дни работал над своей книгой об СССР, теоретически защищает от подрывной работы Советский Союз, а практически – Империю Его Величества. К чести его, он в обоих случаях остается верен себе.
Для многих мелких буржуа, не владеющих ни пером, ни кистью, официально зарегистрированная «дружба» с СССР есть как бы свидетельство высших духовных интересов. Участие во франкмасонских ложах или в пацифистских клубах имеет много общего с участием в обществе «друзей СССР», ибо позволяет одновременно вести два существования: одно – будничное, в кругу повседневных интересов, другое – праздничное, возвышающее душу. Время от времени «друзья» посещают Москву. Они отмечают в своей памяти тракторы, ясли, пионеров, парады, парашютисток, словом, все, кроме новой аристократии. Лучшие из них закрывают на нее глаза из чувства вражды к капиталистической реакции. Андре Жид откровенно признает это: «Глупость и бесчестность атак против СССР привели к тому, что ныне мы с некоторым упрямством защищаем его». Но глупость и бесчестность врагов не есть оправдание собственной слепоты. Рабочие массы нуждаются, во всяком случае, в зрячих друзьях.
Повальные симпатии буржуазных радикалов и социалистических буржуа к правящему слою СССР имеют немаловажные причины. В кругу профессиональных политиков, несмотря на все различие программ, неизменно преобладают друзья уже осуществленного или легко осуществимого «прогресса». Реформистов на свете неизмеримо больше, чем революционеров. Приспособляющихся больше, чем непримиримых. Только в исключительные исторические периоды, когда массы приходят в движение, революционеры выходят из изолированности, а реформисты становятся похожи на рыб, выброшенных на берег.
В среде нынешней советской бюрократии нет никого, кто до апреля 1917 года, и даже значительно позже, не считал бы идею диктатуры пролетариата в России фантастичной (тогда эта «фантастика» называлась… троцкизмом). Иностранные «друзья» старшего поколения в течение десятков лет считали реальными политиками русских меньшевиков, стоявших за «народный фронт» с либералами и отвергавших идею диктатуры как явное безумие. Другое дело – признать диктатуру, когда она уже осуществлена и даже бюрократически изгажена: эта задача «друзьям» как раз по плечу. Теперь они не только отдают должное советскому государству, но и охраняют его от врагов, не столько, правда, от тех, которые тянут к прошлому, сколько от тех, которые подготовляют будущее. Если «друзья» оказываются активными патриотами, как французские, бельгийские, английские и иные реформисты, им удобно прикрывать свой союз с буржуазией заботами об обороне СССР. Если они, наоборот, стали пораженцами поневоле, как немецкие и австрийские социал-патриоты вчерашнего дня, они надеются, что союз Франции с СССР поможет им справиться с Гитлером или Шушнигом. Леон Блюм, который был врагом большевизма в его героическую эпоху и открывал страницы «Попюлер» для прямой травли против Октябрьской революции, теперь не напечатает ни одной строки, разоблачающей подлинные преступления советской бюрократии. Как библейскому Моисею, жаждавшему лицезреть Иегову, дано было поклониться лишь задней части божественной анатомии, так господа реформисты, идолопоклонники совершившегося факта, способны познать и признать в революции лишь ее мясистое бюрократическое a posteriori.
Нынешние коммунистические «вожди» принадлежат, в сущности, к тому же типу. После долгой серии обезьяньих ужимок и прыжков они открыли вдруг великие преимущества оппортунизма и ухватились за него со свежестью невежества, которое их всегда отличало. Уже одно их рабское и не всегда бескорыстное преклонение перед кремлевской верхушкой делает их абсолютно неспособными на революционную инициативу. Они отвечают на критические доводы не иначе, как рычаньем и лаем; зато под хлыстом хозяина они виляют хвостом. Эта малопривлекательная публика, которая в час опасности рассыплется во все стороны, считает нас отъявленными «контрреволюционерами». Что поделать? История, несмотря на свой суровый характер, не может обойтись без фарсов.
Более честные или зрячие из «друзей» признают, по крайней мере, с глазу на глаз, пятна на советском солнце, но, подменяя диалектический анализ фаталистическим, утешают себя тем, что «некоторое» бюрократическое перерождение явилось при данных условиях исторической неизбежностью. Пусть так! Но и отпор этому перерождению не свалился с неба. У необходимости оказываются два конца: реакционный и прогрессивный. История учит, что лица и партии, которые тянут за разные концы необходимости, оказываются в конце концов по противоположные стороны баррикады.
Последний довод «друзей»: за критику советского режима хватаются реакционеры. Совершенно бесспорно! Они попытаются, надо думать, извлечь для себя выгоду и из этой книги. Когда же бывало иначе? Еще «Коммунистический Манифест» упоминал презрительно о том, как феодальная реакция пыталась использовать против либерализма стрелы социалистической критики. Это не помешало, однако, революционному социализму идти своей дорогой. Не помешает и нам. Пресса Коминтерна доходит, правда, до утверждения, что наша критика подготовляет… военную интервенцию против Советов. Это надо, очевидно понимать в том смысле, что капиталистические правительства, узнав из наших работ о перерождении советской бюрократии, немедленно снарядят карательную экспедицию для отмщения за попранные принципы Октября. Полемисты Коминтерна вооружены не рапирой, а оглоблей или другими еще менее поворотливыми инструментами. На самом деле марксистская критика, называющая вещи своими именами, может лишь укрепить консервативный кредит советской дипломатии в глазах буржуазии. Другое дело – рабочий класс и его искренние сторонники в рядах интеллигенции. Здесь наша работа может действительно породить сомнения и вызвать недоверие – не к революции, а к ее узурпаторам. Но именно эту цель мы себе и ставим. Двигателем прогресса является правда, а не ложь.
Исаак Дойчер
Остановка на пути развития революции
В 1917 году Россия пережила последнюю великую буржуазную революцию и первую пролетарскую революцию в истории Европы. Обе революции слились воедино. Их беспрецедентное слияние придало необычайную силу и стимул новому режиму; но это также явилось источником серьезных трудностей, напряженностей и катастрофических потрясений.
Рискуя злоупотребить изложением прописных истин, все-таки возьму на себя смелость дать здесь краткое определение буржуазной революции. Общепризнано – и с этим согласны и марксисты, и их противники, – что в Западной Европе в подобных революциях буржуазия играла главную роль, стояла во главе восставшего народа и захватывала власть. Подобная точка зрения лежит в основе многих разногласий среди историков, например недавних споров между профессором Хью Тревор-Роупером и г-ном Кристофером Хиллом по поводу того, была ли кромвельская революция буржуазной по своему характеру. Мне представляется, что подобная концепция, какими бы ссылками на авторитеты она ни подкреплялась, слишком схематична и исторически необоснованна. Исходя из нее, вполне можно прийти к выводу, что буржуазная революция – это почти миф и что таковых, в общем-то, и не было, даже на Западе. Не было особенно заметно капиталистических предпринимателей, купцов или банкиров среди лидеров пуритан, командиров «железнобоких», в Якобинском клубе или, скажем, во главе толп, штурмовавших Бастилию или врывавшихся в Тюильри. Ни в Англии, ни во Франции они не брали в руки бразды правления ни во время революции, ни длительное время после нее. Основную массу восставших составляли представители низшего среднего класса, городская беднота, плебеи и санкюлоты. Во главе же их стояли «фермеры-джентльмены» в Англии и адвокаты, врачи, журналисты и другие интеллектуалы во Франции. И в той, и в другой стране революции завершились установлением военных диктатур. И тем не менее буржуазный характер этих революций вовсе не представляется мифическим, если мы подойдем к ним с более широкой оценкой и мерой их общего воздействия на общество. Наиболее важным и устойчивым достижением этих революций было уничтожение общественных и политических институтов, которые препятствовали росту буржуазной собственности и развитию соответствующих общественных отношений. Когда пуритане лишили короля права произвольно взимать налоги, когда Кромвель закрепил за английскими судовладельцами монопольное право в торговле Англии с иностранными государствами и когда якобинцы отменили феодальные прерогативы и привилегии, они создавали, часто не сознавая этого, условия, при которых владельцы мануфактур, купцы и банкиры должны были добиться экономического и в конечном счете социального и даже политического господства. Буржуазная революция создает условия, в которых процветает буржуазная собственность. Именно в этом, а не в какой-то конкретной расстановке сил в ходе борьбы, ее специфическая особенность.
В этом смысле мы можем говорить об Октябрьской революции как о сочетании буржуазной и пролетарской революций, даже несмотря на то, что обе были осуществлены под руководством большевиков. Нынешняя советская историография представляет Февральскую революцию буржуазной, а Октябрьское восстание называет «пролетарской революцией». Подобное же разграничение проводится и многими западными историками и обосновывается тем, что в Феврале, после отречения царя, власть захватила буржуазия. На самом же деле сочетание обеих революций проявилось, хотя и малозаметно, еще в Феврале. Царь и его последнее правительство были свергнуты в результате всеобщей забастовки и массового революционного выступления рабочих и солдат, которые сразу же создали свои Советы, потенциальные органы управления государством. Князь Львов, Милюков и Керенский получили власть из рук сбитого с толку и не определившегося еще Петроградского Совета, который охотно передал им эту власть; они и осуществляли ее, пока их терпели Советы. Однако возглавляемые ими правительства не провели ни одного крупного акта буржуазной революции. В первую очередь они не уничтожили владений земельной аристократии и не роздали землю крестьянам. Так что Февральская революция не выполнила даже задач буржуазной революции.
Все это подчеркивает огромное противоречие, за ликвидацию которого взялись большевики, когда в Октябре они вдохновили и возглавили этот двойной переворот. Буржуазная революция, осуществлению которой они содействовали, создала условия, способствовавшие развитию буржуазных форм собственности. Пролетарская революция, которую они совершили, имела целью отмену собственности. Главным актом первой была раздача помещичьей земли. В результате была создана потенциальная основа для роста новой сельской буржуазии. Крестьяне, освобожденные от арендной платы и долгов и увеличившие свои наделы, были заинтересованы в такой общественной системе, которая закрепила бы их владение землей. Но речь шла не только о капиталистическом сельскохозяйственном производстве. Крестьянская Россия была, по словам Ленина, благодатной почвой для развития капитализма – многие русские предприниматели и купцы происходили из среды крестьян, и, будь для этого время и благоприятные обстоятельства, из среды крестьянства вышел бы более многочисленный и современный класс предпринимателей.
Ирония истории состоит в том, что в 1917 году ни одна буржуазная партия, включая даже умеренных социалистов, не осмелилась одобрить и поддержать аграрную революцию, развивавшуюся неуправляемо, стихийно, ибо крестьяне начали захватывать помещичьи земли задолго до большевистского восстания. В страхе перед возможным захватом собственности в городах буржуазные партии боялись призывать к тому же в деревне. Только большевики и левые эсеры возглавили мятежи в сельских местностях. Они понимали, что без восстания в деревне пролетарская революция окажется замкнутой в городе и будет обречена на поражение. Крестьяне, страшась контрреволюции, которая могла вернуть землю помещикам, поддержали большевистский режим, хотя с самого начала социалистические идеи революции вызывали у них опасения, страх и даже враждебность.
Социалистическую революцию полностью поддерживал городской рабочий класс. Но он представлял собой лишь очень малую часть нации. В общей сложности в городах проживало 20 с небольшим миллионов человек, шестая часть населения; из них лишь половину можно причислить к пролетариату. Крепкое ядро рабочего класса состояло в лучшем случае приблизительно из 3 млн. мужчин и женщин, занятых в современном промышленном производстве. Марксисты ожидали, что промышленные рабочие станут самой динамичной силой капиталистического общества, главными действующими лицами социалистической революции. И русские рабочие оправдали эти ожидания. Ни один класс в российском обществе, ни один рабочий класс в какой-либо другой стране мира не проявил столько энергии, столько политического сознания, такой способности к организации и столько героизма, как русские рабочие в 1917 году (а затем и в гражданскую войну).
Благодаря тому, что современная промышленность России представляла собой в основном малое число огромных фабрик и заводов, расположенных главным образом в Петрограде и Москве, массы рабочих обеих столиц обрели небывалую ударную силу в жизненно важных центрах старого режима. Два десятилетия мощной марксистской пропаганды, свежие воспоминания о борьбе 1905, 1912 и 1914 годов, столетний революционный опыт и целеустремленность большевиков подготовили рабочих к этой роли. Они приняли социалистические цели революции как нечто само собой разумеющееся. Отмена капиталистической эксплуатации, национализация промышленных предприятий и банков, рабочий контроль над производством и осуществление власти Советов – на меньшее они не соглашались. Они отвернулись от меньшевиков, за которыми сначала шли, потому что меньшевики говорили им, будто Россия еще не созрела для социалистической революции. Их действия, как и действия крестьян, были стихийными: они установили свой контроль над производством на уровне фабрик и заводов задолго до Октябрьского восстания. Большевики поддержали рабочих и превратили фабричные восстания в социалистическую революцию.
Тем не менее, Петроград и Москва, а также несколько других разбросанных по стране промышленных центров, представляли собой чрезвычайно непрочную основу для подобного предприятия. Народ по всей огромной крестьянской России бросился приобретать собственность, в то время как рабочие обеих столиц стремились отменить ее; социалистическая революция вошла в явное противоречие с буржуазной; кроме того, социалистическая революция была полна своих внутренних противоречий. Россия созрела и в то же время не созрела для социалистической революции. Она смогла лучше справиться с задачами уничтожения, чем созидания. Под руководством большевиков рабочие экспроприировали капиталистов и передали власть Советам; однако они не смогли создать ни социалистической экономики, ни социалистического образа жизни; они не смогли в течение длительного времени удержать свое главенствующее политическое положение.
На первых порах в двойственном характере революции заключался источник ее силы. Если бы буржуазная революция произошла раньше (или если бы во время освобождения крестьянства в 1861 г. освобожденные крепостные получили землю на справедливых условиях), крестьянство превратилось бы в консервативную силу; оно, подобно тому, как это было в Западной Европе, особенно во Франции, в течение всего XIX века выступало бы против пролетарской революции. Его консерватизм, возможно, оказал бы влияние даже на городских рабочих, многие из которых были выходцами из деревни. Буржуазный строй способен был держаться намного дольше, чем полуфеодальный или полубуржуазный режим. Слияние обеих революций сделало возможным союз рабочих и крестьян, к которому стремился Ленин, а это дало возможность большевикам победить в гражданской войне и выстоять в борьбе с иностранной интервенцией. Хотя устремления рабочих находились в явном противоречии с целями крестьянства, ни один из этих классов еще не осознавал этого. Рабочие радовались победе мужиков над помещиками и не видели никакого противоречия между собственным стремлением к обобществленной экономике и экономическим индивидуализмом крестьянства. Противоречие это стало очевидным и острым лишь к концу гражданской войны, когда крестьянство, которому более не угрожало возвращение помещиков, упорно отстаивало свой индивидуализм.[5]
Отсюда конфликт между городом и деревней и столкновение между двумя революциями на внутреннем фронте, продолжавшееся на протяжении почти двух десятилетий, в 20-х и 30-х годах XX века. Последствия его сказываются на всей советской истории. Превратности этой драмы хорошо известны. В последние годы жизни Ленин пытался решить возникшую дилемму мирным путем с помощью новой экономической политики и смешанной экономики, однако к 1927—1928 годам эта попытка провалилась. Тогда Сталин решил форсировать решение этого вопроса силовыми методами и приступил к так называемой сплошной коллективизации сельского хозяйства. Таким путем он провел разграничительную черту между социалистической и буржуазной революциями, уничтожив все следы последней.
Карл Маркс и его ученики надеялись, что пролетарская революция будет свободна от лихорадочных поворотов, ложного сознания и иррациональных решений, характерных для буржуазной революции. Конечно же, они имели в виду социалистическую революцию в ее «чистой форме»; они предполагали, что она произойдет в промышленно развитых странах, находящихся на высоком уровне экономического и культурного развития. Конечно же, легко – но и неправильно – противопоставлять столь уверенно высказанные надежды и огромное количество лишенных логики действий, совершенных за полувековую советскую историю. Иррационализм во многом проистекает из противоречий между двумя русскими революциями, ибо они создали череду кризисов, которые невозможно было урегулировать обычными методами искусного управления государством, политической игры или маневров. Именно слияние двух революций стало источником слабости.
Нелогичность пуританской и якобинской революций объясняется главным образом столкновением между высокими надеждами восставшего народа и буржуазной ограниченностью этих революций. Для восставших масс не существует буржуазной революции. Они сражаются за свободу и равенство или за братство и общественное благосостояние. Кризис наступает, когда имущие классы начинают предпринимать попытки наконец в полной мере воспользоваться плодами революции и накапливать богатства. Поскольку революция препятствует им в этом, они пытаются либо отмежеваться, либо остановить ее, в то время как простой народ в отчаянии от голода и лишений требует более радикальных социальных изменений. Так случилось во Франции на закате якобинцев, когда нувориши требовали отмены закона о максимуме и свободы торговли. Тогда-то простой люд понял, что все революционные завоевания – обман, что Свобода – это всего лишь свобода труженика продавать свою рабочую силу, а Равенство означает для него возможность торговаться со своим нанимателем на рынке труда на номинально равных условиях. В Англии такой момент наступил, когда диггеры и левеллеры осознали власть собственности в Английской республике. Разочарование было жестоким. В партии революции начались расколы. Лидеры разрывались между разными течениями. И вот весь накал страсти и действий, бывший созидательной силой революции во время ее подъема, становится силой разрушающей в период застоя и упадка. Похожее положение мы находим и в России сразу же после окончания гражданской войны, когда крестьянство вынудило правительство Ленина признать частную собственность и вновь ввести свободу торговли, хотя «рабочая оппозиция» заклеймила его действия как предательство дела социализма и продолжала выступать за всеобщее равенство.
Трудности русской революции усугублялись еще и тем, что Россия столкнулась к тому же с противоречиями, присущими социалистической революции, происшедшей в слаборазвитой стране. Маркс говорил о зародыше социализма, зреющем и набирающем силу в чреве буржуазного общества. Можно сказать, что в России социалистическая революция совершилась, когда зародыш социализма находился еще на ранней стадии развития, когда ему было еще далеко до зрелости. Нельзя сказать, что социализм оказался мертворожденным ребенком, но нельзя также сказать, что этот ребенок оказался полноценным.
Можно спросить, что же понимают под этим метафорическим образом марксисты? Вопрос этот, без сомнения, имеет касательство к нашей теме и, кстати, также к проблемам западного общества. Маркс описывает, как современная промышленность, заменив независимых ремесленников и фермеров наемными рабочими, изменила таким образом весь процесс зарабатывания на жизнь, весь процесс производства, поскольку теперь на смену индивидуальной деятельности оторванных друг от друга производителей пришел коллективный совместный труд большого числа рабочих. По мере разделения труда и наступления технического прогресса производительные силы становятся все более взаимозависимыми, становится также заметной тенденция к их социальной интеграции на национальном и даже международном уровне. Именно в этом и состоит обобществление процесса производства – тот самый зародыш социализма в чреве капитализма. Этот вид производственного процесса требует уже общественного контроля и планирования, а этому препятствуют частное собственничество и контроль. Частный контроль, даже осуществляемый крупными современными корпорациями, разъединяет и дезорганизует тот в основе своей комплексный механизм, который действительно и логически необходимо интегрировать.
Именно это положение является основным, хотя и не единственным, аргументом марксизма, направленным против капитализма и в защиту социализма. В полном развитии общественного характера производственного процесса марксисты видят главное историческое условие построения социализма. Без этого условия оно невозможно. Ибо попытки ввести общественный контроль на производстве, которое по своей сути не является общественным, столь же нелепы и бессмысленны, сколь и попытки сохранить частный или отраслевой контроль над производственным процессом, имеющим общественный характер.
Как и в любой слаборазвитой стране, в России эта основная предпосылка отсутствовала. Сельскохозяйственное производство, в котором было занято три четверти самодеятельного населения, было распылено между 23—24 млн. мелких хозяйств и зависело от стихийно складывающихся цен на рынке. Национализированная промышленность составляла ничтожную часть отсталого, подверженного стихии рынка. А это означает, что в России не существовало еще одного важного условия для построения социализма – изобилия товаров и услуг, которые необходимы, чтобы – на высоком уровне развития общества – удовлетворять потребности членов этого общества на достаточно равной основе. Ведь совсем недавно промышленность России не производила даже товаров, без которых современное общество не может нормально функционировать. Однако социализм не может основываться на нужде и бедности. Перед ними бессильны все благие устремления. Нехватка товаров неизбежно порождает неравенство. Когда пищи, одежды и жилья не хватает на всех, какое-то меньшинство стремится захватить как можно больше, остальные же испытывают голод, одеты в лохмотья и живут в трущобах. Все это должно было произойти в России.
Кроме того, начинать приходилось в условиях полного развала. После стольких лет мировой войны, войны гражданской и иностранной интервенции немногочисленные промышленные предприятия России оказались разрушенными. Машинное оборудование было изношено, фонды исчерпаны. Экономически страна была отброшена на полвека назад. В городах на растопку шла мебель. После неурожаев десятки миллионов крестьян бродили по стране в поисках пищи. Те несколько миллионов рабочих, которые в 1917 году вышли на баррикады, рассеялись по стране и уже не представляли собой сплоченной социальной силы. Наиболее смелые погибли в гражданскую войну; многие заняли посты в новом правительстве, армии и полиции; большое число людей покинуло города, где царил голод, а те немногие, что остались там, больше занимались мелкой торговлей, чем работали, влились в ряды деклассированных элементов, и в конце концов их поглотил «черный рынок». Вот в таких обстоятельствах большевики в начале 20-х годов приступили к созданию новых политических структур и упрочению власти. В своей работе они не могли опереться на тот класс, авангардом которого они себя считали, тот самый класс, который, как предполагалось, станет хозяином в новом государстве, основой новой демократии, главным проводником идей социализма. Этот класс и физически, и политически сошел со сцены. Таким образом, если буржуазная революция, несмотря на голод в стране, сохранилась в ощутимых реальностях жизни на селе, то социалистическая революция была подобна бестелесному призраку.
Именно здесь лежат подлинные истоки так называемого бюрократического вырождения режима. В существовавших условиях лозунги «диктатура пролетариата», «советская демократия», «рабочий контроль над производством» были почти пустым звуком, поскольку были лишены какого-либо содержания. Идея советской демократии в том виде, в котором толковали ее Ленин, Троцкий, Бухарин, предполагает наличие активного, постоянно находящегося в состоянии бдительной готовности рабочего класса, противостоящего не только старому режиму, но и новой бюрократии, которая могла бы злоупотребить властью или узурпировать ее. Поскольку подобного рабочего класса как такового не существовало, большевики решили действовать в качестве его временных представителей или доверенных лиц до тех пор, пока жизнь не войдет в нормальное русло и не появится новый рабочий класс. До тех пор они считали своей обязанностью осуществлять «пролетарскую диктатуру» от имени несуществующего, или почти несуществующего, пролетариата. Отсюда происходят диктатура бюрократии, неограниченная власть и злоупотребления властью. Нельзя сказать, что большевики не понимали этой опасности. Едва ли для них явилось бы откровением высказывание лорда Актона относительно власти[6]. Думаю, они бы согласились с ним. Более того, они понимали то, чего не понимали ни лорд Актон, ни его ученики, а именно что владение собственностью тоже есть власть, сконцентрированная в определенных руках, и что почти монополистическое владение собственностью, сосредоточенное в крупных корпорациях, дает им абсолютную власть, которая становится особенно эффективной, когда облечена в формы парламентской демократии. Большевики также хорошо осознавали всю опасность власти в послекапиталистический период – не случайно они мечтали об отмирании государства. По крайней мере, я не знаю книги, в которой бы давался более глубокий анализ злоупотребления властью, чем ленинская «Государство и революция» (хотя она и написана несколько наукообразно и догматически). Это трагический момент в истории большевизма: глубокое и острое осознание этой опасности не спасло большевиков, и, несмотря на их резко отрицательное отношение к коррупции, они все-таки пали ее жертвой.
Как у любой революционной партии, у них не было иного выхода, иначе им бы пришлось отказаться от власти, передав ее фактически тем противникам, которых они только что победили в гражданской войне. Это могли сделать только святые или дураки: большевики не относились ни к тем, ни к другим. Неожиданно они оказались примерно в том же положении, в каком каждый раз оказывались в XIX веке декабристы, народники и народовольцы, то есть в положении революционной элиты, за которой не стоял революционный класс. Однако эта элитарная группа составляла теперь правительство, удерживавшее осажденный форт, который она с трудом удержала, но который еще предстояло защитить, восстановить из руин и превратить в основу нового общественного порядка. Едва ли можно осуществлять власть в осажденном форте демократическим путем. Победители в гражданской войне редко могут себе позволить предоставить свободу слова и организации побежденным, особенно если последних поддерживают сильные иностранные государства. Обычно в результате гражданской войны победители приобретают монопольную власть. Однопартийная система правления стала для большевиков неизбежной необходимостью. В этом заключалось их собственное спасение и, без сомнения, спасение революции. Все это было не заранее спланированной акцией, а временной необходимой мерой, и шли они на нее не без опасений. Установление однопартийной системы противоречило взглядам логическим построениям и идеям Ленина, Троцкого, Каменева, Бухарина, Луначарского, Рыкова и многих других. Однако возобладала логика событий Она отмела их идеи и колебания. Временно необходимая мера стала нормой. Однопартийная система приобрела постоянный характер и стала развиваться по своим собственным законам.
В результате процесса, сходного с процессом естественного отбора, после смерти Ленина партийная верхушка нашла себе лидера в лице Сталина, который, обладая выдающимися способностями в сочетании с деспотическим характером и абсолютной беспринципностью, наиболее подходил на роль единовластного правителя. Несколько позже мы увидим, как он распорядился предоставленной ему властью для изменения социальной структуры Советского Союза, а также как он использовал эти изменения, державшие все общество в постоянном движении, для окончательного закрепления своей власти. Однако даже Сталин считал себя доверенным лицом пролетариата и революции. Хрущев, разоблачая в 1956 году преступления Сталина и говоря о его бесчеловечности, отмечал: «Он был убежден, что это необходимо для защиты интересов трудящихся от происков врагов и нападок империалистического лагеря. Все это рассматривалось им с позиции защиты интересов рабочего класса, интересов трудового народа, интересов победы социализма и коммунизма. Но нельзя сказать, что это действия самодура… В этом истинная трагедия».
Однако если большевики на первых порах считали себя обязанными действовать от имени рабочего класса, когда его практически не было, Сталин осуществлял абсолютную самодержавную власть много времени спустя, когда рабочий класс сформировался и численность его постоянно возрастала; при этом он использовал все средства запугивания и обмана, чтобы лишить рабочих и народ возможности потребовать предоставления им соответствующих прав и их революционных завоеваний.
Совесть партии находилась в постоянном противоречии с реалиями монопольного владения властью. Еще в 1922 году умирающий Ленин, имея в виду Сталина, предупреждал партию о возможности возвращения «держиморд» и великороссов-шовинистов, готовых угнетать слабых и беспомощных, и признавался, что «чувствует глубокую вину перед рабочими России» за то, что не выступил с таким предупреждением раньше. Три года спустя Каменев тщетно пытался напомнить в ходе бурного партийного съезда о завещании Ленина. В 1926 году на заседании Политбюро Троцкий бросил в лицо Сталину слова: «Могильщик революции». «Он настоящий Чингисхан, – в ужасе предсказал в 1928 году Бухарин. – Он убьет всех нас… он потопит в крови восстание крестьян». И это не были случайные замечания отдельных лидеров. За этими людьми поднимались новые оппозиционные силы, стремившиеся вернуть партию к ее революционно-демократическим традициям и социалистическим лозунгам. Именно это пытались сделать «рабочая оппозиция» и «демократические централисты» еще в 1921 и 1922 годах, троцкисты начиная с 1923 года, зиновьевцы в 1925—1927 годах, бухаринцы в 1928—1929 годах и более мелкие и менее четко оформленные группы, даже сталинского толка, в различные годы.
Не буду говорить здесь обо всех перипетиях борьбы и чистках – о них я говорил в других работах. Ясно, что попытки раскола подавлялись, а власть все более жестко сосредоточивалась в руках узкого круга людей. На первых порах единственная партия в стране все еще оставляла по крайней мере своим членам право на свободу слова и политическую инициативу. Затем правящая олигархия лишила их этой свободы, а монополия правящей партии сменилась единоличной властью одной ее фракции – сталинской. Во время второго десятилетия революции оформились жесткие структуры тоталитарного правления. И наконец правление одной и единственной фракции превратилось в единоличное правление ее лидера. Тот факт, что Сталин смог построить свою единоличную власть лишь на костях большей части первых лидеров революции и их последователей и даже многих верных сталинистов, лишь свидетельствует о том, какое глубокое и сильное сопротивление ему пришлось преодолеть.
Политические метаморфозы режима сопровождались извращением идей 1917 года. Людей учили тому, что социализм – это государственная собственность и планирование, быстрая индустриализация, коллективизация и всенародное образование; но, тем не менее, так называемый культ личности, очевидные привилегии для кого-то, яростное отрицание полного равенства и всевластие полиции также являются неотъемлемой частью нового общества. Марксизм, наиболее критическое и попирающее многие основы учение, был лишен этого содержания и сведен к набору софизмов или полуцерковных предписаний, призванных обосновать любой сталинский закон и любую его псевдотеоретическую прихоть. Хорошо известно, какие страшные последствия имело все это для советской науки, искусства, литературы и для общего морального климата страны. Кроме того, поскольку в течение трех десятилетий сталинизм был официальным учением международной организации, подобное извращение социализма и марксизма сильно отозвалось в мире и особенно повлияло на рабочее движение на Западе. К этому вопросу я вернусь в связи с другим.
Русской революции, как и всем предшествующим буржуазным революциям, присуща некоторая иррациональность. Это своего рода буржуазный элемент в ней. В том, что касается чисток, Сталин был последователем Кромвеля и Робеспьера. Проводившийся им террор был более жестоким и вызывает большее отвращение, поскольку он правил намного дольше в более трудных условиях, да к тому же в стране, где за много веков привыкли к варварской жестокости правителей. Не следует забывать, что Сталин был последователем Ивана Грозного, Петра Великого, Николая I и Александра III. Таким образом, сталинизм можно рассматривать как сплав марксизма и исконной дикой отсталости России. Во всяком случае, в России цели революции как нигде расходились с тем, что происходило на самом деле; чтобы прикрыть столь страшное несоответствие, пришлось пролить много крови и употребить много лжи и лицемерия.
Возникает вопрос: в чем же тогда заключается поступательное движение революции? Что же осталось после стольких политических и идеологических метаморфоз, после стольких взрывов террора и потрясений? Подобные вопросы возникали и в связи с другими революциями. Например, как и когда завершилась французская революция? Тогда, когда якобинцы подавили Коммуну и «бешеных»? Или когда Робеспьер поднялся на гильотину? А может быть, в момент коронации Наполеона? Или его свержения с престола? Большинство этих событий, хотя и радикального характера, несет на себе печать неопределенности; лишь падение Наполеона четко знаменует завершение исторического цикла. Ту же печать неопределенности несут на себе такие события в России, как Кронштадтский мятеж 1921 года, поражение Троцкого в 1923 году, его исключение из партии в 1927 году, «чистки» 30-х годов, разоблачение Сталина Хрущевым в 1956 году, не говоря уж о других. Кое-кто может бесконечно говорить об этих остановках в пути и указывать, на какой из них революция была «окончательно» предана и потерпела поражение. (Любопытно, что Троцкий в годы последней своей ссылки говорил кое-кому из слишком ярых своих сторонников, что с его изгнанием революция не закончилась.) Подобные рассуждения имеют свое значение, особенно для историков, которые могут извлечь из них крупицы истины. Французские историки, причем лучшие из них, до сих пор делятся на сторонников и противников якобинцев, робеспьеристов, эбертистов, защитников Коммуны, термидорианцев и антитермидорианцев, бонапартистов и их противников, а содержание их споров всегда зависело от политических пристрастий французов на определенном этапе. Убежден, что советские историки еще долгие годы будут разделяться, как в 20-х – 30-х годах, на троцкистов, сталинистов, бухаринцев, зиновьевцев, «децистов» и т. д.; надеюсь, что некоторые из них смогут без страха и смущения сказать также добрые слова в адрес меньшевиков и эсеров.
Однако вопрос о поступательном движении революции не решается в подобных спорах – он выходит за их границы. Судить о нем можно, пользуясь другими, более широкими критериями. Не стоит, наверное, заходить так далеко, как Клемансо, сказавший однажды, что революция – это «монолит», от которого нельзя изъять ничего; тем не менее, в его словах что-то есть, хотя «монолит» – это скорее сплав, но с большим содержанием основного металла.
Напомним, что признание поступательного характера революции современниками выражалось в отношении к ней, в политике и делах. То же происходит и в наши дни. Огромный водораздел, проведенный в 1917 году, все еще остается в сознании человечества. Для наших государственных деятелей и идеологов и даже для простого народа вопросы, поднятые революцией, остаются еще не решенными. А тот факт, что правители и лидеры Советского Союза не перестают твердить о своем революционном происхождении, также имеет свою логику и последствия. Все они, включая Сталина, Хрущева и его преемников, должны были сеять в умах своего народа идею преемственности революции. Они должны вновь и вновь повторять торжественные обещания, данные в 1917 году, даже если они сами их же и нарушают; и они должны опять же вновь и вновь говорить о приверженности Советского Союза делу социализма. Эти торжественные обещания и обязательства вбивались в голову каждого поколения и каждой возрастной группы, в школе и на заводе. Революционная традиция пронизывает всю советскую систему образования. Сама по себе она является мощным фактором преемственности. Конечно, система образования построена так, чтобы скрыть провалы на пути революции, фальсифицировать историю и оправдать ее противоречия и нелогичность. Тем не менее, несмотря на все это, система образования постоянно поддерживает в народе память революционного наследия.
За всеми этими политическими и идеологическими явлениями прослеживается действительная преемственность системы, основанной на отмене частной собственности и полной национализации промышленности и банков. Все изменения в правительстве, партийном руководстве и политике не затрагивали этого главного и вечного «завоевания Октября». Это незыблемая основа, на которой зиждется преемственность в области идеологии. Отношения или формы собственности – далеко не маловажный фактор в развитии общества. Мы знаем, какие глубокие изменения в образе жизни и структуре западного общества вызвал переход от феодальной к буржуазной форме собственности. Ныне всеобщая полная общенациональная собственность на средства производства влечет за собой еще более всеобъемлющие и основополагающие долгосрочные изменения. Неправильно было бы думать, что между национализацией, скажем, 25% промышленности и стопроцентной общественной собственностью существует лишь количественная разница. Нет, разница здесь качественная. В современном промышленно развитом обществе полная общественная собственность неминуемо создаст новую среду для производственной деятельности человека и культурных запросов. Поскольку дореволюционная Россия не была современным промышленно развитым обществом, общественная собственность сама по себе не могла создать качественно новую среду, а лишь отдельные ее элементы. Однако даже этого оказалось достаточно для того, чтобы оказать решающее влияние на развитие Советского Союза и придать определенное единство процессам его социального преобразования.
Я уже говорил о нелепости попытки установить общественный контроль над производством, которое по своему характеру не является общественным, а также о невозможности построения социализма, основанного на нехватках и бедности. Вся 50-летняя история Советского Союза – это история борьбы, временами успешной, временами безуспешной, за устранение этого противоречия и преодоления нужды и бедности. Она состояла, во-первых, в проведении быстрой индустриализации, которая рассматривалась как средство достижения цели, но не сама цель. Феодальные и даже буржуазные отношения собственности совместимы с экономическим застоем или медленными темпами развития в отличие от общественной собственности, особенно когда она установилась в слаборазвитой стране в результате пролетарской революций. Сама система порождает стремление к быстрому движению вперед, необходимость в достижении изобилия и развития производства, требующего эффективного общественного контроля. В ходе этого движения вперед, которое в России встречало дополнительные препятствия в виде войн, гонки вооружений и издержек бюрократического характера, постоянно возникали новые противоречия, путались цели и средства. По мере накопления национального богатства масса потребителей, которые одновременно являлись и производителями, постоянно и во все большей степени испытывали на себе нехватки и нищету; в то же время бюрократический контроль над всеми сторонами жизни страны заменял собой общественный контроль и ответственность. Порядок приоритетов полностью изменился. Формы социализма были выкованы до того, как сформировалось экономическое и культурное содержание; по мере образования содержания формы ветшали или теряли свою четкость. На первых порах социально-экономические институты, созданные революцией, оказались намного выше того уровня, на котором находилась страна в материальном и культурном отношении; затем, когда этот уровень поднялся, социально-экономическая организация осела ниже его под грузом бюрократии и сталинизма. Даже цель была сведена к уровню средства: олицетворением идеального бесклассового общества стала теперь безрадостная картина жалкого существования в этот переходный период примитивного накопления богатств.
Смена приоритетов, смещение целей и средств, а в результате несоответствие между формой и содержанием жизни страны лежат в основе кризисов, возмущений и метаний в послесталинский период. Бюрократический контроль, заменивший собой контроль общественный, стал препятствием на пути прогресса, нация же стремится сама распоряжаться своими богатствами и своей судьбой. Она еще не знает, как выразить свои устремления и что с ними делать. За десятилетия тоталитарного правления и воспитания в духе железной дисциплины люди разучились самостоятельно мыслить, самостоятельно принимать решения и самостоятельно действовать. Правящие группы пробуют разные экономические реформы, ослабляют оковы, стесняющие свободу мысли, и в то же время делают все, чтобы люди оставались бессловесными и пассивными. Здесь останавливается официальная десталинизация, но есть еще десталинизация неофициальная, широко распространенное ожидание коренных изменений. Как официальная политика, так и неофициальные выступления показывают, что еще живы или возродились воспоминания о первом героическом периоде революции, когда существовало больше свобод, преобладали здравый смысл и человечность. За очевидным обращением к прошлому с непрекращающимся паломничеством к Мавзолею Ленина, скорее всего, скрывается неловкая пауза, остановка на переходе от сталинской эры к какому-то новому этапу созидательного мышления и исторической деятельности. Как бы то ни было, это болезненное состояние, эти духовные метания, поиски на ощупь в послесталинский период сами по себе свидетельствуют о том, что революция продолжается.
Тони Клифф
О теории Троцкого «Россия – переродившееся рабочее государство»
Может ли государство, не управляемое рабочими, считаться рабочим государством?