Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Русские на Афоне. Очерк жизни и деятельности игумена священноархимандриата Макария (Сушкина) - Алексей Афанасьевич Дмитриевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из Москвы, вскоре после свадьбы, Михаил Иванович был отправлен в Тулу к деду, где прошло его счастливое детство. Этой поездке несчастный юноша весьма обрадовался, так как ему предстояло видеть знакомые места, среди которых он счастливо в холе и неге вырос, а также встретить любимого дедушку и еще более любимого брата Ивана Ивановича. В предвкушении этих сладостных для его сердца удовольствий юноша с восторгом мчался на почтовых под дорогой ему кров дедушки, но его мечты быстро разлетались в прах, когда, после первой встречи с родными, ему категорически объявили, что наутро он должен был ехать с братом Иваном Ивановичем на ярмарку в Лебедянь. Усталый от дороги, он молча выслушал наказ деда и наутро был готов к отъезду, так как противоречить деду не полагалось по традиционному порядку, передаваемому из поколения в поколение в роде Сушкиных, к тому же противоречие и не было в характере скромного Михаила Ивановича.

Закончив ярмарку в Лебедяни и расставшись с братом Иваном Ивановичем, который поехал по делам в Харьков, Михаил Иванович непосредственно отправился на другую ярмарку в Михайловскую станицу. Это было в 1842 году. «Ярмарка удалась прекрасная», и Михаил Иванович был на верху счастья от этого своего первого самостоятельного в полном смысле этого слова опыта, который он сам называет в дневнике «первою ступенью на коммерческом поприще». Под свежим впечатлением переживаемого им блестящего успеха в торговле выехал Михаил Иванович из Михайловской станицы на новую ярмарку в Воронеж и вел ее непосредственно один без надзора старших. Светская жизнь в таком большом городе, где проводят зиму местные богатые помещики, куда теперь, по случаю ярмарки, съехалось с разных концов России именитое купечество, в городе земледельческом и торговом, благо и время было предмасленичное, – шла в полном разгаре: балы, семейные вечера, маскарады, театры и подобные места общественных удовольствий раскрыли широко свои гостеприимные двери для ищущих удовольствий. И частная семейная жизнь обывателей ввиду оживления в городе и наплыва приезжих гостей выходила из обычных рамок монотонной будничной жизни: всюду устраивались пикники, домашние танцевальные вечера и т. п. Ввиду такого искуса в молодом 21 года юноше пробуждается жажда к общественным удовольствиям со всей страстью его молодой, кипучей и увлекающейся натуры, еще не ведавшей ее прелестей и лишь в живом воображении рисовавшей эти удовольствия в самом привлекательном и очаровательном виде. Одного желания для молодого Сушкина познакомиться с этой жизнью было достаточно, чтобы гостеприимные двери семейных домов местного купечества раскрылись перед ним совершенно свободно. «Изящно одетый и просто писаный красавчик»[13], благовоспитанный, с приличными манерами, живой и остроумный собеседник, прекрасный танцор, к тому же член известной в купечестве семьи Сушкиных, жених-миллионер – все это вместе взятое рекомендовало его с самой лестной стороны пред местным еще неизвестным ему обществом. Михаил Иванович был дорогим и желанным гостем, где бы он ни появлялся, и все считали за особенную честь принять его у себя в доме. Он «пустился в общества на вечера; танцевал и к себе приглашал». В этом чаду удовольствий, где все льстило его природному самолюбию, он прожил целый месяц, забыв решительно обо всем на свете. Настоящая действительность казалась ему волшебным сном, пробуждения от которого, по-видимому, он не желал. Но всему есть конец на свете; настал конец и его увлечению светскими удовольствиями, и настал совершенно неожиданным для него образом.

Шла пестрая неделя, т. е. неделя перед Масленицей. Михаил Иванович отправился танцевать в клуб. Здесь во время самого разгара танцев вдруг он слышит за своей спиной полузнакомый ему голос: «Михаил Иванович, да ты ли это? Ну, братец мой, вот этого я уже от тебя не ожидал!». Михаил Иванович прерывает оживленный танец, раскланивается с дамой и быстро поворачивается в сторону, откуда раздалось восклицание. Перед ним как бы из земли выросла плотная фигура очень хорошо ему известного тульского купца, который в недоумевающей позе, с разведенными руками, вперив в него свои раскрытые от удивления глаза, стоял сбоку танцевального зала. Появление этого купца до того произвело на Михаила Ивановича удручающее впечатление, что он совершенно растерялся и не знал, что сказать ему в ответ. Из элегантного кавалера и оживленного собеседника, каким он был несколько минут назад, Михаил Иванович превратился в настоящего школьника, захваченного на месте преступления. Для Михаила Ивановича довольно было одного вида знакомого земляка, чтобы он отрезвился, чтобы рассеялся туман, доселе его окутывавший, и пред ним восстала грозная действительность в лице строгих отца и деда и требовательных дядей с нескончаемою бранью и всевозможного рода упреками. С быстротою молнии промелькнула в его голове мысль: а ведь теперь «об этом могут узнать старшие?». Под впечатлением этой мысли и пред страхом за будущую ответственность обескураженный Михаил Иванович быстро стушевался в толпе оживленных посетителей клуба и мрачный уехал домой. Но и дома, как кошмар, его мучила та же неотступная мысль, «повергшая в уныние», и он не находил себе покоя.

Настала русская широкая Масленица, когда русский человек и ест и пьет много и веселится сколько его душе угодно; когда разнузданность человеческих страстей, можно сказать, не признает никакого предела и не только не сдерживается, а как бы даже поощряется и одобряется заветами и обычаями старины глубокой. Воронеж не отстал от других городов матушки Руси Великой и особенно веселился оживленно на этот раз. Молодой Сушкин во время этого всеобщего веселья сидел в своей квартире, держал самый строгий пост в пище и питье и неопустительно посещал все службы монастыря св. Митрофания. «Я, – замечает о. Макарий в своем дневнике, – не выходил [из дома] кроме монастыря св. Митрофания». Суровым постом и горячей молитвой он решился успокоить свою взволнованную совесть и облегчить себя от ее угрызений. Такая резкая перемена в образе жизни и поведении молодого Сушкина не могла не обратить на него внимания всех его знакомых.

Упомянутый выше тульский купец – причина его душевных настоящих мук, – узнав о таком поведении юноши, явился лично к нему и после удивления и убеждений вроде того, что для покаяния довольно и семи недель поста, а теперь время «основательного» приготовления к нему, ушел, приговаривая при этом: «Ну, Михаил Иванович! Ну, право от тебя я этого не ждал». В субботу на сырной неделе Михаил Иванович «приобщился» Св. Таин и, успокоив свою совесть исповедью перед священником, «уехал в Тулу».

Конец 1842 года, весь следующий год и до мая 1844 года Михаил Иванович жил почти безвыездно в Туле и находился под тем же строгим режимом «старших», в каком прошла вся его предыдущая жизнь. «Дедушка взыскивал строго, – пишет в дневнике о. Макарий, – а дядя еще строже; я почти, кроме воскресения к обедни, никуда не выходил». Изредка, впрочем, Михаил Иванович оставлял на короткое время Тулу и ездил «по воловням, где кормились быки. За быками и дома дела было пропасть, я почти не успевал. Верного человека не имел, которому мог бы передать мое, ибо для меня дядя и тетка точно были чужие», а брат Иван Иванович находился постоянно в разъезде. «Наконец, – пишет о. Макарий в дневнике, – заблистала для меня утренняя звезда, – я уехал в ярмарки и был в Лебедяни, Темникове, Тамбове, а потом ильинскую в Ромнах. Отдохнуло мое сердце. Я в Ромнах прилично одевался, был в собрании, театре. Так приятно прожил время, и ярмарка была удачная. Оттуда Бог сподобил меня быть в Киеве. Я приобщился Св. Таин, проживши пять дней. Мне грустно было расставаться с Киевом, но я поехал на Полтаву и в Харьков на ярмарку покупать шерсть… Из Харькова я поехал на Старый Оскол и Ефремов, где нашел восьмидесятилетнего дедушку. Мы с ним, слава Богу, прожили время хорошо. Ни одного выговора я не получил, слава Богу! Из Ефремова [отправился] в Лебедянь, из Лебедяни в Урюпинскую станицу. В Урюпинской станице я одолжил рыльского купца Жижина деньгами 1500 руб., которые [он и] увез, не сказавшись. Я тосковал, передал записку на руки, но денег не получал. Из Урюпинской станицы отправился в Кирсанов и Тамбов, где был уже мой дядя Иосиф Дионисьевич, оттуда мы поехали с ним в Тулу. Пробывши там и сыгравши свадьбу двоюродного брата, я уехал опять с дядею в Ефремов, Лебедянь, Липецк, Козлов и Моршу. В Морше дали мне дело – разливать сало. В это время я уезжал в Михайловскую станицу, и там тоже, надеясь получить деньги с Жижина, не получил. Я писал ему письмо и просил именем его выслать мне деньги, а сам уехал в Моршу для разливки. Целую зиму и все время я жил порядочно. Знакомых имел только два дома – Медведева и Демьянова. В это время мой отец с маменькою приехали в Тулу и я, отделавшись совсем, собирался ехать в Тулу. К величайшей моей радости Жижин деньги прислал, и я с полным удовольствием поехал домой к Святой».

Все последующие страницы дневника о. Макария до выезда за границу переполнены подобного рода деловыми замечаниями, мало или вовсе неинтересными для читателя. Поэтому, не касаясь частностей и опуская из дневника все малоценное для характеристики о. Макария, мы сделаем беглый очерк его жизни в миру до дня выезда его на восток и остановимся ближе подробно лишь на выдающихся фактах.

Начиная с половины 1844 года и вплоть до 1850 года жизнь Михаила Ивановича изменилась к лучшему весьма значительно. Переезжая из города в город, с ярмарки на ярмарку, закупая шерсть, щетину, быков или разливая сало, Михаил Иванович был, как говорится, сам себе господин. В коммерческом деле он уже приобрел некоторый навык и практическую опытность, а поэтому держал в подчинении у себя и в должном повиновении подручных людей. Строгого надзора со стороны «старших» уже над ним не было, и он располагал свою жизнь по собственному благоусмотрению, не опасаясь за то упреков, выговоров и больших неприятностей. Торговлю старался вести «как можно чище», с тем чтобы «не замарать свою честь», которая для молодого и щепетильного в данном отношении юноши была дороже всего на свете. Со счетами, которые подавались «старшим» не менее как на 750 или 900 тысяч, он был всегда аккуратен и точен, дабы не возбуждать с их стороны подозрений и неудовольствий. Свободное от торговли время – вечера одни пра здничные – он проводил «весело» в домах своих знакомы х, «принимавших его везде, как родного». Здесь Михаил Иванович ухаживал за девицами, пользуясь в свою очередь их вниманием и симпатиями, с увлечением танцевал, вел оживленные беседы и т. п. Не чуждался изредка и общества своих сверстников и сотоварищей по торговле, в кругу которых шампанское лилось рекою. После одного из таких куражей Михаил Иванович схватил горячку и был сильно болен. В бытность свою в Урюпинской станице в 1846 году Михаилу Ивановичу пришлось присутствовать там при закладке церкви, а также и на торжестве по этому случаю. «Мы провели время приятно, – говорится в дневнике об этом торжестве. – Был Хомутов, начальник штаба и архиепископ Донской Игнатий. Тут я помирил моих знакомых Веретенникова и Солодовникова и, много выпивши шампанского, вышел раздевшись (на двор), простудился жестоко и был болен горячкою». Во время своих частых переездов по Южной России Михаил Иванович нередко посещал Киев и другие места, в которых находятся или мощи святых, или чудотворные иконы, или известные своей древностью монастыри. Как истинно религиозный человек Михаил Иванович считал для себя христианским долгом посетить эти места, помолиться перед святыней и в Киеве даже непременно всякий раз отговеть. В родную семью в Тулу Михаил Иванович возвращался редко, живя большею частью вне дома. В ней он непременно проводил Пасху, а также время семейных горестей или семейных радостей. Так, например, в Тулу он приезжал 1) по случаю смерти в 1846 году своего деда Дионисия Осиповича, 2) когда, по убеждению местного губернатора, обсуждался оживленно между дядьями вопрос об открытии «фирмы Дениса Сушкина сыновей», 3) по случаю женитьбы «любезного» своего брата Ивана Ивановича на девице В. Ф. Черниковой в 1848 году и т. п.

Из приездов в Тулу на дальнейшую судьбу Михаила Ивановича оказал самое сильное влияние его приезд в 1845 году, в июле месяце, когда в Туле жили уже родители. Из дневника нам лишь известно, что в это время он упросил брата Ивана Ивановича поехать за него в Ильинскую, а «сам остался дома с дедушкой и что жить ему было лучше, потому [что] маменька жила». Можно бы думать, что это улучшение жизни заключалось в том, что его перестали бранить и оскорблять «старшие», но, как мы знаем из других достоверных источников, сам Михаил Иванович имеет в виду улучшение иного и более для него приятного свойства. В это время произошло самое тесное и самое интимное сближение между матерью и сыном, которое потом заочно не прерывалось до конца жизни у обоих. Здесь поистине, можно сказать, мать нашла себе сына, в свою очередь любящий сын нашел нежно любящую кроткую мать с душою ангельской чистоты и с непорочным сердцем. Пунктом сближения послужила редкая общность религиозных убеждений обоих и замечательное сходство их характеров. Михаил Иванович очень немало унаследовал симпатичных черт характера своей матери. Набожная Феодосья Петровна не без материнской гордости смотрела на своего красавца и умника сына. Начитанный в Слове Божием и в душеспасительных книгах, побывавши во многих местах России, замечательных своими святынями, узнавший несколько жизнь на практике, Михаил Иванович был для своей религиозной матери, чуждой житейской суеты и всего, что вне дома, весьма приятным и желательным собеседником. Его одушевленная живая речь действовала на доброе сердце Феодосьи Петровны самым благотворным образом, и она в самое короткое время успела узнать и полюбить Мишу так, как не знала и не любила его в годы детства. В уме счастливой, набожной матери уже промелькнула мысль: «Авось она дождется счастия и увидит одного из своих сыновей молитвенником, монахом!». От этой одной заветной мысли сердце матери наполняется восторгом и ее Миша становится в глазах ее еще милее и любезнее и дороже ее сердцу… Но живой и впечатлительный юноша быстро переходит в своих беседах с одного предмета на другой. После рассказов о киевских святынях, «ангелоподобных» киевских подвижниках и т. п., растрогавших до умиления, до слез набожную Феодосью Петровну, Михаил Иванович быстро переносится своей мыслью, как быстры были его переезды с одного места на другое, в Харьков, Тамбов, Воронеж и т. д., и начинает вести повествование о своих развлечениях, танцах, ухаживаньях за барышнями и т. п., и у бедной Феодосьи Петровны быстро высыхают слезы, сердце ее сжимается от страха за непорочность его души и тела и моментально меняется прежняя мысль на другую, менее для нее симпатичную. «А что ни говори, время и женить парня. Долго ли до греха». Осторожно и любовно она выпытывает и узнает внутреннее состояние души своего сына и как бы к случаю ведет речь о том, как следует молодому человеку «оберегать себя до брака от плотских страстей». «„Когда и жених и невеста оба вступают в брак девственными – ангелы Божии радуются на небесах и невидимо летают над брачным ложем их“, – говорила ему мать, и эти слова ее производили на юношу, по его собственному мне признанию, – пишет К. Леонтьев, – глубокое впечатление. И думал, – говорит он мне с чувством, – что если я согрешу, то не только навлеку на себя гнев Божий, но и мать жестоко обижу, а мне и вспомнить об этом было даже больно“»[14]. И вот, несмотря на свою увлекающуюся молодость, внешнюю красоту, общество женщин, среди которых он проводил большей частью время, круг товарищей, далеко не отличающихся чистотой нравов, и всегдашнее довольство в денежном отношении, Михаил Иванович, под такими убедительными увещаниями своей матери, оставался в миру невредим и «девственность свою строго хранил», а потом впоследствии, в сане уже игумена, как это известно всем знавшим покойника, явился красноречивым и горячим проповедником девственной чистоты и супружеского целомудрия в нашем современном обществе. «И само даже мирское юношеское воздержание его было еще потому особенно ценно, – прибавляет К. Леонтьев, – что он, по всеобщему свидетельству, смолоду был красавец. Много легче тому вести себя скромно, на кого и глядеть никому нет особой охоты, но красота целомудрию великий противник. Может ли не чувствовать молодой человек, живой от природы, что он очень красив и что понравиться женщине ему вовсе не трудно?»[15].

Между матерью и сыном еще более тесное сближение установилось после совместной поездки в Киев в июне месяце 1847 года. После этой поездки Михаил Иванович сделался положительным любимцем своей матери, влияние которой на него с этого времени стало особенно заметно. Михаил Иванович не раз уже бывал в Киеве, и все святыни для него не были новостью, но никогда он не выносил из своей поездки столь сильного, столь разнообразно-глубокого и назидательного впечатления, как в эту поездку. Благочестивая Феодосья Петровна не только усердно молилась у мощей святых киевских угодников, обозревала достопримечательные святыни города, но и обратила должное и серьезное внимание на тех лиц, которые предстоят этой святыне, на их жизнь и подвиги. Она обошла всех известных между монахами духовников, посетила затворников и у каждого из них спрашивала: «Как можно спастись в мире? Как нужно жить, чтобы угодить Богу?» – и т. п. На свои несуетные вопросы из уст печерских старцев она слышала в ответ простую, нехитростную, но любовную, исходящую от глубины души, много уже боровшейся со страстями, речь, которая обаятельно действовала на ее сердце. Юноша сидел безмолвно. С благоговением и священным восторгом издали он внимал этим речам и радовался, что ему, наконец, удалось лицом к лицу видеть ту жизнь, о которой он знал лишь по книжкам и видеть которую он пламенно желал еще в 14-летнем возрасте. Мать и сын[16] уходили от этих старцев взволнованными и долго между собою делились впечатлениями, вынесенными из этих посещений и бесед. Не упускала случая при этом набожная Феодосья Петровна поговорить с сыном и о том любимом предмете на тему, что монашеское житие – ангельское, что в мире человеку спастись трудно, что жизнь мирская – одна суета и целый ряд беспокойств, что спасение только возможно здесь, в монастыре, где царствуют мир и тишина и братская любовь. Эта одушевленная и искренняя речь любящей и любимой матери глубоко действовала на впечатлительную душу Михаила Ивановича, трогала самые живые чувствительные струны его сердца и поднимала со дна его знакомые давнишние тайные желания, и только лишь цветущая молодость, прелесть неизведанной еще манящей впереди своими чарующими прелестями жизни мешали юноше произнести навертывающиеся на язык слова: «маменька, благословите меня идти в монахи»…

От зоркого глаза Ивана Дионисьевича не ускользнуло настоящее сближение жены с сыном, а также и то, какое влияние оказывается на его сына со стороны матери. Как коммерческий человек в полном смысле этого слова, он вовсе не желал лишиться такой нужной ему рабочей силы, какой уже стал Михаил Иванович в описываемое время. Что же касается монашества, то, будучи на самом деле сыном церкви и даже, пожалуй, человеком набожным, к монашескому чину особенного благоволения он не питал, а чтобы кто-нибудь из его сыновей сделался монахом – он и слышать не хотел. Вот поэтому-то Иван Дионисьевич порешил в душе положить предел указанному сближению матери с сыном и отдалить их друг от друга. По принятому обычаю, после объезда ярмарок Михаил Иванович в 1850 году поехал к предстоящей Пасхе домой для свидания с родителями. Здесь в конце Пасхи Иван Дионисьевич предложил сыну подумать о женитьбе. Подобное предложение застало сына врасплох. Он смутился и «просил сроку неделю» на размышление, так как он не имел в виду ни одной подходящей для себя невесты. Говорить, что Михаил Иванович не думал о невестах – нельзя. «Ну и о невестах думал, – признавался покойный о. Макарий К. Леонтьеву, – и были барышни очень красивые, с которыми танцевать приходилось и танцевать я был не прочь»; но остановиться на этих барышнях, прибавим от себя, с более серьезной мыслью он и не думал, так как «мечта о монашестве, – по словам того же К. Леонтьева, – не оставляла его посреди коммерческих хлопот и всяких мирских развлечений»[17]. Не удивительно поэтому, что и после недельного размышления он ни к чему не пришел в своем решении, не приготовил никакого ответа и на вторичный вопрос отца он прямо жениться «отказался еще на год». Может быть, настоящий отказ и не был бы принят в резон, но наступило время ехать на ярмарку в Старый Оскол, и Михаил Иванович, за неимением другого верного человека, должен был отправляться к своей обычной деятельности. Иван Дионисьевич, таким образом, естественно, не мог настаивать на своем предложении. Но поездка в Старый Оскол неожиданным образом решила для Михаила Ивановича бесповоротно существенный вопрос жизни, который не разрешил бы он наверное даже и после года размышлений.

Ко времени приезда Михаила Ивановича в Старый Оскол на ярмарку там уже образовалась из купеческих сыновей целая компания сверстников Михаила Ивановича, которые сговорились вместе все ехать на Восток для поклонения святыням, а некоторые из них даже прямо с целью поступить на Афоне в монашество. Компания эта предложила ехать с ними заодно, чтобы веселее было, и молодому Сушкину, который, однако, отказался на первый раз недосугами, или, как говорится в дневнике, «замешками». Но после, поразмыслив наедине дома, Михаил Иванович порешил, что этого удобного случая и прекрасной компании не следует упускать для поездки на Восток, где бывать втайне он желал давно. Под влиянием такого решения он перед выездом из Старого Оскола в Воронеж написал письмо отцу, прося его благословения на это путешествие. В первом письме на просьбу сына, Иван Дионисьевич ответил прямым отказом, но вторым письмом приглашал сына возвратиться в Тулу. После окончания ярмарки в Воронеже Михаил Иванович отправился к родителям в Тулу и на третий день, по приезде домой, начал вести речь с отцом по поводу задуманного им путешествия на Восток. Разговор между отцом и сыном длился не долго, так как Иван Дионисьевич уже был убежден на согласие своей супругою Феодосьей Петровною, которая, после первого письма сына еще из Старого Оскола, приняла самое живое участие в судьбе своего любимца и стала действовать в его интересах, вполне сочувствуя желанию сына и ожидая, бесспорно, благих результатов от этой поездки в смысле осуществления своей заветной мечты. Иван Дионисьевич указал на неудобство и ущерб в делах торговых, на трудность и дальность пути, на разного рода лишения и возможные опасности в пути и т. п. и закончил свою речь восклицанием: «Трудно, смотри!». Сын еще более усилил свою просьбу, и согласие дано было, но с условием, чтобы он не оставался на Афоне, а возвращался бы домой непременно. Михаил Иванович ответил на предостережение отца уверением, что он исполнит его совет и почтет для себя долгом выполнить настоящее условие…

Дело относительно поездки на Восток уладилось так легко и скоро, как и не ожидал Михаил Иванович, предполагавший встретить в лице отца упорного и сильного противника своему намерению. Под впечатлением этого полученного разрешения и предстоящего «вояжа во святые места», которого он «пламенно желал» и о котором он мечтал с самого раннего детства, сердце его переполнилось радостью, и он, можно сказать, был на верху счастья. С 12 числа июня он начал деятельно приготовляться к предстоящему далекому и трудному путешествию, «не имея, – как он выражается в своем дневнике, – ни скуки, ни скорби, по особой теплоте к отправке как будто в обыкновенное место». Начались хлопоты по выправке паспортов, – как для самого Михаила Ивановича, так и для Евграфа, «любимого его слуги», которого к величайшей радости отпустил вместе с ним Иван Дионисьевич в качестве дядьки и слуги на дороге, приняв на себя расходы по путешествию и назначив двойной оклад против получавшегося им жалованья на службе в роли приказчика, – для его жены, оставшейся в Туле.

Упомянутый Евграф сначала служил у Сушкиных в качестве щетинщика. В 1846 году Михаил Иванович, отправляясь, после смерти дедушки, в Моршу, взял этого Евграфа за кучера и здесь с ним несколько познакомился. В 1847 году в той же роли Евграф ездил с Михаилом Ивановичем и его матерью в Киев на богомолье, а оттуда в Ромны, где Евграф, как «умеющий писать», по поручению Михаила Ивановича «писал накладные» и тем еще более приблизился к нему. В Тамбове Евграф начал вести себя дурно и «лениться» в исполнении возлагавшихся на него поручений, так что Михаил Иванович «хотел его прогнать». «Но мне, – замечается в дневнике, – было жаль его, ибо я любил его, сам не понимая отчего. Он «справился, вел себя чудесно и исправлял уже должность подручного приказчика». В 1850 году, именно незадолго до путешествия на Восток, Евграф сопутствовал в поездке в Коренную пустынь дяде Михаила Ивановича Иосифу Дионисьевичу, который потом хвалил его племяннику за то, что он «во все время показал себя как [в] поведении, так и [в] деятельности хорошим». «Я был рад, – замечает не без удовольствия по этому поводу о. Макарий, – что посеянные мною плоды возросли». Этому-то Евграфу и сдавал Иван Дионисьевич теперь своего сына на руки с наказом, чтобы он слушался его во всем, оберегал бы его, как зеницу ока, и без него не возвращался бы назад домой в Тулу. Давая же в спутники сыну «любимого» им человека, он желал, между прочим, оказать ему благоволение за его труды по торговле, а также избавлял его от возможных случайностей в предстоящем трудном и далеком пути.

День 30 июля, назначенный для отъезда из дома Михаила Ивановича, был не за горами. В хлопотах и суете никто не замечал, как летели последние дни пребывания его под родительским кровом. Сам Михаил Иванович дни проводил в приготовлениях к поездке, а «целые ночи просиживал» с жившей в доме Сушкиных экономкой Анною Васильевною, «говоря более о духовном и мечтая о будущности». Странное нечто происходило в душе Михаила Ивановича в это время. Чем ближе подходило время выезда из родительского дома на Восток, тем заметнее для него терялось и ослабевало то «пламенное желание», каким горело его сердце до получения на него согласия Ивана Дионисьевича. Среди всеобщего внимания, каким его окружили в доме все родные в последние дни его пребывания под родительским кровом, Михаила Ивановича «все привлекало в доме», все ему было мило, дорого, со всем этим ему расставаться было тяжело. Невольно его мысли переносились туда, на Восток, в страну далекую и незнакомую, где не было у него ни единого знакомого лица, где все – чужие для него люди и он для всех чужой; в страну, где все иное, не похожее на то, что он привык видеть около себя каждый день: иной климат, иной образ жизни, иные нравы и обычаи и т. п. Страх пред всем этим неизвестным для него сжимал сердце и парализовал его прежнее «пламенное желание» сомнением. «Могу ли в самом деле я вынести все то? Что меня встретит на чужой стороне?» – спрашивал невольно себя Михаил Иванович и не мог дать положительного ответа на волновавшие его вопросы. В продолжение сего времени приходили такие минуты, что если бы батюшка предложил остаться, – говорит Михаил Иванович в дневнике, – я бы остался. Такое было искушение – сам не понимаю от чего». Но Иван Дионисьевич привык решать всякое дело подумавши и один раз навсегда. Ему уже и в голову не приходила мысль переспрашивать сына о желании или нежелании его ехать на Восток, а сын боялся поведать отцу целый ряд своих сомнений и страхов, волновавших его в данное время, хорошо зная, что уже в другой раз от отца не так легко получить согласие на поездку. Поэтому сомнения и страхи были делом внутреннего состояния души Михаила Ивановича, а на лице в доме шли обычным чередом самые живые приготовления к задуманной и уже решенной поездке.

Накануне выезда из Тулы, т. е. 29 июля, Михаил Иванович отстоял всенощное бдение, а в самый день отъезда – литургию, молебен о путешествующих и пошел «попросить благословения» у Богоматери пред ее иконою, именуемой «Боголюбской», которая особенным образом чтится в Туле. Горячая молитва подкрепила молодого путешественника и прежнее тревожное состояние духа уступило место снова его «пламенному желанию». Воротившись домой спокойным, счастливым и веселым, он не смутился, когда увидел, что на всех окружающих видна была печаль по поводу предстоящей разлуки. Когда приблизился момент «последнего целования» и родители приступили с «образом Спасителя в вызолоченном окладе», чтобы благословить своего сына, все родные громко рыдали, оставался невозмутимо спокоен лишь один Михаил Иванович. «Не знаю, что со мною делалось, – пишет он в дневнике, – я точно ехал на дачу за 20 верст, не выронив слезы, тогда как все плакали». В пять часов поезд тронулся из города. Отец, мать, дяда Кондратий Дионисьевич с женою, брат Иван Иванович с женою и много других родственников поехали провожать путешественника. За заставой Михаил Иванович простился с отцом, «выронив несколько слез» с обеих сторон. Здесь же простились и некоторые родные, но мать и брат с женою и двоюродною сестрою Мариею Кондратьевною провожали до Дедилова. Здесь произошло трогательное расставание между сыном и матерью. Мать и сестра рыдали, прощаясь с Михаилом Ивановичем, но и последний не был в состоянии сдерживать душивших его слез и в свою очередь плакал горько. Усадивши мать его в карету, он «несколько раз возвращался, чтобы их поцеловать и сказать «прости», Бог весть, на сколько времени!» Между братьями, жившими весьма «ладно» с детства до последнего времени, расставание было довольно холодное. «С братом мы прощались, – говорится в дневнике, – холодно. Не знаю, что это значило: или по вражьему завистливому оку, или чрез людей, он ко мне вовсе изменился; в последнее время даже мало говорили, но видно так Богу угодно. Я не мало об этом скорбел, даже плакал». В два часа пополуночи родные «покатили по дороге в Тулу», а Михаил Иванович поехал на Богородицк.

Глава III

Путешествие по Востоку с паломнической целью

Целый день после описанной ночи Михаил Иванович плакал и скорбел. Трогательное прощание с матерью, к которой он привязался всеми силами своей души, холодный поцелуй брата и сердечное «прости» родных не выходило из его головы. Теперь, чем дальше от него с каждым часом удалялись родные дорогие ему лица, тем они ему казались дороже и милее. Предчувствие как бы ему подсказывало, что он их уже не увидит больше в этой жизни, и слезы не высыхали на его глазах. От настоящего мысль летела в страну новую, ему неведомую, и невольно сердце его сжималось от страха за будущее, где, увы, он не встретит никого из тех, кто мил и дорог ему, с кем доселе он делил и горе и радости своей двадцатидевятилетней жизни. Быстро промелькнули в его голове воспоминания детства со всеми мелкими шалостями и проступками, его первые годы жизни на коммерческом поприще – во всем этом периоде мало интересного и достойного того, чтобы можно было остановиться мыслию с приятностью на каком-нибудь факте. Но вот его мысль перебирает в прошлом его вступление в общество, его успехи в нем, когда Михаил Иванович стал настоящим молодым человеком, ухаживания за барышнями-красавицами, и эти воспоминания волной нахлынули к нему, овладели всем его молодым существом, полным страсти и огня, и подняли в его душе целую бурю страстных пожеланий, от которых он никак не мог освободиться. «Тут, по несчастию, до того овладела мною страсть и помыслы блудные, – замечает в дневнике о. Макарий, – что я просто страдал. Кажется, все мои бывшие интриги[18] живо представились моему воображению». Овладели молодым человеком тоска и упадок духа настолько, что все усилия победить свои страсти не увенчались успехом. Чтение душеспасительных книг было бессильно против страстных помыслов, которые не только не покидали молодого человека, но росли с неимоверною силою и делали дальнейшую борьбу со страстностью почти невозможной. «В Ромнах до того возросла во мне страсть, что я, – пишет о. Макарий, – кажется, рад бы был удовлетворить, но Евграф заметил мое смущение и часто говорил дерзкие слова, говорил и от Священного Писания. Мне стало легче, но все не проходило».

На пути в Киев, который был первым главным пунктом остановки в его паломнической поездке, он не преминул заехать в Коренную пустынь[19], чтобы помолиться Царице Небесной. В Киев Михаил Иванович прибыл 12 числа августа и остановился в лаврской гостинице, где, однако, по случаю предстоящего праздника, было такое большое стечение народа, что ему едва удалось найти комнату для приюта. Здесь же он встретился с 16 молодыми паломниками из Старого Оскола, несколькими днями раньше его прибывшими в Киев. Комнату для временного помещения нашел Михаилу Ивановичу екклесиарх Мелетий Антимонов.

Все церемониальные службы под праздник Успения в дневнике описываются обстоятельно и произвели на молодого паломника глубокое впечатление, но особенно умилительными показались ему два момента. «При церковной церемонии, многочисленности народа, ничего нет умилительнее, – пишет он о первом из них, – когда начинается 17 кафизма. Будто [бы] Сама Царица Небес снисходит с неба присутствовать с нами, грешными: тихо, тихо опускают святую икону и останавливается на средине царских врат». «Митрополита среди темноты провождали со свещами, – говорится там же о другом моменте. – Как умилительно в глухую полночь митрополит, при освещении свещь, шествует в свой покой после семичасового бдения!».

Прожил Михаил Иванович в Киеве до 24 числа августа, и за это время он успел сделать все, что необходимо было для благочестивого паломника: осмотрел все киевские святыни и помолился им, два раза приобщался Святых Таин, причем однажды «мерзкий и грешный он сподобился принять Их от рук митрополита Филарета, от которого потом получил и благословение на дорогу, исповедывался в Голосеве[20] у схимонаха Парфения[21], «человека решительно живущего за гробом», который говорил Михаилу Ивановичу на прощание, что он «не останется на Афоне и вернется назад домой», и виделся с наместником лавры архимандритом Лаврентием, «ангелоподобным человеком», который благословил его образом Споручницы, дал несколько практических наставлений и снабдил его рекомендательным письмом в Иерусалим к иеромонаху Феофану[22].

1 сентября Михаил Иванович прибыл в Одессу, чтобы выхлопотать здесь заграничный паспорт и отсюда на пароходе ехать в Палестину. Но сверх ожидания ему пришлось прожить в этом городе гораздо дольше, чем он предполагал. Так как, по принятому правилу, в ту пору заграничный паспорт выхлопатывался для каждого отдельно из Петербурга, то сначала ушло много времени на эти хлопоты, а после оказалось, что спутнику Михаила Ивановича Евграфу разрешение на выезд не последовало, потому что в списке желающих выехать за границу имя его было пропущено. Ввиду сего Михаил Иванович с частной квартиры переехал на общую и устроился вместе с прочими 15 спутниками старооскольцами, направлявшимися на Афон.

После осмотра некоторых достопримечательностей города, как то: кафедрального собора, важнейших церквей и монастырей, а также «Панорамы и Музеума, где хранятся древности», странноприимного дома[23], больницы от комитета нищих, кладбищ и т. п., молодые паломники начали вести образ жизни скромный и приличный тому званию, которое приняли они на себя добровольно. В воскресенье, среду и пятницу они неопустительно ходили ко всем церковным службам, а в остальные дни утром и вечером вычитывали обычные молитвы, по кафизме из Псалтири и по одному или по два акафиста. Весьма нередко путники накладывали на себя добровольный пост и приобщались Святых Таин. Совесть и помыслы каждого не составляли тайны для прочих, так как «клятвенно решились друг другу все открывать». Проступки против благоповедения наказывались поклонами.

Свободное время от духовных упражнений паломники проводили в поездках к фонтану, в прогулках по бульвару и на берегу бушующего моря, близ которого они особенно часто любили бродить, «мечтая о всем и за всех, вспоминая прошедшее» и простираясь мысленно к ожидаемому грозному будущему. «Так то придется и нам колыхаться среди моря!» – говорили про себя паломники, вперяя свой взор в бушующую водную стихию, среди которой то появлялось, то скрывалось какое-нибудь огромное судно. Подобные прогулки производили на наших паломников сильное впечатление.

Но между путниками далеко не все были такой высокой религиозной настроенности, какой был проникнут будущий игумен русского Пантелеимоновского монастыря и некоторые другие из его спутников. Между последними были люди, не только не чувствовавшие никакой склонности к подвигам воздержания, непрестанной молитве и к скромной келлейной жизни, но прямо любившие пожить на широкую ногу, предаться удовольствиям, которые были доступны их возрасту, средствам и воспитанию, а посему естественно не легко выносившие и мирившиеся с тем режимом, который установился в товарищеской квартире, благодаря влиянию весьма немногих, из коих первое место принадлежало Михаилу Ивановичу. Неудивительно поэтому, что со стороны этого рода паломников были нарушения и дисциплины, целомудрия[24], супружеской верности и даже резкие протесты против первенствующего значения тех или иных лиц в товариществе. Откровенный дневник дает нам несколько подобных примеров, но мы остановимся лишь на выдающихся.

«28 [ноября] утром, – читаем мы в дневнике о. Макария, – вставши обыкновенно, [так] как не было в церкви службы, мы начали в квартире (т. е. утреннее правило). И между прочим я обращаюсь к певчим, говоря: «пойте ирмос». Они говорят вдруг: «Долго ли будут эти прибавления к молитве? что вы за уставщик и почему вы признаете себя первенствующим лицом у нас?». Это меня оскорбило, ибо это говорит посторонний, а г. С-цов[25] в последнее время вел себя в слабом состоянии и потому завелись такие непорядки, и целый день мы были в неприятности. Через несколько дней после описанного события, а именно 7 декабря в товариществе произошел разлад с хозяином квартиры, и наши паломники вынуждены были переселиться на другую квартиру. Устроиться удобно всем на новой квартире, однако, не удалось. Один из наших сотоварищей, пишет о. Макарий, сердился, что он не имеет комнаты. Я заметил это, отдал ему комнату, сам поместился с ними (т. е. остальными). Правило читали обыкновенное, как и прежде, но хотели, чтобы непременно все были на молитве. Поговоря о сем, мы легли спать». «5 числа (того же месяца), – говорится в дневнике, – мы провели день обыкновенно. Вечером нужно было читать акафисты, но никто не явился; все ушли. Мы послали в одно место одного из наших товарищей». «28 числа (того же месяца на святках), мы стали между собою говорить, что мы очень дурно делаем, но никто не слушал, а начали ходить по гостям и на молитву не являлись».

Эти выдержки из дневника весьма наглядно иллюстрируют нашу мысль и в то же время дают нам ясное понятие о том, чем жил Михаил Иванович в эти годы своей зрелости и какую роль он играл в случайной товарищеской компании. Ему бесспорно принадлежала первенствующая роль в товариществе не потому, что эту роль ему указали остальные его товарищи, а потому что и симпатичным характером, и своими высокоаскетическими наклонностями и знанием строя монашеской жизни, конечно, более теоретически он превосходил всех остальных. Его нравственному влиянию невольно подчинялись остальные более благомыслящие. Если же и были иногда протесты со стороны некоторых, то Михаил Иванович успевал улаживать дела кротостью, снисхождением, уступками и даже личным самоограничением в пользу своих товарищей. Посему и недовольные протестанты в конце концов усмирялись и признавали невольно его авторитет. Все последующие распоряжения, выходившие не без инициативы Михаила Ивановича, принимались остальными и не нарушили до конца их одесской жизни добрых товарищеских отношений. Пятимесячное пребывание в Одессе Михаила Ивановича было для него пробным камнем, на котором отшлифовались высокосимпатичные черты характера будущего подвижника, игумена многолюдной Пантелеимоновской афонской обители, какую провидению угодно было вверить его духовному водительству.

Нельзя не остановить внимания на весьма любопытном факте из жизни Михаила Ивановича во время его пребывания в Одессе, пред выездом за границу, который отмечен тоже в дневнике. Кроме заведения общих утренних и вечерних молитв в товарищеской квартире и установления некоторых правил благоповедения, Михаил Иванович проявил прямое стремление создать из этого кружка своихспутников настоящий общежительный монастырь. «11 числа (декабря месяца) мы, – пишет о. Макарий в дневнике, – собрались все вместе и поговорили, соединившись, чтобы кушанье было вообще; определили на оное 280 руб. и положили правило, чтобы во время трапезы читать и на молитву являлись вообще. Кассиром был я, а Евграф покупал». Этот порядок жизни продержался до конца их пребывания в Одессе, хотя по временам и нарушался некоторыми неприятностями, потому что не всякие требования товарищества удовлетворялись Михаилом Ивановичем. «20 числа мы были у обедни, – замечается в дневнике, – и после обеда товарищи просили, чтобы я купил им вина к празднику, но я не согласился». Отказ, однако, не удовлетворил недовольных и в самый праздник Рождества Христова разыгралась за товарищеской трапезой некрасивая сцена. «25 числа мы пошли рано на утреню, – пишет Михаил Иванович в дневнике. – Певчие пели как на повечерии, так и на утрени очень хорошо. У ранней обедни не были. К поздней пришли и пели очень хорошо. Пришедши и напившись чаю, мы хотели идти к Новикову, но никто не согласился. Я взял Евграфа и поехал. Приехавши туда, он принял ласково. Я закусил и поехал в квартиру. Приезжаю и, Боже мой! Они все навеселе. Я позвал обедать и стал читать. Они, кто во что горазд, и тут пошла катавасия: один другого не слушал. Итак, скучно мы провели день праздника…».

В последние дни одесской жизни Михаила Ивановича было еще одно событие, о котором в дневнике упоминается мельком, но которое, бесспорно, имело громадное значение на дальнейшую судьбу его и едва ли не здесь еще решило его будущность. Я разумею знакомство его с известным святогорцем иеромонахом Серафимом, автором восторженно-поэтических «писем к друзьям своим о Святой Горе Афонской», которые обратили на себя внимание критики и современников и доселе пока служат единственно прекрасным руководством и путеводителем для благочестивых религиозно-настроенных поклонников к их ознакомлению с бытом и строем святогорской жизни и достопримечательностями Афона. Святогорец Серафим был в это время наверху своей литературной славы. Издав в Петербурге, где он прожил около года, первую часть своих «Писем», он был польщен лестным для него вниманием вожака тогдашней литературно-журнальной деятельности Булгарина, который дал прекрасный отзыв[26] об этом труде Святогорца, и успел снискать благоволение таких светил архипастырей наших, как Филарета Московского[27], Иннокентия Одесского, Никанора Петербургского и других. В Москве, в Петербурге и других городах имя Святогорца сделалось хорошо известным, и о. Серафима везде встречали с распростертыми объятиями, как дорогого и желанного гостя[28]. В Одессу о. Серафим прибыл 10 января 1851 года по пути в Афон, где в 1853 году 17 декабря он и окончил дни своей жизни. Его приезду «были рады» все юные паломники, жаждавшие из живых красноречивых уст слышать вдохновенное слово о цели своих юношеских благочестивых стремлений, но более всех, конечно, свидания с о. Серафимом желал Михаил Иванович. Он в тот же день, как узнал о приезде о. Серафима, «ходил к нему и беседовал с ним долго». О чем была беседа этого молодого энтузиаста с опытным и бывалым старцем, догадаться не трудно. Можно с уверенностью сказать, что о. Серафим имел перед собою самого внимательного слушателя, ухо которого не проронило ни единого слова увлекательного старца. Михаил Иванович полюбил о. Серафима всею своею душою, привязался к нему и почти ежедневно, как это видно из дневника, бывал у него на беседах, иногда даже и с прочими своими спутниками. О. Серафим в свою очередь тоже полюбил своих молодых слушателей и дал о них весьма лестный отзыв в одном из своих писем[29] со Святой Горы.

3 января, наконец, было получено разрешение на выезд за границу. Михаил Иванович и его спутники занялись сборами и приготовлением к путешествию. Сборы шли медленно, так как торопливость была излишня ввиду того обстоятельства, что карантинная гавань, покрытая льдом, очистилась от него 22 января. 23 января были упакованы вещи, сделаны все необходимые распоряжения, отслужен в церкви Петра и Павла напутственный молебен, написаны и отправлены письма к родным, причем Михаил Иванович в письмо к родителям[30] вложил и свой дагерротипный портрет, который он сам называет «удачным»[31]. Около четырех часов пополудни все путешественники вступили на палубу морского парохода. Час разлуки с родителями, с родиною для путников, впервые намеревающихся плыть по морю, был тяжел и сопровождался возгласами: «Прости, Россия! Прости, родина святая, родители и родные!», «Быть может уже судьба не столкнет с вами!» Для многих из спутников эти возгласы были пророческими.

Дорога до Константинополя была тяжелая для Михаила Ивановича и его спутников. Пароход долго выбивался из льда, загромоздившего гавань, а когда вышел в открытое море, то попал в страшную бурю, причинившую неопытным путешественникам невыносимо тяжелые страдания, посреди которых они готовились к смерти и давали обещания, взывая ко всем святым о помощи. Но как только пароход вошел в Константинопольский пролив и опасность смерти миновала, то в путниках снова воскресли надежды благополучно достигнуть желанного конца, и они с жадностью упивались прелестями и очаровательными видами пролива и самого Константинополя, вперив свой взор в шпицы минаретов Св. Софии. Действительность и знакомство с внутренностью города несколько разочаровало наших паломников в его прелестях, но душа молодых энтузиастов была переполнена сильным желанием видеть святыни этого многострадального города, чтобы им поклониться и в достаточной мере насладиться их личным созерцанием. В новом семихолмном Риме поэтому не осталось ни одной, можно сказать, пяди земли, которую бы они не исходили своими ногами, не было ни одного более или менее замечательного в религиозном или археологическом отношении здания, которое бы они не осмотрели, в котором бы они не побывали и нередко даже по два раза.

О святынях паломники собирали подробные сведения, как из письменных источников, так едва ли не более из устных рассказов простодушных проводников – афонских иноков. Дневник пребывания Михаила Ивановича в Константинополе переполнен подобного рода легендами и устными рассказами, из которых некоторые ныне паломники и не слышат и не могут прочесть в путеводителях по Цареграду. Все эти легенды в большинстве случаев Михаил Иванович, без всяких со своей стороны замечаний, заносит в свой дневник. Изредка лишь он задает себе вопросы, на которые тут же дает и посильные решения на них. Рассказывая, например, о своем путешествии на Мучной базар, Михаил Иванович пишет следующее: «Там пошли внутрь крепости на источник, где явилась икона Благовещения, св. Николая и св. Василия Великого, но действительная икона уже затеряна. Здесь служили молебен. И еще там же, должно быть, кто-либо бросил или опустил икону на меди св. Николая и Богоматери, только она русской выделки. Оттуда поехали в мечеть, Агимасар (?), где гроб св. Василия и о. … (т. е. проводник не знал, кто был этот Василий), но я полагаю, что новый Василий, у которого жила Феодора, явившаяся Григорию, ученику св. Василия, ибо и ученик погребен тут же, но только не внутри мечети, а снаружи. И место в крепости, где жил Василий. Посмотревши, заплатили бакшиш или магарыч. Нас турки спрашивали: „Зачем вы смотрите эти места и платите деньги?“. Мы отвечали: „Это для нас воспоминание древних святых мужей священных“… Оттуда (т. е. из церкви Целительницы Божией Матери) пошли ко гробу несчастного Константина Палеолога[32]. Бедный палисад и два стоячих камня с турецкою надписью. Грустно развевается над ним кипарис, уже почти увядший. Место почти застроено. Грустно видеть обладателя города и народа, так смиренно покоившегося. По другую сторону [покоится] араб, который убил его. Могила его завалена камнями… Оттуда (из Патриархии) пошли в Иерусалимскую Патриархию, где будто бы находился св. образ Убруса, присланный Спасителем Авгарю, но требует удостоверения, хотя архиерей и клятву дал. За верное не выдаю, но чудное изображение и жив… Оттуда (т. е. из пещеры св. Андрея Юродивого) поехали к цепи Соломоновой, которая находится на кипарисном дереве, пред которым будто бы во времена еще греческие она была как бы судьею, именно: если кто-либо возьмет деньги и отдаст, но чрез время заимодавец или отдатчик скажет: „ты мне не отдал“ или наоборот, не отдавая, скажет: „отдал“, тогда оба идут к этой цепи, и если кто прав, тому цепь, по прочтении молитвы, какой – уже мне не передали, – сходит в руки правому и тогда обличенный пред народом обвиняется. Однажды один паломник, проходя в Иерусалим и имевши много денег, опасаясь взять с собою, находит небогатого человека и говорит: „Если я возвращусь, то тебе дам за труды, а между тем, ты пользуйся деньгами, а умру, то [пусть] остаются у тебя. Поклонник возвратился и требует деньги, он отвечает: „Чрез несколько времени приходи“. Поклонник приходит. Он говорит: „А разве ты забыл, что я тебе отдал в первый раз твоего прихода“. Наконец, сколько ни убеждал поклонник оного человека, ничто не уверило, решили на том, что идти к этой цепи. Приходят. Взявший деньги убирает всю монету в палку или трость, и когда приходят, [то] он отдает трость поклоннику, говорит: „Подержи!“. И когда тот держал, а этот читал молитву, что клялся, что он отдал деньги, цепь сошла к нему в руки, то поклонник ужаснулся неправде и похулил имя Божие, не зная, что палка, отданная ему, есть сумма, взятая у него и которую [т. е. палку], по окончании клятвы, он отдал опять тому человеку. В то самое время цепь, взвившись с визгом на вершину дерева, раскидалась по ветвям и дерево в то же время засохло, а взявший деньги тут же раскаялся». Иногда Михаил Иванович потому не дает объяснений описываемым им грустным событиям и явлениям, его поражавшим, что, по его воззрению, «смертный не должен входить в подобное», т. е. в рассмотрение всех причин, кои все находятся в воле Божией.

Описывая достопримечательности и святыни Константинополя, Михаил Иванович отмечает в своем дневнике особенности церковно-богослужебной практики, облачений, устройства и украшения храмов, как в приходских греческих церквях, так и в Патриархии. С особенным вниманием он останавливается на поразительном для русского человека неблагочинии и непорядках при церковном богослужении, как со стороны священнослужителей, так и мирян, и притом когда священнодействует сам архиерей. «28 число (января). Утро, воскресенье. Мы были в церкви св. Николая (в Галате), – читаем мы в дневнике, – во время службы греков. Служил архиерей, но на эту службу должно смотреть с грустью на душе. Представьте себе: после благословения Божия, где даже вольные умы поддаются общему обряду, здесь, взойдя в церковь, вы увидите в шляпах, фесках (феска – красный шерстяной колпак с кисточкой). Я пробрался к царским вратам, где усмотрел плачевное состояние упадка в православной религии. Архиерей служил, но служащие ни благоговения, ни почтения никакого не имели, обыкновенным образом разговаривая, не опасаясь. Архиерей, вышедши на заупокойную литию и севши в кресло, удивил меня своим вольным обращением взора во все стороны. Прислуживающие и сослужащие что нужно говорили между собою, нисколько не остерегаясь своего начальника…»

На описание достопримечательностей города светского характера Михаил Иванович уделяет немного места в своем дневнике, хотя не оставляет без внимания ни одного из них. В дневнике об этого рода памятниках и достопримечательностях имеются иногда лишь одни простые упоминания, так как описания их не входили в прямые цели паломника.

8 февраля Михаил Иванович, покинув своих старооскольских спутников, направлявшихся прямо на Афон, в Константинополе, вместе с Евграфом сели на английский пароход и, при легкой погоде, отправились в путь, чтобы посетить святые места Палестины, Египта и Аравии. Путешествие это было скучным, так как Михаил Иванович не знал английского языка, а его спутниками были турки, греки и армяне, говорившие на еще менее понятном языке. Из русских на пароходе оказалась лишь одна женщина. Как окончилось это великое плавание, какие труды и лишения перенес Михаил Иванович на других более тяжелых путях, как, например, к Синаю[33], какие думы, мысли и чувства волновали его при посещении им желанных мест, освященных стопами Господа и Его учеников, что видел и что слышал он за это почти полуторагодичное далекое путешествие – обо всем этом достоверных документальных данных нет. Обстоятельный и во многих отношениях интересный дневник Михаила Ивановича, которым мы доселе пользовались для характеристики его, обрывается выездом из Константинополя и, кажется, нет никаких надежд, чтобы продолжение его было когда-нибудь отыскано. По свидетельству лиц весьма почтенных из монастырской братии, дневник этот был уничтожен пламенем во время пожара, бывшего в Пантелеимоновском монастыре в 1887 году, в августе месяце.

Наши старания отыскать письма Михаила Ивановича к родителям или родственникам за время его путешествия по Востоку не увенчались успехом: мы не имеем за это время даже ни единой записки, писанной с Востока рукою путешественника. Вот почему здесь нам приходится оживить в своей памяти полузабытые воспоминания об этом путешествии самого покойника о. Макария, рассказывавшего нам кое-что пред нашею поездкою на Восток к нашему назиданию и одобрению – это с одной стороны, а с другой – довериться словам его спутника, еще доселе здравствующего на Афоне о. Пахомия, который в сане иеромонаха, по договорному соглашению, скрепленному письменно, за известное вознаграждение, как знаток многих восточных языков и бывалый человек, обязался сопровождать молодого Сушкина на Синай и в Египет.

По всем этого рода данным, а также судя по увлекающемуся характеру, живому темпераменту и высокому религиозному воодушевлению и настроенности путешествие в Палестину и другие места православного востока производит на душу молодого Сушкина чарующее глубокое впечатление. Его восхищениям и восторгам не было предела, так как мечта его детства осуществилась; эти для всякого верующего человека драгоценные места, политые кровью и потом Божественного Учителя и Его учеников, он теперь видел своими глазами, дышал их воздухом, согревался их солнцем, попирал своими грешными ногами их священный прах. Каждый камешек для него был святынею, каждая былинка, всякий кустик чахлого деревца – предмет восхищения и обожания, и с этими дорогими для него предметами он не мог расстаться равнодушно. Его паломнические сумки, кипарисные сундуки незаметно для него самого переполнялись подобного рода палестинскими реликвиями, которые имели назначение, во-первых, видом своим возбуждать в нем самом священные восторги и переносить его мысль к этим святым местам, а с другой – служить дорогим подарком для тех присных его сердцу, которых он покинул далеко на своей родине[34]. Этими восторгами бесспорно был переполнен его, к глубокому сожалению, несохранившийся дневник; ими он делился и в письмах к родным. По словам Ивана Ивановича, любимейшего брата о. Макария, его первое письмо из Иерусалима начиналось таким знаменательным восклицанием: «Наконец-то осуществилась мечта моего детства, лелеянная с тринадцатилетнего моего возраста!».

Нечего и прибавлять, что в Палестине, на Синае, как и в других местах Востока, как и в Константинополе, не было ни одного более или менее замечательного места, которое бы Михаил Иванович не видел своими глазами. Начитанный с детства, он желал оживить теперь в своей памяти те воспоминания и впечатления, какие он вынес из книг, и личным обозрением святых мест и предметов навсегда запечатлеть о них воспоминания. Поэтому-то он совершал свои переезды с места на место медленно, не торопясь, с остановками на такое время, которое обычаем и не полагается для простых паломников. Так, например, Михаил Иванович прожил в Синайском монастыре более месяца, тогда как, по установившемуся обычаю, простые поклонники живут в нем не более восьми дней. Препятствий и ограничений ему не только здесь, но и в других святых местах Палестины и Египта не делали высшие представители духовной иерархии, конечно, в тех видах, что надеялись от богатого паломника, в благодарность за свое гостеприимство и предупредительность, получить щедрый вклад на нужды святых мест, вверенных их попечению. И действительно, Михаил Иванович не скупился на вклады, за что восточными Патриархами был наделен не только высокоценными для поклонника предметами, в виде частиц от животворящего древа Господня[35], обыкновенно не попадающими в руки простых поклонников, но еще неоднократно был приглашаем ими на трапезу.

На основании простодушных рассказов духовника о. Пахомия[36], весьма критически относившегося к личности о. Макария в светском звании, мы можем отметить и другую сторону личной духовной жизни Михаила Ивановича в период его путешествия по Востоку. Вечерние и утренние общие молитвы, с чтением многих акафистов, заведенные Михаилом Ивановичем в товарищеской квартире в Одессе, не только не были им оставлены, а напротив, все более и более усложнялись введением новых и новых акафистов или молитв, когда его товарищами были только о. Пахомий и дворовый человек Евграф. Не нравились эти продолжительные общие молитвы товарищам Михаила Ивановича в Одессе, не пришлись они по душе и его синайским спутникам, не только легкомысленному Евграфу, но даже самому о. Пахомию. «Сначала перебрался в другую комнату Евграф, а потом и я стал просить отцов, чтобы мне дали отдельную келлию, так как не было сил вычитывать все его акафисты и исполнять налагаемые им каноны», – прибавлял добродушно о. Пахомий, не замечая сам, что он дает в руки его биографу весьма любопытную черту для характеристики своего спутника. Посещение храма Божия было неопустительное и каждодневное, по правилу Михаила Ивановича. На Синае, по просьбе Михаила Ивановича и с разрешения старцев, о. Пахомий совершал ежедневно литургию на славянском языке в церквице Неопалимой Купины; где, по принятому на Синае порядку, служится литургия только один раз в неделю по субботам. За этой литургией Михаил Иванович исполнял роль чтеца и певца.

Суровая жизнь немногочисленных отцов Синайской обители, отдаленнейшей от цивилизованных центров, производила на Михаила Ивановича глубокое впечатление. Заброшенные в дикую каменистую пустыню, сдавленные величавыми исполинами окружающих гранитных гор, иноки Синайской обители ведут суровый аскетический образ жизни, исполненный нередко лишений в самом насущном: убого одеваются, стол имеют зачастую из хлеба и разного рода злаков, возделываемых с изумительною энергиею в небольшом садике близ монастыря, и делят все свое время между тяжелым трудом и молитвою в храме. Особого рода аскетические подвиги, как например, ношение вериг на теле и лишение себя необходимой одежды для прикрытия своей наготы и т. п., производили и прежде на Михаила Ивановича сильное впечатление, а теперь, благодаря высокорелигиозной настроенности, обаяние от подобного рода подвигов было положительно неотразимое. Наблюдая простоту в костюме синайских иноков вообще, а в некоторых случаях даже полное лишение его, как например, в лице синайского монаха, который по временам или не надевал никакой одежды, или же рвал имевшуюся на нем одежду и в монастыре и в пустыне ходил нагой, Михаил Иванович стал задумываться над своей страстью к щегольству. Под влиянием этих дум он переменил свой франтовской костюм на простой нанковый халат, сшитый ему искусной рукой вышеназванного подвижника о. Николая, и в таком виде не постеснялся даже предстать перед нашим консулом в Каире. О. Пахомий рассказывает об о. Макарии такой эпизод. Когда Михаил Иванович вернулся в Каир с Синая, то немедленно отправился к консулу, чтобы получить там сведения о деньгах и письмах, присланных на его имя из России. «Есть письма на имя Сушкина из России?» – робко осведомился скромный Михаил Иванович консула. «Да, есть письма на имя почетного гражданина М. И. Сушкина, а вы кто такие?» – спросил тот в недоумении, вглядываясь в странный костюм незнакомца. «Я почетный гражданин Сушкин», – конфузливо удостоверил свою личность Михаил Иванович. Изумление на лице консула было заключительным актом этой любопытной сцены, причем Михаил Иванович, по словам о. Пахомия, получил из рук консула целый мешочек адресованных на его имя писем.

Не оставлял в это время без внимания Михаил Иванович и других особенностей своего живого и впечатлительного темперамента, а старался и их урегулировать, дать им целесообразное направление и даже прямо боролся с ними. Впечатлительный от природы, он сильно волновался, видя нерасторопность своего слуги Евграфа, и нередко даже бранил его, но затем, когда проходил его гнев, он прощал вину своего любимца и был к нему весьма любезен и снисходителен. Заметив эту черту характера в своем хозяине, Евграф положительно злоупотреблял ею, особенно во время возвращения с Синая. По словам того же о. Пахомия, на остановках, утомленный зноем пустыни и тяжелой ездой на верблюде, Михаил Иванович должен был руками расставлять себе палатку и даже готовить чай, тогда как его Евграф, распластавшись по земле, спал сном праведника, не отказываясь в то же время ни от шатровой тени, ни от живительного стакана чая, который в безводной знойной пустыни является для путешественника истинным благодеянием. «Смешно было смотреть, – говорит о. Пахомий, – на это превращение господина в слугу и слуги в господина». Но Михаил Иванович, поволновавшись несколько, через минуту все забывал и ехал снова как ни в чем не бывало, мирно и спокойно, любя всей душой своего легкомысленного Евграфа[37].

Но все духовно-аскетические упражнения, которым доселе предавался молодой энтузиаст, были плодом его внутренней религиозной настроенности и отчасти его знакомства с аскетическими сочинениями святых отцов, которые он любил читать еще в детстве. Все они вытекали хотя просто и естественно, без всякого внешнего стороннего побуждения, были чисты и искренни, но им предавался Михаил Иванович без соблюдения меры и даже благоразумной постепенности. Вот почем у не на ходил он себе единомышленников ни в Одессе среди своих товарищей, из коих многие потом сделались прекрасными монахами, ни тем более среди своих синайских спутников. Михаил Иванович, сталкиваясь ежедневно с людьми, посвятившими себя аскетизму, который во многом не походил на его представление об этом подвиге, инстинктивно чувствовал потребность найти опытного «старца-учителя», который бы мог указать настоящий истинный путь к аскетизму, идя по которому он бы не изнемогал и не отчаивался в достижении цели, а постепенно, хотя и не без труда, совершенствовался бы и приближался бы к ней. Такого именно опытного старца учителя он и нашел в лице отца Иеронима, духовника русского Пантелеимоновского монастыря, когда прибыл на Афон.

Из А лександрии на Афон Михаил Иванович ехал через Смирну и Солунь на пароходе, а оттуда на Святую Гору сухопутно. В Пантелеимоновский монастырь он прибыл вечером 3 ноября 1851 года и был весьма ласково встречен игуменом – архимандритом Герасимом и духовником Иеронимом, которые уже заранее были извещены о приезде к ним столь дорогого для них паломника.

Глава IV

Краткий исторический очерк русского Пантелеимоновского монастыря ко времени пострижения в нем о. Макария

Трудные и тяжелые времена переживала русская Афоно-Пантелеимоновская обитель, когда переступил порог ее порты скромный молодой энтузиаст-паломник, будущий знаменитый ее игумен.

С 1735 года греческий элемент в этой обители взял окончательный перевес над русским, который мало-помалу совершенно был вытеснен из нее[38]. Новые насельники монастыря греки оставили прежний строгий киновиальный образ жизни и учредили идиоритм[39].

Многоначалие, вызываемое самым строем новой монастырской жизни, в виде соборного управления представительными старцами монастыря (проэстосами), которые погодно и по очереди передают свою власть из рук в руки, как в наше время, так и в прошлом столетии не способствовало процветанию монастырей, а вело всегда и ведет ныне к упадку материального благосостояния, строгой монашеской дисциплины, к водворению в них внутренних беспорядков и неустройств, мешавших правильному и мирному развитию обителей. Русская Пантелеимоновская обитель не явила собою счастливого исключения, а пошла обычною дорогою, которая привела ее к обнищанию и полнейшему разорению. В 1803 году афонский Протат[40], принимая во внимание крайне бедственное состояние русского монастыря, которому на Карее[41] не было доверия даже на 20 пиастров (около 1 р. 50 к. сер.), порешил уже было исключить этот монастырь из списка святогорских монастырей, земли, ему принадлежащие, продать для уплаты тяжелых долгов, лежавших на этом монастыре, а оставшийся денежный избыток употребить на общественные нужды прочих афонских монастырей. Но этому тяжелому приговору карейского Протата не суждено было осуществиться. Русский Пантелеимоновский монастырь неожиданно нашел себе заступника и покровителя в лице Вселенского Патриарха Калинника, всегда не сочувствовавшего идиоритмам. Он стал на сторону св. Пантелеимоновского монастыря и старался доказать киноту Святой Горы, что нетактично и неполитично уничтожать русскую обитель в то время, когда Россия своими последними войнами с Турциею приобрела решающее значение на судьбу восточных христиан. Устройство и приведение в надлежащий порядок расстроенных монастырских дел в Руссике было возложено Святейшим Патриархом на благочестивого, уже преклонных лет, но энергичного и опытного старца, иеромонаха Ксенофской обители Савву, который, желая оправдать оказанное ему доверие со стороны Вселенского Патриарха, ревностно принялся было за порученное ему дело и много даже сделал добра обители но, за смертью, не успел довести до конца всех своих благих намерений. Наступившие вслед за тем волнения на Святой Горе, по случаю греческого восстания за свою независимость в 1820–1821 годах, понудили многих мирных святогорцев покинуть свои монастыри и искать приюта за чертою Святой Горы. После заключения мира в 1830 году собравшаяся малочисленная и бедная братия русского Пантелеимоновского монастыря во главе с своим игуменом Герасимом[42], преемником Саввы, по совету мудрого старца иеродиакона Венедикта, решилась пригласить в монастырь русских иноков, чтобы с их помощью устроить обитель.

На этот призыв греков охотно откликнулся известный в ту пору иеромонах Аникита (в миру князь С. А. Шихматов-Ширинский)[43], 9 июня 1835 года прибывший на Святую Афонскую Гору и временно поселившийся в малороссийском Ильинском скиту[44]. Набожный и сердобольный о. Аникита, собрав около себя до 15 «желающих» переселиться в Руссик, по словам о. Парфения, «не знавши, – кто какого свойства и разума», 2 июля того же года отправился с ними пешком в Пантелеимоновский монастырь, неся на руках икону святителя Митрофания Воронежского. В Руссике он был встречен греческою братиею весьма радушно. Русским дали церковь св. Иоанна Предтечи[45]. Сам о. Аникита, согласно данному им обещанию, 4 июля отправился в Солунь, чтобы оттуда ехать в Иерусалим, а русскую братию Пантелеимоновского монастыря поручил ведению духовника Прокопия, человека «хотя и доброго сердцем, как его характеризует о. Серафим Святогорец[46], но неопытного и слабого на то, чтобы удержать свое общество в границах безусловного послушания и подчиненности строгим правилам киновии или общежития». Старцам обители о. Аникита вручил 3 000 левов на довершение готовой вчерне церкви[47] во имя св. Митрофания.

«Русские греков уважать и слушаться не стали, – описывает начавшиеся с отъездом о. Аникиты в Пантелеимоновском монастыре беспорядки инок Парфений, – но всегда стали противоречить, еще к тому же и стращать, что монастырь – наш, русский, а начальник у нас князь; мы вас выгоним. Отчего греки, вся братия смутились… и стали говорить игумену Герасиму и старцу Венедикту, что мы с русскими жить не можем и богатства их не хотим; лучше сухари с водою будем есть, да одни; русские расстроили всю нашу жизнь»[48]. То правда, что русские вели себя в монастыре нетактично, но не без вины по отношению к русским были и греки. «Если я не ошибаюсь в моих замечаниях, – пишет об этом времени наш русский путешественник по Афону В. Давыдов, – то русские монахи терпят в своем монастыре много притеснений, не только в хозяйственном отношении, но и в управлении монастырским имением и даже в церковной службе, которую не дозволяется им отправлять на славянском языке»[49]. Тот же о. Парфений, отнесшийся с суровою критикою к ильинским выходцам, не скрывает, однако, и того, что доля вины за эти беспорядки падает на греков вообще. «Греков русского монастыря, – говорит он, – более побудили на изгнание князя греки прочих монастырей, потому что они предусматривали, что ежели русские вселятся в русский монастырь, то у всех монастырей свою землю отберут, а наипаче, ежели будет жить князь»[50]. Как бы там ни было, но факт налицо, когда о. Аникита 9 мая 1836 г. воротился из Иерусалима на Афон[51] и прибыл в русский Пантелеимоновский монастырь, то сразу же попал в самый разгар расходившихся человеческих страстей: «Русские стали жаловаться на греков, а греки на русских»[52]. «Попущением Божиим свыше, – замечает по этому поводу о. Аникита в своем дневнике, – сатана возбранил делу благому, возмутив старцев монастырских страшиться там, иде же не бе страх, так что, не смотря на обещание свое и на увещание мое, отреклись они совершенно от своих слов и отказались вовсе от устроения в монастыре своем престола во имя великого святителя Митрофана»[53], церковь которого «оставалась без окончания до его возвращения»[54]. Кроткому и миролюбивому о. Аниките ничего не оставалось делать, как покинуть негостеприимный монастырь и искать себе и своей братии приюта опять в малороссийском скиту св. пророка Илии. 8 числа июня месяца, после литургии и молебна угоднику Митрофанию, русские иноки икону его «понесли из монастыря в русский Ильинский скит». На пути, «проезжая мимо, – читаем мы в дневнике о. Аникиты, – древний наш русский монастырь, в котором братия наша, до 30 человек от греческих своих собратий, в том же монастыре иночествовавших, побиени быша, остановился в развалинах сей опустевшей обители и с сопутниками своими, поставив икону св. Митрофана в параклисе Божией Матери, довольно еще уцелевшем, отслужил по усопшим панихиду и потом продолжал путь в скит св. Илии, куда вскоре и прибыл благополучно, и принят был любезно старцами и братией»[55]. Так окончилась полною неудачею первая попытка русских иноков поселиться в своем древнем достоянии в русском Пантелеимоновском монастыре. О. Аникита, получивший назначение, еще в бытность свою в Иерусалиме, состоять иеромонахом при нашем посольстве в Афинах, в скором времени покинул Афон[56] и отправился к месту своего служения, где и скончался 7 июня 1837 года[57].

В 1839 году была сделана новая попытка привлечь в русский Пантелеимоновский монастырь русских монахов. По приглашению монастырских властей в обители поселился иеросхимонах духовник Павел[58] с несколькими русскими монахами, которые вышли из состава братии Ильинского малороссийского скита, по случаю происходивших в нем беспорядков. Но о. Павел прожил в монастыре всего только восемь месяцев и скончался, оставив монастырю весьма почтенную сумму денег в 70 000 (около 7 тысяч рубл.) пиастров, которая дала возможность хотя несколько поправить расстроенные финансы монастыря. Оставшаяся братия из русских после кончины своего духовника, с благословенья о. игумена Герасима, обратилась к о. Арсению[59], знаменитому в ту пору подвижнику и опытнейшему духовнику всех русских, рассеянных еще по многочисленным калибам и келлиям Святой Горы, с просьбою, чтобы он перешел с своими учениками на постоянное житье в русский Пантелеимоновский монастырь и собрал бы около себя братию из русских. Старец Арсений отказался принять на себя непосильный уже для его преклонного возраста труд и предложил старцам обители, не без их желания, выбор свой остановить на его ученике о. Иоанникии, проживавшем тогда на келлии св. пророка Илии, близ Ставроникитского монастыря, с двумя своими учениками. О. Иоанникий сначала решительно отказывался, так как поселение его в Руссике было связано с необходимостью принять рукоположение в иеромонаха, чего он всегда страшился, но, убежденный своим старцем Арсением, перед авторитетом которого он благоговел, он, наконец, согласился, продал свою келлию, раздал свое имущество сиромахам русским и 20 октября 1840 года переселился со своими учениками в Пантелеимоновский монастырь. 18 числа ноября месяца о. Иоанникий (в схиме Иероним) был рукоположен Григорием, митрополитом Адрианопольским, в иеродиакона, а 21 того же месяца в иеромонаха и благословлен[60] быть духовником для русской братии[61].

Какова же личность этого организатора русского Пантелеимоновского монастыря, дух и направление которого еще живы в монастыре и до наших дней, и этого могучего борца за русское дело на Святой Горе? Мы лично не были знакомы с о. Иеронимом, скончавшимся в 1885 году 14 ноября, а поэтому принуждены обрисовать его высоконравственный образ словами лиц, хорошо его знавших. Вот какой отзыв дает о нем ученик о. Иоанникия и даже сожитель его по Ильинской келье инок Парфений, служивший при нем некоторое время за повара и за пекаря, и за чтеца и за канонарха.


Гравюра с видом Святой Афонской Горы и обителей на ней. Изднание Пантелеимоного монастыря 1843 г.

«Отца же Иоанникия (Иеронима тож) рассмотрел, – пишет о. Парфений, – и нашел в нем великого и ученого мужа, во внешней и в духовной премудрости искусного и в Божественном и отеческом Писании много начитанного и сведущего. Хотя и аз много читал книг, но против его – как капля против моря: и по вся часы от него пользовался; что бы аз от него ни спросил, – скорый давал мне ответ. И весьма был кроток и снисходителен; мог все немощи наши нести так, что аз во всю жизнь мою такого кроткого и терпеливого не видал, и во всех добродетелях совершен был; не словом учил, но во всем делом показывал, и во всем образ был нам – и словом был сладкоглаголив, тверд и рассудителен и такую имел силу в слове, что хотя бы был каменный сердцем, и то мог всякого уговорить и в слезы привести, и всякого мог увещать и наставить на истинный путь… Росту был высокосреднего, волосы длинные светло-русые, борода длинная и широкая русая, лицом чист и бел и всегда весел, взгляд самый приятный, но весьма бледен и худощав от великих подвигов и от слабого здоровья, часто с нами занимался в духовных разговорах и часто проводили до самой утрени без сна. За счастие почитали, когда он с нами займется такою беседою: мы забывали свое естество и сон. И столько прилепилось сердце мое к нему и возлюбила душа моя его, что за великую потерю считал, аще который час его не мог видеть и слышать от него полезное слово; когда увидим его лице – забываем сами себя. И положил я намерение никогда от него не разлучаться даже до смерти. А когда он случался болен[62], то мы те дни плакали и просили Бога да подаст ему здравие»[63]. Нарисованный портрет о. Иоанникия хотя принадлежит перу его страстного поклонника и писан в период начальной поры его аскетической жизни, тем не менее нельзя ему отказать в правдивости и в замечательном сходстве с оригиналом. Сохранившиеся живые воспоминания об этом старце в Пантелеимоновском монастыре до настоящего времени служат тому самым убедительным доказательством. Это с одной стороны, с другой – мы имеем перед собою более художественный портрет сего великого старца, нарисованный более опытною рукою и уже в период физической и моральной его зрелости, портрет, который не только не противоречит первому, а напротив, указывает нам ту нравственную высоту, до которой поднялся, идя прямою дорогою от молодых лет до старости, покойный о. Иероним. Этот второй отзыв сделан недавно покойным о. К. Леонтьевым, бывшим солунским консулом, более года в 1871 году прожившим на Афоне, как для целей дипломатического характера, так и для удовлетворения своей всегда ему присущей наклонности к созерцательной жизни. К. Леонтьев[64] стоял в очень близких отношениях к обоим старцам русского Пантелеимоновского монастыря: к о. Иоанникию и о. Макарию, и на его правдивый отзыв мы можем вполне положиться. «О. Иероним, – пишет К. Леонтьев, – стал духовником и старцем еще немногочисленной тогда русской братии в монастыре св. Пантелеймона. Это был не только инок высокой жизни, это был человек более чем замечательный. Не мне признавать его святым – это право церкви, а не частного лица, но я назову его прямо великим: человеком с великой душою и необычайным умом. Родом из не особенно важных старооскольских купцов[65], не получивши почти никакого образования, он чтением развил свой сильный природный ум и до способности понимать прекрасно самые отвлеченные богословскиея сочинения, и до уменья проникаться в удалении своем всеми самыми живыми современными интересами. Твердый, непоколебимый, бесстрашный, предприимчивый; смелый и осторожный в одно и то же время; глубокий идеалист и деловой донельзя: физически столь же сильный (?), как душевно; собою и в преклонных годах еще поразительно красивый. Отец Иероним без труда подчинял себе людей, и даже замечал, что на тех, которые сами были выше умственно и нравственно, он влиял еще сильнее, чем на людей обыкновенных. Оно и понятно. Эти последние, быть может, только боялись его; люди умные, самобытные, умеющие разбирать характеры, отдавались ему с изумлением и любовью». «Я, – говорит К. Леонтьев, – на самом себе, в 40 лет испытал эту непонятную даже его притягательную силу. Видел это действие и на других»[66]. «Отец Иероним был человек железной воли по преимуществу. Его внутреннее „самование“[67], вероятно, имело целью прежде всего смягчить свое сердце, сломать, смирить свою по природе гордую волю. Возможно также, что именно с намерением отстранить от себя все искушения власти над чем бы то ни было он так упорно и долго отказывался от иеромонашества и в России и на Афонской Горе, и только самое строгое повеление его святогорского наставника, старца Арсения, вынудило его принять хиротонию… Отец Иероним был до того всегда покоен и невозмутим, что я, – замечает К. Леонтьев, – имевший с ним частые сношения в течение года с лишком – ни разу не видал – ни чтобы он гневался, ни чтобы он смеялся, как смеются другие. Едва-едва улыбнется изредка, никогда не возвысит голоса, никогда не покажет ни радости особой, ни печали. Иногда только он немного посветлее, иногда немного мрачнее и суровее. А между тем он все чувства в других понимал, самые буйные, самые непозволительные и самые малодушные. Понимал их тонко, глубоко и снисходительно. Все боялись его и все стремились к нему сердцем»[68].


Вид русского монастыря св. великомученника Пантелеимона на Святой Афонской Горе с южной стороны снятый с натуры. Издание в пользу монастыря. 1858 г.

Вот в руки такого-то опытного духовника-старца, человека с сильным характером и редкою жизненною выдержкою, таланта-самородка, стоявшего целой головою выше всех его окружающих, вверило Провидение судьбы русского Пантелеимоновского монастыря, доведенного до крайнего убожества и едва не вычеркнутого из списка святогорских обителей. Вера в лучшее будущее русского монастыря, обаяние личности духовника и глубокого старца игумена Герасима, окруженных ореолом высоких качеств ума и сердца среди тогдашних насельников Святой Горы, а главное безотрадное положение русских людей среди иноков других национальностей – все это, вместе взятое, было достаточным побуждением для этих последних, оставив свои бедные калибки и естественные пещеры, искать себе приюта в бедной, но гостеприимно открывшей свои двери русской Пантелеимоновской обители. В непродолжительное время около о. Иеронима обра зова лась довольно значительная кучка русских людей, отдавших себя в безусловное подчинение беззаветно любимому ими опытному духовнику и игумену монастыря, искренно желавших все силы свои посвятить на благо обители. Нелегкая задача предстояла о. Иерониму, если не слить два разноплеменные и разнохарактерные элемента в одно целое, то благоразумными внушениями примирить их, так как предыдущий опыт при о. Аниките показал, что без взаимных уступок жизнь совместная греков и русских под одною кровлею была немыслима. Отдавая предпочтение грекам в обители, как некоторого рода хозяевам, он постоянно внушал русской братии, чтобы они не входили в споры и разногласия с греками, а стремились бы к той цели, ради которой пришли в монастырь, т. е. к спасению своей души, для чего необходимы мир и братская любовь. Строгий киновиальный образ жизни монахов русского Пантелеимоновского монастыря[69], ежовая обстановка и крайне скудная непривычная для русского человека пища, с чем греки-монахи легко уживались, – все это для русских иноков казалось тяжелым и трудно выносимым подвигом. В этом отношении невеселую картину жизни русских иноков Пантелеимоновского монастыря рисует даже и такой восторженный певец афонских красот и афонской иноческой жизни, как о. Серафим Святогорец. «Надобно, впрочем, сознаться, – пишет он, – что бдение не столько утомляет мою болезненную плоть, сколько здешняя трапеза: боб, и фасоль, чечевица и ревит – все эти и подобные им произведения святогорских нив сами по себе очень вкусны и питательны, – но тяжелы, так тяжелы для слабого желудка, что я нередко чрезвычайно страдаю от них, и мои жизненные силы истощаются… Исправить трапезу, судя по стеснительному положению Руссика в настоящее время, почти нет возможности… Я вижу многих из братий в одинаковом со мною изнеможении от влияния трапезы… В то время, как Руссик имел рыбные ловли на Дунае[70], некоторые из нашего братства чрезвычайно скорбели и жаловались на боб и фасоль, исключительно составлявшие нашу трапезу, и просили духовника озаботиться улучшением стола, – тем более, что тогда Дунай мог лакомить нас прекрасною рыбою. Частые жалобы изнемогающей братии слишком озабочивали духовника, так что он решился, наконец, передать их геронте (т. е. игумену). Мы это знали, надеялись на добросердечие геронты, и одна мысль о близкой измене трапезы из неудобоваримой в легкую питательную, в русском вкусе, утешала нас, была часто предметом братских бесед»[71]… Заботливый о. Иероним, конечно, сознавал справедливость этих жалоб, болел душою, но удовлетворить желание братии не было у него сил. Как во многих других случаях, так и в настоящем опытный духовник успокоил взволнованные умы, благодаря своей находчивости, рассказом о чудном видении, бывшем одному из братий, более других недовольному трапезою. Рассказ, изложенный о. Серафимом в его письмах к друзьям, произвел глубокое впечатление на всю братию, которая, по словам Святогорца, «оставила плотоугодные жалобы на трапезу, довольствуясь тем, что поставят»[72].

Забота о духовном воспитании вверенной его попечению братии была для о. Иеронима делом первой необходимости, но не забывал он ни на минуту и о той гнетущей нищете, какую он застал в монастыре, и о тех первых его потребностях, которые так настойчиво и красноречиво заявляла суровая действительность. Братия монастыря просила, как мы видели, кусок насущного хлеба, который бы можно было есть, искала теплого угла и в то же время ощущала настоятельную потребность в устройстве особого и вместительного храма, где бы имела возможность удовлетворять своей первой потребности – молиться на славянском языке. Увеличивающееся постоянно количество братии из русских делало непригодным для этой цели небольшой храм св. Митрофания. Удовлетворить всем этим насущным потребностям своей братии монастырь не мог, так как, кроме долговых обязательств, по которым требовалось уплачивать ежегодно большие проценты, в кассе монастырской ничего не было. Чтобы выйти из этой гнетущей нужды, о. Иерониму оставался один исход – обратиться с воззванием к благочестивым соотечественникам и почитателям Святой Горы, чтобы они посильною лептою помогли русскому монастырю, и послать в пределы России сборщиков милостыни[73]. Обращение к доброму русскому сердцу, любившему издавна не щадить своих средств на благоукрашение святочтимых обителей, нашло себе полное сочувствие, и из России потекли в русский афонский монастырь пожертвования деньгами и вещами. О. Иерониму удалось расположить в русской обители двух именитых вятских купцов, Г. Чернова и И. И. Стахеева, на средства которых была и начата постройка большого русского Покровского собора, оконченного и освященного 10 января в 1853 году. Иконостас для этого храма был пожертвован игуменом Антонием Бочковым[74].


Вид русского монастыря св. великомученика Пантелеимона на Святой Афонской горе. 1860 г.

Ближайшим помощником и сотрудником из русских о. Иерониму в данных обстоятельствах был некто о. Симеон Веснин[75], священник вятской губернии, более у нас известный под именем о. Серафима Святогорца. Своими поэтическими письмами о Святой Горе, изданными обителью в 1850 году, он ознакомил русских людей с Святой Горою, расположил их к пожертвованиям[76] и затем лично собрал немалую милостыню от своих друзей и благодетелей в пользу обители. Русская Пантелеимоновская обитель с благодарностью вспоминает имя о. Серафима, как одного из своих приснопамятных ктиторов, потрудившегося немало и талантливым пером и увлекательным словом на пользу обители.

Старец игумен Герасим и его образованнейший и гуманнейший наместник иеродиакон Иларион[77] старались всячески оказывать содействие о. Иерониму в его трудах, так как ясно видели, что они действительно направлены ко благу их обедневшей обители.

Все пожертвования, приходившие из России, о. Иероним старался делить поровну, причем, чтобы расположить греков к русским, старался даже отдавать им лучшие вещи, а для русской братии оставлял худшие, кроме тех случаев, когда пожертвования направлялись прямо в русский собор или на русскую братию. Видя эту самоотверженную деятельность, старцы игумен Герасим и о. Иларион всеми силами старались поддержать согласие и единодушие между греками и русскими и устранять всякого рода недоразумения, возникавшие с той или другой стороны, так как этим только и обусловливалось дальнейшее процветание монастыря.

В эти-то тяжелые годы для русской Пантелеимоновской обители, начинавшей мало-помалу обновляться и становиться на тот путь, идя по которому, она достигла своего высокого значения на Афоне в настоящее время, прибыл на Святую Гору молодой Сушкин. Раскрывая перед молодым поклонником гостеприимные двери обители, о. Иероним и прочие старцы смотрели на него, и это едва ли можно отрицать, как на такого поклонника, расположить которого в пользу обители было для них делом желательным и естественным. Им уже было известно об его происхождении из богатейшего дома тульских именитых купцов Сушкиных, как от о. Серафима, так и от прежде него прибывших на Афон его сверстников и спутников старооскольцев. Но вскоре же обстоятельства показали, что они имеют дело не со случайным мимолетным паломником, а с горячим энтузиастом, готовым навсегда делить с ними суровую аскетическую жизнь.

Строгий дисциплинарный порядок, заведенный в монастыре, благолепное денно-нощное богослужение и простой образ жизни отцов произвели на душу Михаила Ивановича глубокое впечатление. Необыкновенно симпатичный образ умного аскета духовника Иеронима показался тем давно знакомым ему образом, который он так долго и тщетно искал. Душой чистой он уже полюбил о. духовника, успел мысленно отдаться ему и не мог утаить от него своей заветной мысли, что «он не просто только поклонник и богомолец у святых мест, но человек, жаждущий идти по стопам его аскетизма»[78]. Это признание молодого человека любви и сердечных увлечений, который тоже в свою очередь произвел хорошее впечатление на о. Иеронима, весьма понравилось последнему и в его проницательном уме быстро пронеслась уже радостная мысль из этого молодого энтузиаста сделать себе преданнейшего помощника и с его именем связать судьбу вверенной ему обители. Но сдержанный о. духовник, не привыкший к проявлению восторгов вовне, на это горячее признание увлекающегося молодого поклонника спокойно и даже несколько сурово ответил: «Пусть поживет, погостит, поучится, пусть просит у отца разрешения постричься… Тогда увидим»[79]. С горестью выслушал такой себе приговор пылкий Михаил Иванович, и мысль уже о возврате в дом родителей, которой он боялся, начала посещать его голову нередко. Но о. Иероним не только не пугал молодого Сушкина мыслию о возврате на родину, а как увидим ниже, поселял в нем уверенность в возможности осуществления его желания, только необходимо было выждать время. «Сушкины – люди очень богатые и сильные, мы, – признавался о. Иероним К. Леонтьеву, – опасались постричь его: отец мог обвинять нас в том, что мы кое-как поспешили постричь сына в надежде на богатый вклад. Мы не желали иметь в России такую худую славу и повредить тем обители. Человека попроще можно было бы в без таких колебаний постричь»[80].

Но мысль встать в ряды «ангелоподобных людей», высказанная о. духовнику и не встретившая по-видимому с его стороны сочувствия, не покидала Михаила Ивановича ни на минуту. Ему хотелось, по совету духовника, заручиться согласием родителей на свое пострижение в монашество, чтобы потом можно было осуществить свое желание беспрепятственно. Однако же, на благословение своего строгого отца он лично не рассчитывал и поэтому решился действовать через свою мать Феодосью Петровну, от которой он «ничего не скрывал» и которая втайне «желала того же. В письме к ней с Афона от 9 ноября 1851 года, т. е. через шесть дней после прибытия, он просит мать «уговорить батюшку» не препятствовать ему вступить в число братии русской Пантелеимоновской обители. Вот это письмо, любопытное во многих отношениях и устраняющее всякие кривотолки[81] по поводу пострижения о. Макария в монашество:

«Любезнейшая и бесценнейшая матушка Феодосья Петровна! Из Смирны[82] я писал к вам, моя родная, а теперь я приехал во Святую Гору, где и хочу просить вашего благословенья. Матушка, благословите! При помощи Божией и моей Покровительницы, за твоими молитвами, быть может, и помещу себя здесь. Припадаю к стопам ног ваших и прошу: не оскорбляйся, не огорчайся, помни слова Спасителя: верующему все возможно. Уговори батюшку: лучше нам молиться друг о друге, чем иметь свидание. Скажу вам: Бога ради не скорби… Матушка, быть может, если Господу Богу угодно, и утвердит. Вы то же желали. Помолитесь о мне. Прочтите житие Пимена, 27 августа: „что он отвечал матери?“. Это лишь бы утвердил Господь. Здесь рай, а особо, если этот духовник будет жив. Быть может, Царица Небесная и пошлет свою милость. Матушка, если любишь Христа, возблагодари Его и утешайся этою мыслию: что я, – если приеду, – жениться? Сохрани, Господь! Разве Богу угодно будет допустить врагу посмеяться, но у него милосердия более. Если я теперь приеду, то мне надобно жить еще сколько? А кто поручится, что я не буду иметь искушений? Я уже и то не имею горячности, как прежде; все холодно. Я уже так положился на волю Матушки Божией: что Она возвестит устами духовника? И мне духовник никак не советует ехать, а его здесь считают из русских первым в монашеском опыте. Я уверен, что вы меня не будете отводить, а уговаривайте батюшку: вот здесь строится церковь, и я хочу просить вас. Если бы милостию Царицы Небесной я остался здесь, то вместо свидания вы бы распорядились свою икону Тихвинской (Божией Матери) сюда отдать, но с тем, [так] как здесь приделы отделываются, и, быть может, духовника упрошу, даже я уже намекнул, во имя Тихвинской, а у нас у всех благословенная икона в путь. Теперь я не смею и просить батюшку, а повремени, чтобы для здешней постройки дать что-нибудь, ибо, хотя и я здесь не буду, все хорошо для души. А особо мне хотелось отделать на свой счет придел общей Заступницы. Вы простите, я так только осмелился вам, моя радость, написать: ничего от вас не скрываю, потому и пишу. Особо, матушка, благослови же меня, не скорби, а молись и отслужи Боголюбской Богородице молебен. Меня и тебя Господь утешит. Целую тебя и кланяюсь до земли. Прости и благослови! Батюшку поощрите, чтобы благословил. И вперед отслужите молебен, а потом и пишите благословение. Остаюсь любящий сын ваш, Михаил Сушкин».


Вид русского на Святой Горе Афонской св. великомученика Пантелеимона монастыря с юго-восточной стороны. 1866 г.

После отправки приведенного письма обстоятельства так изменились резко в жизни Михаила Ивановича, что желание его сердца исполнилось гораздо скорее, чем это он и его окружающие могли предполагать. Как новичок на Святой Горе, Михаил Иванович после праздника 8 ноября решился объехать св. Гору с целью осмотреть ее монастыри и поклониться святыням, находящимся в них. Но не успел он осуществить свою мысль и наполовину, как схватил, по неосторожности, жестокую местную лихорадку, которая нередко укладывает свои жертвы, не привычные к климату Святой Горы, и на вечный покой. С трудом добрался Михаил Иванович до греческого кутлумушского монастыря близ Кареи и слег в постель окончательно. По распоряжению старцев Пантелеимоновского монастыря, он был перенесен в русский монастырь уже на носилках. Болезнь не поддавалась тем простым медицинским средствам, которыми располагала обитель, чтобы облегчить страдания больного, и приняла такие угрожающие симптомы, что стали отчаиваться в его выздоровлении. Опасность собственного положения не скрылась от внимательного Михаила Ивановича, прислушивавшегося, что говорят около него. По тревожным лицам окружающих и слезам своего Евграфа, не отходившего от постели болящего, он понял, что дни его жизни сочтены. Михаил Иванович обратился снова к о. Иерониму с горячей просьбой, чтобы ему, находящемуся на краю могилы, не отказали бы хотя теперь в том, на что имеет право всякий мирянин, случайно умирающий на высотах афонских; чтобы хотя в этот час смертный сподобили бы его того ангельского образа, о котором он лелеял мечту с детства. Отказать в этом случае никто из старцев не был в силах. 27 ноября над Михаилом Ивановичем был совершен чин великой схимы[83] в сокращенном виде, дабы не утомить сложностью обрядов болящего, и он наречен был Макарием.

Во все время совершения обряда Михаил Иванович сидел на постели в полудремоте, а когда окончился чин пострижения, то он погрузился в глубокий мирный сон, весьма заметно укрепивший его. Пробудившись и чувствуя себя лучше, о. Макарий стал припоминать все случившееся с ним перед сном. Вспомнив, что все прошлое уже не существует, что мир, в котором так много выстрадал, так много пережил, где он оставил милых сердцу своему, что все это от него уже теперь отделено неприступною оградою в виде великосхимнической мантии, о. Макарий содрогнулся и слезы невольно полились по его бледному, изможденному болезнью, лицу. Два чувства, совершенно разнородных, волновали молодого инока. С одной стороны, он плакал от радости и счастья, так как легко и неожиданным для него образом исполнилась заветная мечта его детства, а с другой, от боязни перед гневом своего отца, которому он дал слово вернуться на родину и который не желал его пострижения. Тревога души и слезы усилили пароксизмы, и больной снова впал в беспамятство. Болезнь тяжелая продолжалась до января 1852 года.

Известие о пострижении Михаила Ивановича в монахи на родине, в Туле, было, само собою понятно, неожиданным и произвело разнообразное впечатление. Иван Дионисьевич, отец о. Макария, остался недоволен поступком сына и некоторое непродолжительное, впрочем, время[84] не только не писал ему писем, но даже совершенно не говорил о нем ни дома, ни на стороне. Феодосья Петровна втайне радовалась совершившемуся факту, о котором она давно мечтала, а поэтому сейчас же вступила с своим любимцем в самую живую переписку[85], хотя видом перед своим мужем не выказывала своего удовольствия и была сдержанна. Об этом событии никому из остальных родных, живших в Туле, не рассказывалось, так как боялись, чтобы посторонние расспросами о молодом монахе не причиняли огорчения Ивану Дионисьевичу. Факт этот сделался предметом толков спустя неделю или больше, после получения письма в доме Сушкиных.

Глава V

Схимонах о. Макарий и его воспитание в обители под руководс твом о. Иеронима

В конце января здоровье о. Макария заметно стало улучшаться, хотя лихорадочные пароксизмы еще продолжались, и он «сидел в келье безвыходно». Отправив своего спутника Евграфа на родину, крайне тяготившегося монастырскою жизнью, о. Макарий послал на имя матери письмо, в котором делает его собственником своего богатого и щегольского гардероба[86] и просит мать «походатайствовать перед батюшкой, по данному им слову прежде и на смертном одре, наградить его пятьюстами рублями серебром». «Вы знаете, – пишет о. Макарий в оправдание своей просьбы, – я всегда был расположен, да я вам говорил часто, что он заслуживал, и в дороге он был для меня хорошим спутником и во время болезни был очень необходим, особо по новости в обители». Ту же просьбу он повторяет в письме от 3 апреля 1852 года и почти теми же словами. Мать согласилась[87] «успокоить его насчет награды и откупа Евграфа», который потом действительно был удовлетворен во всех отношениях[88] и даже выкуплен от крепостной зависимости[89].

К маю о. Макарий значительно уже оправился и с усердием принялся за исполнение правил монашеской жизни. Посещая храм, он в то же время «ходил на все общие послушания, – более же виноград сажать». Сверх этого, ему «дали на руки библиотеку»[90], в которой он любил проводить время за чтением душеспасительных книг. К этим послушаниям несколько позже присоединили новое, особенно нравившееся о. Макарию, – это быть канонархом за всяким богослужением[91].

Молодой монах, преданный всей душой исполнению своего долга, с глубокого утра до поздней ночи, был занят, «не видел, как идут дни» и лишь мечтал о том, чтобы «Господь своею милостию не оставил, промчал дни – и поскорее за гроб»[92]. Новость положения нравилась молодому восторженному иноку, хотя шаги его на этом новом пути были робки и не лишены скорбей, посреди которых он находил утешение в опытном и горячо его полюбившем духовнике о. Иерониме. «Благодарю Бога, я не скучаю, – пишет о. Макарий своей доброй и плачущей слезами радости и умиления матери, – и часто утешаюсь своею жизнию. Что Бог даст далее, а теперь я спокоен. Бывают скорби, искушения, бури помыслов, но духовник утешает и разрешает недоумение. Для тела здесь выгоды мало, но для души – раздолье»[93].

Порвать связь с миром, с которым человек расстался вчера и где так много оставлено милого, приятного, – дело нелегкое даже для натур менее нежных, чем какою был о. Макарий, а поэтому нравственная внутренняя борьба была вполне естественна на первых порах его иноческой жизни. «Вы убеждаете меня забыть мир и не скучать о его суетном состоянии, любезнейшая матушка, – отвечает на совет матери о. Макарий, – на сие вам скажу: забыть его стараюсь. Если быть одной ногой здесь, а другой там, – что будет? Но без воспоминания – нельзя: еще так свежо в памяти все! А затем, враг рода человеческого стремится затмить благую жизнь, услаждая мысль о прошлом; но скучать о мире, как я теперь себя чувствую, – нисколько не думаю. О! если бы, при помощи Божией и ваших молитв, Господь дал и вперед не думать о нем! О! неизреченна была бы Его милость! Это самое благодетельное для нас»[94]. Но старание – старанием, а сила привычки, резкая суровая действительность, окружающая молодого инока, к тому же повторявшиеся весьма часто лихорадочные пароксизмы, доводившие и без того его слабый организм до полного истощения, скудный непривычный стол[95], аскетические келейные упражнения, за исполнение которых он принялся с жаром своей страстной увлекающейся натуры, – все это чаще и чаще переносило его мысль к прошлому, хотя и оставленному им, но все же еще близкому его сердцу и доступному его чувствам. В борьбе с самим собою, с своею натурою, с своими старыми привычками он изнемогал и в этом изнеможении искал утешения, то в мудрых беседах своего духовника, то взывал к нежно любящей матери о ее молитвах, чтобы ими устоять незыблемым в этой борьбе. «Одного прошу у вас, – пишет он к матери, – молись за меня, да утвердит Господь меня в подвиге великого ангельского образа, да удостоюсь оправдать данные обеты пред Богом, да утвердит во мне мысль к вниманию о молитве, как о себе, так и о вас всех вообще, да даст силы к понесению всяких встретившихся искушений, да буду искушаем, но не впаду в них. Матушка, молись за сына своего, да даст Господь ему целомудрие, смирение, терпение, послушание и избавит от суетных мыслей и гордости»[96]. «Матушка, помолись за меня к Господу, да даст мне силы к терпению и подвигам. После частых болезней изнемогаю. В болезни привыкнешь часто есть и пить, да и здоровый за тоже примешься, да и празднословить привыкаешь, а после с трудом отвыкаешь… Иногда скучно: вспомнишь о вас, о пище, к которой я охотник был; – а тут духовник напитает пищею духовною и рад бы сейчас в могилу»[97]. «Сын может ли забыть отца и мать? Точно я дал обет забыть вас, – пишет о. Макарий родителям, развивая свою прежнюю мысль, – но для мира на земле, а не для мира на высоте, куда можно увлечь и вас, в царствие небесное идти вечно вместе, в рай сладости и жить с одним Отцом светов и Материю Бога нашего. Но и здесь забыть вас я не в состоянии. Мысль о проведенном детстве между вас и юношестве под вашим наставлением, минуты свида ния и мин у ты пос леднего „простите!“ едва ли забуду тся. Быть может, если бы вы воспитали нас иначе, мы были бы чужды религии, но все бывшее и настоящее повергает в чувство благодарности, и слезы умиления невольно вырывают молитвенный вздох о вашем спасении. Так, любезнейшие родители, в убогой келье Макария, часто воспоминаются приросшие имена Иоанна и Феодосии, да помилует их Господь и Пресвятая Владычица»[98].

Не удивительно поэтому, что в эту пору своей монашеской жизни постоянная корреспонденция с родными была для о. Макария «истинным утешением», письма его нежно любимой матери, «упитанные материнскою любовию», были для него «бальзамом, врачующим душу и тело», наполняли глаза его слезами и трогали до глубины души»[99].

Сознавая хорошо свой сыновний долг по отношению к своим родителям, молитвам и воспитанию которых он обязан и бытием и всем тем, чем он стал в данное время[100], о. Макарий стал прилагать все старание, чтобы на деле осуществить свою мысль – «увлечь своих родителей в мир на высоте». С этою целью он неотступно, и даже к неудовольствию иногда своих читателей, наполняет свои письма к матери назидательными уроками о христианской жизни, исполненной полного самоотречения и самоограничения.

«Матушка, – пишет о. Макарий о Великом посте 1852 года, – прошу вас Бога ради приобщитесь этот пост два раза; вы увидите, как для души полезно… Приобщиться Св. Таин я вам, матушка, непременно советую два раза на первой и страстной седмицах. Пожалуйста, вы не верьте причудам туляков, соединяйтесь ближе со Христом… Мы до конца жизни не будем достойны, а вам теперь все благоприятствует»[101]… «Опять пост, – говорится в том же году о посте Успенском. – Вы не приобщались Св. Таин. Я вас уверяю Богом, что, кроме спасения души, вы ничего не получите: и совесть мирнее и спокойнее на душе будет. Не слушайте мирских разговоров. Прежние христиане приобщались каждую неделю. Ваши лета уже теперь такие, что можно отказаться от домашних забот. Впрочем, как угодно, – только нужно исполнять Св. Таин приобщение»[102].

«Не всё поклоны, – дает советы своей матери о. Макарий относительно христианской жизни вообще, – а возьмите лестовочку или четочки, что положено у вас пройдите, в сидячем положении или ляжте, и не считайте это за грех…, потому всегда поклонение творить нельзя. Если стоя не можете читать – сядьте, не сумневайтесь, а надейтесь на Бога… Читайте почаще молитву Иисусову и Богородице Дево, радуйся», где придется. Эти две молитвы возвышают горе душу[103], молитва „Господи Иисусе“ и Богородице, сидя, ходя, лежа – везде да будет с вами. Не забывай бедных, но без ропота, подавай сколько можешь»[104]. «Молитва к Богу и любовь ближнего есть все заповеди; в сих двух закон и пророки висят. Что делать, быть может, иногда враг и наводит, будто жалко сделать что, или подать, или пожертвовать, но дело Божие без награды не бывает, а особо, если оно сделано без жалости внутренней и наружной. Этого должно беречься. За то в то время, когда разлучатся душа от тела, эти дела будут щитом ограждения. Точно, тяжело теперь молиться, тяжело сносить грубости, невыносимо исполнять волю чуждого распоряжения, и что там за пределами гроба, где и за праздное слово дадут ответ? Побеждайте мысль, воспрещающуюся наградить бедняка, не делать добро какое-либо, но вспомните вечность: Царствие небесное или ад, средней дороги нет, – тогда доброе дело насильно сделаешь, и значит, – две победы: победишь мысленного врага и сделаешь добро. Спасайтесь, мои дражайшие и милые родители, быть может, встретимся, если не здесь, то там в раю сладости, а в рай – дорога, изреченная самим Господом: многими скорьбми подобает войти в царство небесное»[105]. «Спешите, спешите еще сеять, чтобы после собирать, пекитесь о ближнем, не щадите богатств, будьте покойны, не раздадите, Господь усугубит сторицею здесь и на небе»[106].

В этой заботе о пользе милостыни для спасения души своих родителей, а также из неложного сострадания к ближнему сначала нерешительно, а потом настойчиво советует родителям устроить странноприимный дом. «Если купите (т. е. дом для себя) и должно перейти в оный, мой совет: прежде отслужите бдение, молебен и позовите Христову братию, покормите их, а они осыпят вас благословением и молитвою. Простите дерзостному совету, но любовь и сострадание к ближнему все превозмогут»[107]. «Нищ и убог да восхвалит имя ваше, – пишет о. Макарий своим родителям в числе прочих пожеланий по поводу перехода их в новый дом, – да будет дом ваш благодатью Божиею исполненный, око слепым, нога хромым, приют странника и покров бездомного сироты; правда и мир да водворятся между вами, да исполнятся слова Господа: Благ муж щедра и дая, устроит словеса своя на суде. Блажени милостивии яко тии помиловани будут»[108]. «Желаю вам быть всеми членами ближнему, не забывая их нужды и скорби, а они-то упрочат житие там и здесь своими вздохами и слезами о благоденствии вашем»[109]. «Беру на себя смелость беспокоить вас, – начинает свою речь о. Макарий о странноприимном уже доме. – Я получил из Тулы письмо, в коем мне пишут и просят попросить вас о странноприимнице Матрене Ивановне. Простите моему окаянству, я боялся оставить такое дело без извещения вас, да и духовник благословил. Я спрашивался, потому что я теперь посторонний общества мирского, и получил в ответ: быть может, вашему батюшке боятся предложить, а вы не объясните, вас упрекнут, а посему с благословия Божия начинаю. Приложите к вашему дому, иже на небесех, еще несколько совершенств, да и здесь память на земле. Простите моему скудоумному совету. Уже вам известно, что она, т. е. Матрена Ивановна, желает давно устроить в городе странноприимницу, который, к несчастию, не имеет оной, то мое, окаянного, такое мнение: собрать общество и предложить подписку, сколько соберется – положить в банк и процентами содержать, а между тем и частная милостыня будет. По крайности, если содержать нельзя, то приют-то будет бедному страннику, дрожащему от стужи, изнемогающему от зноя и жажды. Ах! Как этот тяжел путь с деньгами, а колъми паче без оных! Вы теперь можете предложить, не согласятся, значит, – нет воли Божией. Между тем, на оном страшном нелицемерном судище вы услышите блаженный глас Христа: странен бех и введосте мене, наг бех и одеясте мя, жаждах и напоисте меня, алках и дасте ми ясте, болен бех и посетисте мя. Прииди благословенное чадо Отца моего наследуй уготованное тебе царство от сложения мира. Как дивны такие слова сладчайшего Иисуса! И еще: Блаженни милостивей, яко тии помиловани будут. О, как хорош рай сладости! конечно, быть может, вас и оскорбят, но вспомните ради сладчайшего Иисуса, Который и крови своея не пожалел. Какая память за гробом! каждый скажет: да упокоит его Господь, как он нас упокоил, а душа от сих слов светлеется Духом Святым. Преклоняю главу мою к стопам вашим, да не лишите, возлюбленнейшие родители, себя сея славы не здесь, а в вечности. Не жалейте сеять семена добродетелей из вашего имущества, что будет далее Бог весть. Прости, прости моей дерзости. Люблю вас любовию духовною и стремлюсь воздать вам за полученная мною от вас земная, да получите небесная чрез ваши добродетели, особо милостыню»[110]. В письме от 29 января 1853 г. о. Макарий уже спрашивает Ивана Дионисьевича: «странноприимный дом утвердили ли и на каких основаниях?». Через полтора месяца он пишет по тому же поводу новое письмо к отцу и для убеждения его представляет новые не менее обширные доводы, ссылаясь снова на письмо к нему, писанное якобы «не чернилами, а слезами»[111]. «Не могу, – пишет он, – сказать вам настоятельно, но прошу вас не упустите сего случая. Помнить должно: царствие Божие нудится и нуждницы восхищают[112]. А придет время и рад бы нудиться, да нечем. Вот вы бы подали теперь 5 или 10 копеек, да нельзя. А между тем каждую неделю уже вы лишились стольких молитвенников. Быть может, вы рассмеетесь и скажете: молитвенники?! Да – молитвенники. Что за дело (нам судить) их поведение. Господь не говорит: дайте моему добронравному меньшему брату, а просто: створите единому от меньших братий, не разбирая кто – он. Он судится от своих дел, а мы от своих… Особо делает замечание о путешествующих, говоря, что, если Господь, заповедая апостолом своим сказала: в оньже града внидете, дайте мир ему, аще не приемлет вас, отрясите прах ног ваших и мир ваш возвратится к вам. Эти слова – ужасны. В виду то апостолов, быть может, пройдет Один, Его же недостоин весь мир, и не даст мира граду нашему. Как это понять и кто виноват за отнятие мира у целого города?[113] Быть может, возжелали бы и это сделать да уйдет. Восхищайте царствие Божие, покуда есть время. Не беспокойтесь о будущем состоянии вашего семейства. Аще не Господь созиждет дом, всуе трудишася зиждущий. Вот вам, любезнейшие родители, предстоит купля бриллианта высокой цены; вы заплатите мало, а пользы получите много»[114]. Просьба о. Макария была уважена. Странноприимный дом был устроен Иваном Дионисьевичем.

Желание помочь своей метании[115], крайне нуждающейся в материальных средствах, помочь при помощи родительских капиталов, в которых и он себя признавал участником, и тем еще более поспособствовать все той же настойчиво им преследуемой цели – спасению их души, побуждало о. Макария в каждом своем письме просить их о милостыне в монастырь, или же об участии их в устройстве храмов его и благоукрашении их. «Я теперь, любезнейшая матушка, осмеливаюсь тебе написать вот о чем, – пишет о. Макарий через несколько дней после своего пострижения, еще на одре болезни. – Как братцы сочетались браком, имели милость от вас на подарки невестам, то я, как теперь поступил в монашество и на Жребий Царицы Небесной, то моя, если дерзаю сказать, Невеста, Которой себя обручил, воздаст и вам. Здесь строятся храм Покрова Пресвятой Богородицы и, по необходимости, для русской братии келии. Уже много русских, а монастырь имеет долгу 60 тысяч рублей, поэтому я и припадаю к стопам ног ваших, хотя не вдруг, попросите батюшку в хорошее время и в тихий час. Я уже не смею писать. А как вам Матерь Божия внушит и когда, отслужите молебен Боголюбской Божией Матери и после скажите, авось нам Господь поможет устроить. Прошу вас Бога ради не оставьте ради Божия Матери. Она вас Сама утешит»[116]. Просьба эта удалась вполне, и в письме от 24 апреля 1852 года о. Макарий благодарит мать «за участие», за то, что «испросила у батюшки для Покрова Божией Матери в честь ее строящегося храма и для нас убогих келий, а равно для престола одежду. От души вас благодарю, – прибавляет он. – Пусть сама Общая Заступница вас наградит в будущей жизни, оденет вас ризою нетления и славы небесной»[117]. «Слава Богу, – восклицает восторженный и упоенный своим успехом инок Макарий, – что я теперь удостоюсь слышать здесь между именами создателей и благотворителей имена моих близких сердцу, имена моих дражайших родителей и братьев. О, как сладко вспомнить и человеку о добродетели своих бесценных на земле! Как же будет самому человеку, когда будет взвешиваться жизнь его на общем пути мытарств? О, тогда сколько радости, сколько благодарности за мысль и тому, кто ее подал! Одна добродетель (таким образом) в жизни еще дала шаг к необозримому пространству на небо, ближе к Сладчайшему Иисусу, а молитва Богоматери за незабвение Ее пречистого долга – все это дела небесные. Да усладит вас Господь и Пречистая Матерь здесь на земле и там на высоте покроет своим могущественным омофором, облечет вас в ризу нетления и венцы райские да украсят ваши головы»[118]. «Братец писал, – читаем мы в другом письме, – что вам Господь внушил сделать или поправить иконостас. Слава Богу, что подобные дела есть плодоносная земля, на коей произойдет вторичный плод. Я радуюсь, что вы имеете мысль о вечности, чтобы и там приуготовить и облегчить путь мимо Миродержца. Матерь Божия Сама вас осенит своим покровом»[119].

Но на этом о. Макарий не остановился, а пошел дальше в своих настойчивых просьбах. Он решился просить своих родителей «построить больницу с церковью, в которой будет приноситься бескровная жертва за весь род», и таким образом «сделать вечное неизгладимое о себе и о всех поминовение». Как и в других случаях, так и в данном, о. Макарий обращается «к любезнейшей и дражайшей матушке» «позаботиться попросить батюшку», «похлопотать, дабы бескровная жертва, которою очищаются наши грехи, приносилась бы постоянно, когда возможно, по уставу церкви»[120]. И эта просьба о. Макария, как мы знаем[121], была уважена родителями. В русском Пантелеимоновском монастыре имеется параклис[122] в честь всех афонских святых при братской больнице, построенный на иждивение И. Д. Сушкина.



Поделиться книгой:



Регистрация