Миша был странно взволнован. Краснел, чаще обыкновенного убегал на речку поудить, плакал. А то порывисто обнимал Елисавету или Триродова. Он смутно догадывался, что влюбился в Елисавету. Было стыдно и горько. Знал, что Елисавета и не подозревает об его любви, и смотрит еще на него как на ребенка. Иногда начинал бессильно ненавидеть ее. Говорил Петру:
– Я бы на твоем месте не вешал носа. Она не стоит, чтобы ты ее любил. Гордячка. Елена гораздо лучше. Елена милая, а та воображает что-то.
Петр молчал и уходил от него. И то хоть хорошо, что не бранился и было с кем отвести душу. Быть с Елисаветою и хотелось Мише, и было стыдно и тяжело.
Мисс Гаррисон не выражала своего мнения. Она уже многим была шокирована и привыкла ко всему здесь относиться равнодушно. Триродов в ее глазах был авантюрист, человек с сомнительною репутациею и с темным прошлым.
Спокойнее всех была Елисавета.
Мрачный вид Петра угнетал Рамеева. Захотелось Рамееву утешить его хоть словами. Что ж, люди и в слова верят! Лишь бы верить.
Рамеев и Петр случайно остались одни. Рамеев сказал:
– Признаться, я прежде думал, что Елисавета любит тебя. Или полюбит, если ты крепко этого захочешь.
Петр сказал, грустно улыбаясь:
– Ошибка, стало быть, извинительная и мне. Тем более что у господина Триродова нет недостатка в любовницах.
– Ошибки всем извинительны, – спокойно возразил Рамеев. – Хотя и горьки иногда.
Петр промычал что-то. Рамеев продолжал:
– Но я внимательно наблюдал Елисавету в последнее время. И вот что я скажу, – ты уж меня извини за откровенность, – теперь я думаю, что с Еленою тебе лучше будет сойтись. Может быть, ты и в своем чувстве заблуждался.
Петр горько усмехнулся. Сказал:
– Ну, конечно, – Елена попроще. Не читает философских книжек, не носит слишком античных хитонов и никого не презирает.
– Зачем сводить все на самолюбие? – возражал Рамеев. – Почему попроще? Елена вполне интеллигентная девушка, хотя и без претензий на ширину и глубину взглядов, – и она милая, добрая, веселая.
– Мне под пару? – с ироническою улыбкою спросил Петр.
– Ну, что ты! – сказал Рамеев. – Да и разве ты, кроме моих дочерей, не можешь выбрать себе в жены любую девушку?
– Где уж мне! – с унылою ирониею сказал Петр. – Но я не вижу надобности настаивать. И с Еленою может повториться то же. Она может найти более блестящего жениха. Да и шарлатанов в духе Триродова на свете немало.
– Елена тебя любит, – сказал Рамеев. – Неужели ты не заметил этого?
Петр засмеялся. Притворился веселым, – или и в самом деле вдруг стало радостно и весело вспомнить о милой Елене. Конечно, любит! Но сказал:
– Да почему ты думаешь, милый дядя, что мне во что бы то ни стало нужна жена? Бог с нею!
– Ты вообще влюблен, как бывает в твои годы, – сказал Рамеев.
– Может быть, – сказал Петр, – но выбор Елисаветы меня возмущает.
– Почему? – спросил Рамеев.
– По многому, – отвечал Петр. – Вот он подарил ей фотографию с его покойной жены. Голая красавица. Зачем это? То, что было интимным, разве надо сделать всемирным? Ведь она для мужа открыла тело, а не для Елисаветы и не для нас.
– Этак ты и многие картины забракуешь, – возразил Рамеев.
– Я не так прост, – живо ответил Петр, – чтобы не сумел разобраться в этом вопросе. Одно дело – чистое искусство, которое всегда святое, другое дело – разжигание чувственности порнографическими картинками. И разве не замечаешь ты сам, дядя, что Елисавета отравилась этим сладким ядом и стала слишком страстною и недостаточно скромною?
– Не нахожу этого, – сухо возразил Рамеев. – Она влюблена, – что ж с этим делать? Если в людях есть сладострастие, то что же сделать с нашею природою? Изуродовать весь мир в угоду ветхой морали?
– Дядя, я не подозревал в тебе такого аморалиста, – сказал досадливо Петр.
– Мораль морали рознь, – ответил Рамеев, словно смутясь немного. – Я не стою за распущенность, но все-таки требую свободы мнений и чувств. Свободное чувство всегда невинно.
Петр язвительно спросил:
– А эти голые девицы там в его лесу, все это тоже невинно?
– Конечно, – сказал Рамеев. – Его задача, – усыпить в человеке зверя и разбудить человека.
– Слышал я его разглагольствования, – досадливо говорил Петр, – и не верю им нисколько, и удивляюсь, как другие могут верить таким нелепостям. Не верю также ни в его поэзию, ни даже в его химию. И все-то у него секреты и тайны, какая-то хитрая механика в дверях и в коридорах. А его тихие дети – этого я совсем не понимаю. Откуда они у него. Что он с ними делает? Тут кроется что-то скверное.
– Ну, это работа воображения, – возразил Рамеев. – Мы видим его часто, мы всегда можем прийти к нему, мы не видели и не слышали в его доме и в его колонии ничего, что подтверждало бы городские басни о нем.
Петру вспомнилась вечерняя беседа с Триродовым на берегу реки. Его грустные и властные глаза вдруг зажглись в памяти Петра, – и яд его злобы смирился. Странное очарование приникло к нему, и точно твердил кто-то настойчиво и тихо, что пути Триродова правы и чисты. Петр закрыл глаза, – и предстало светлое видение: лесные нагие девы прошли перед ним длинною вереницею, осеняя его тишиною и миром непорочных очей. Петр вздохнул и сказал тихо, точно усталый:
– Я говорю напрасно эти злые слова. Ты, может быть, и прав. Но мне так тяжело!
Этот разговор все-таки успокоительно подействовал на Петра. Мысли об Елене все чаще возвращались к нему, и все нежнее становились они.
Случилось так, что по какому-то безмолвному, но внятному сговору все старались фиксировать внимание Петра на Елене. Петр подчинялся этому общему внушению и был с Еленою ласков и нежен. Елена радостно ждала его любви и шептала, склоняя к русалочьему смеху тихой реки пылающее лицо и разбившиеся кудри:
– Люблю, люблю, люблю!
А когда оставалась одна с Петром, смотрела на него влюбленно-испуганными глазами, вся внешне-розовая, вся трепетная ожиданием, и каждым вздохом нежной груди под легкою тканью платья, и всею жизнью знойной плоти повторяла все то же несказанное люблю, люблю, люблю.
И начал Петр понимать, что Елена суждена ему, что волей-неволей полюбит он ее. Это предчувствие новой любви было как сладко ноющая заноза в ужаленном изменою возлюбленной сердце.
Глава двадцать восьмая
Местная полицейская власть не очень была искусна в уловлении разбойников и убийц. Да и не очень занималась она этим неблагодарным делом. Не до того ей было в те смутные дни. Зато она обратила свое неблагосклонное внимание на триродовскую учебную колонию. Остров и его друзья и покровители постарались об этом.
Вокруг усадьбы Триродова зашныряли сыщики. Они принимали разные личины и старались быть хитрыми и незаметными, но никого не могли обмануть. Скудные разумом, они исполняли свои темные обязанности без вдохновения, скучно, серо, тускло.
Скоро уже и дети научились распознавать сыщиков. Еще издали заметив подозрительного молодца, дети говорили:
– А вон идет сыщик.
Если видели его не первый раз, говорили:
– Наш сыщик.
Из чинов наружной полиции прежде всего наведался в триродовскую колонию урядник. Был он тогда изрядно под хмельком. Это было как раз в тот самый день, когда Егорка вернулся домой, к своей матери.
Урядник вошел во внешний двор колонии, – ворота во двор были случайно открыты. Запах водки вокруг урядника был слышен издалека. Подозрительным взором неопытного соглядатая осматривал урядник сараи, ледник и кухню. Тупо дивился он чистоте двора и опрятности новых построек.
Уже собирался урядник войти в кухню и поговорить с кем-нибудь о том, за чем его сюда послали. Вдруг он увидел молоденькую девушку, здешнюю учительницу Зинаиду. Она неторопливо шла по двору в белой с голубым, короткой, до колен, одежде. У Зинаиды было веселое и простодушное, загорелое лицо. Легко двигались на ходу ее сильные, нагие руки. Казалось, что она, стройная, проносится над землею без усилий, видимых взору.
Невинная открытость невинного тела возбудила, конечно, в полупьяном идиоте гнусные чувства. Да и могло ли в наши темные дни быть иначе? Даже и в рассказе влюбленного в красоту поэта нагота непорочного тела, словно наглая нагота блудницы, вызывает осуждение лицемеров и ярость людей с развращенным воображением. Строгая нравственность всех этих людей навязана им извне. Она не выдерживает никаких искушений и обольщений. Они это знают и опасливо берегутся от соблазна. А втайне тешат свое скудное воображение погаными картинками уличного, закоулочного развратца, дешевого, регламентированного и почти безопасного для их здоровьишка и для блага их семьишек.
Урядник, увидевши молодую девушку, так легко одетую, погано заухмылялся. Грязная похоть заиграла в его грубом теле под неряшливою, пропотелою одеждою. Он поманил к себе Зинаиду корявым, грязным пальцем. По-идиотски зареготал. Сдвинул на затылок порыжелую шапку.
Молодая девушка подошла к уряднику легкою, свободною поступью. Так ходят царевны свободных стран и милых, увенчанные белыми цветами нагие девственницы, царевны стран, о которых не знает наш век, слишком парижский.
Урядник дохнул на Зинаиду махоркою, водкою и луком и заговорил, погано осклабясь, так что зелень и желтизна его кривых зубов полезли наружу:
– Послушай-ка, размилашечка девица, – ты тут живешь?
Зинаида простодушно дивилась его красным, грязным рукам, его красному, возбужденно-потному лицу, его загвазданным глиною тяжелым сапожищам, всем этим внешним приметам уродства бедной, грубой жизни. От этого уродства так легко и скоро отвыкали здесь, в долине жизни милой, невинной и успокоенной.
Невольно улыбаясь, Зинаида сказала:
– Да, я здесь живу, в этой колонии.
Урядник спрашивал:
– В куфарочках? Или в прачках? Ишь ты, конфетка леденистая!
Он залился тонким, резко-ржущим смехом и уже готовился начать наступательно-любезные действия, – поднял растопыренную коричневую длань и указательным перстом с черною каймою на желтом, толстом ногте прицелился, где бы ему ткнуть, щекотнуть или колупнуть раскрасавицу девицу голоногую, голорукую. Но Зинаида, улыбаясь и хмурясь одновременно, отстранилась от него и сказала:
– Я – учительница в здешней школе, Зинаида Узлова.
Урядник протянул смешливо:
– Ишь ты, учительница!
Он сначала не поверил, что перед ним стоит учительница. Подумал, что веселая кухарочка или прачечка, подтыкавшаяся, чтобы удобнее мыть, стирать, варить, с ним шутит. Но всмотрелся он в лицо, каких не бывает у кухарок, всмотрелся в руки, каких не бывает у прачек, и вдруг начал верить.
Зинаида с удивлением и с любопытством глядела на этого странного, грубо и скверно ласкового человека с болтавшеюся около ног тяжелою шашкою в неуклюжих черных ножнах и спросила:
– А вы кто?
Урядник сказал с большою важностью:
– А я буду здешний полицейский урядник.
Приосанился, приосамился.
– Что же вам здесь у нас надо? – спросила Зинаида.
Урядник спрашивал, зачем-то подмигивая Зинаиде:
– Не к вам ли, раскрасавица, сбежал мальчишка тут один из города? Мать его ищет, к нам в полицию заявила. Ежели он у вас, так надо его предоставить в город.
– Да, – сказала Зинаида, – у нас гостил на этой неделе один городской мальчик. Да только мы его сегодня домой отправили. Теперь он, должно быть, уж у своей матери.
Урядник недоверчиво ухмыльнулся и спросил:
– А не врешь?
Зинаида пожала плечьми. Строго посмотрела на урядника. Сказала с удивлением:
– Что вы говорите! Как можно говорить неправду! Да и зачем же мне говорить вам неправду?
– Кто вас тут знает! – ворчал урядник. – Вам только поверь, так вы наскажете.
– Нет, – повторила Зинаида, – я вам сказала правду.
Урядник важно сказал:
– Ну, то-то, смотрите. Ведь мы все равно все узнаем. Так верно домой отправили?
– Домой, к матери, – ответила Зинаида.
– Так, значит, и донесем господину исправнику, – сказал урядник.
Он приврал для важности. Послал его сюда становой пристав, а не исправник. Но для Зинаиды это было все равно. Она привыкла думать больше всего о детях и о своем деле. Грозное наименование полицейской власти не произвело на нее большого впечатления.
Урядник ушел. Он продолжал широко ухмыляться. Несколько раз оглядывался на учительницу. По дороге в город он был весел и рассеян, мечтал грубо и погано. Так мечтают дикари, ютящиеся в серых просторах наших городов, дикари, скрывающиеся под всякими личинами, щеголяющие во всяких одеждах.
Зинаида с тоскою и с печалью смотрела вслед за урядником. Грубые воспоминания о прежних днях оживали в ее душе, полной сладостными утешениями созданного Триродовым иного, блаженного бытия в тихой прохладе милого леса. Потом Зинаида вздохнула, как разбуженная от кошмарного сна полуденного. Тихо пошла она своею дорогою.
Через несколько дней триродовскую колонию посетил становой пристав. У него было такое же понимание и такое же отношение к непорочному миру Просяных Полян, как и у того полуграмотного урядника. Только выражалось это отношение в смягченном виде.
Становой пристав старался быть очень любезным. Он говорил неуклюжие комплименты Триродову и его учительницам. Но, глядя на учительниц, становой улыбался так же погано, как и урядник. Узенькие, калмыцкие глазенки его замасливались. Щеки покрывались кирпичным румянцем.
Когда девушки отошли в сторону, становой подмигнул на них Триродову и сказал вполголоса:
– Цветничок-с!
Триродов строго посмотрел на станового. Становой сконфузился и потому рассердился. Он сказал:
– Я к вам приехал, извините-с, по делу, довольно неприятному.
Оказалось, что он приехал под предлогом переговорить об устройстве положения Егорки. Кстати, он намекнул и на то, что самовольное разрытие Егоркиной могилы может послужить поводом для судебного преследования. Триродов дал становому взятку и угостил его завтраком. Становой уехал в полном восторге.
Приехал наконец к Триродову и исправник. У него было пасмурное лицо и недоступный вид. Исправник прямо заговорил о самовольном разрытии Триродовым Егоркиной могилы. Триродов сказал досадливо: