– Что ж ты, Юрьевна, не вышла государя Ивана Васильевича приветить? – начал с укоризны Борисов. Его лицо, совсем бы бабье, если б не седая опушка бороды, было усталым, мятым. (Наволновался, натрясся по ухабам, старый боров, подумала Настасья.) – Марфа с Ефимьей ладно, они Москве ненавистницы, а про тебя там, – он со значением воздел палец к потолку, – иначе мыслят. Удивляются.
– Кому я нужна, вдова убогая? По месту ли мне государево время отнимать, по званию ли? – не скрывая, что лицемерит, сказала Григориева. – И знаю я: у вас, низовских, бабе себя являть не в обычае. Дома надо сидеть, рукодельничать.
Семен Никитич раздраженно махнул пухлой ладошей:
– Будет тебе, со мной-то. Не первый год дружествуем. Или я тебе не друг?
– Друг-друг. Дорогой, – молвила она с нажимом на последнем слове.
Борисов был мздолюбив, алчен. Повезло ему со службой: всякий видный новгородец, которому от Москвы было что-то нужно, нес в Рюриково городище подарок – серебро, или меха, или еще что. Настасья всегда давала золотом, и потому наместник был с ней особенно сердечен.
Он и сейчас взял тон доверительный:
– Я про тебя государю всегда только хорошее доносил. Он тебя отличает, и ныне, по дороге, всё спрашивал. Желает знать, может ли он рассчитывать на твою верность?
– Верность в чем? В измене новгородскому делу? Если я своей о́тчине изменю, какая же это верность? Предателям нигде веры нет.
– Отчина у нас у всех одна – Русь, – строго молвил Борисов, и его рыхлая физиономия взволнованно колыхнулась. – И голова у Руси может быть только одна – в Москве. Так сложилось, так Бог постановил. Иван Васильевич хочет Русь сделать истинно великой державой, первой на весь свет. И сделает – у него и ум, и сила, и терпение. Господь милосердный нам послал такого государя, за долгие наши страдания!
– Так уж и первой на весь свет? – подивилась Настасья.
– А что ж? На ту же Европу посмотри. Я ведь не только за Новгородом досматриваю, мне велено и дальше на Запад глядеть. Чужеземцев расспрашиваю, своих людишек засылаю… Да ты, поди, про мои тайные дела сама знаешь.
Григориева кивнула, и он продолжил:
– Что Европа? У литовцев паны и магнаты собачатся. Датчане со шведами свою скудную землю никак не поделят. Германия – одно название, что империя. Никакой власти у императора нет. Кто там еще? Англы? Друг друга режут. Франки – то ж самое. Папа римский? Он даже ближних италийских князей вокруг себя собрать не может. Одна только настоящая держава и есть – Турское царство. Салтан ныне в Царьграде сел, вместо византийских василевсов. Грозен, высоко метит. А в чем его сила, знаешь? В послушании и единстве. Такую же державу и Иван Васильевич строит, а вы, новгородские, ему заноза в боку. Добро б еще жили мирно! Но нет и средь вас лада. Иван Васильевич власть сам держит, потому и зовется «самодержцем», а у вас вечевластие – что вече прокричит, то и будет. Ни строя, ни лада. Лад бывает, только когда у тела одна воля и одна голова.
– Говорил ты уже про голову, – скучливо сказала Настасья. – Чем воду в ступе толочь, давай лучше на прямоту: зачем Иван к нам пожаловал? Для какой надобы?
Наместник хитро прищурился.
– В летописях тако напишут: «В лето от сотворения мира 6983-ое, от Всемирного потопа 5424-ое, а по немецкому счету 1475-ое, был на Руси великий покой и ладное строение. Татарове, ногаи и Литва не нападали, хрестьяне пахали землю, купцы торговали, монахи молились, и от того смирнолепия потешил себя государь великий князь Иван Васильевич, возжелал проведать Великий Новгород, любезную свою вотчину, драгоценнейший смарагд Русской державы…»
– Мы твоему государю не вотчина, – отрезала Настасья. – Мы с ним по крестноцеловальному договору живем. Это у вас на Низу он государь, и в своих вотчинах волен делать, что пожелает. Новгород же Ивана признает не государем, но господином. Так мы с вами и в грамотах друг другу пишем: «господин великий князь» и «господин великий Новгород».
– А честно ли вы крестное целование блюдете? – с угрозой спросил Борисов. – Московских доброжелателей обижаете, на поток ставите, разорением казните, рты им затыкаете. С Литвой списываетесь, а это уж прямая измена.
– Брешут твои лазутчики про Литву, а ты веришь. Или вы какое изменное письмо перехватили?
Спрошено было спокойно. Тайные переговоры с польским королем и великим князем литовским Казимиром Владиславичем новгородская Господа действительно вела, но грамот никогда не писала, всё передавалось только устно, через нарочитых посланников.
Борисов ушел в сторону:
– Не о том мы, Юрьевна, говорим. Я ведь к тебе со всей душой, как к сестре, пришел. Добра тебе желаю, а ты со мной вон как… Ты погляди, какую Марфа в городе взяла силу. Она тебе враг, а не мы. Согнет она тебя, раздавит. Вот про что думай. А еще про то, что все твои доходы от нас, от Руси идут. Как идут, так и перестанут.
– Ладно. Подумаю, – коротко обронила Каменная и на первый раз ничего больше говорить не стала.
Иван, волк московский, пока только подступается, примеряется, через какое окошко сподручнее в овчарню залезть.
Что ж, пускай мордой потыкается. Скоро поймет, что окошко в Новгород есть только одно. Тогда Москва по-другому заговорит, без угроз.
На прощанье, по обыкновению, поднесла Борисову подарок золотом, но обидно маленький – всего один корабленик. Наместник золотую немецкую монету на ладони подержал, повздыхал, но не обиделся, а озабоченно насупился. Понял: с Настасьей Каменной легко не будет.
– Он, чай, ко мне не к первой пожаловал? Час-то поздний.
Изосим, блеснув серебряной маской, кивнул. Пока боярыня беседовала с наместником, безносый ждал в приходной.
– К третьей.
Разговор с Изосимом требовал привычки, иначе делалось чудно́ и жутко. Красные губы не шевелились, а голос звучал – ясный, ровный, почти без картавости.
– Сначала он съездил за город, к Таисию…
Архимандрит Таисий настоятельствовал в Клоповском монастыре, который кормился от Москвы и держал там большое подворье. Потому никакого влияния в Новгороде у Таисия не было, и Настасья небрежно пожала плечами.
– Еще к кому?
– Еще к Олександре Курятнику. Средь слуг Курятника есть один, доносит… Хозяину оказали от государя честь: ныне Олександра – окольничий, чин изрядный.
Олександра Курятник, из великой новгородской семьи, стоявшей за Москву, был муж большой силы и твердого нрава. Когда малое время назад вече приговорило поставить низовских приспешников на поток, Олександра единственный из приговоренных не дал свою усадьбу ограбить: вооружил челядь, сам встал в броне у ворот – и отбился.
– И Олександра московский чин принял? – удивилась Настасья. – Поменял звание вольного новгородского боярина на придворное московское, притом даже не боярское? Может, наврал или перепутал твой человек?
– На’ряд ли… – совсем чуть-чуть скартавил безгубый. – Люди ’идели, как Олександр калеке катил кресло Легощей улицей, а лошади ехали сзади. Расстались лишь у Троицы.
– У Троицы? – прищурилась Каменная.
– Где житье Лошинских, – многозначительно прибавил Изосим.
Тогда, во время «потока», на усадьбу Курятника напал Иван Лошинский, Марфин брат, и теперь Олександра Курятник, должно быть, решил показать своему врагу, что впредь находится под защитой московского государя.
Не в те окошки стучишься, Семен Никитич, мысленно усмехнулась Григориева. Ни Клоповский архимандрит, ни Олександра Курятник твоему зубастому волку лаз в овчарню не откроют.
– Ладно, иди.
Но Изосим медлил.
– Или не всё сказал?
Красивые глаза над мерцающей маской скосились на дверь. Подслушивать тут было некому, но Изосим любил осторожность.
– Я лучше на ухо…
Чуть не касаясь тонким серебряным носом ее щеки, зашелестел.
Один раз Настасья вставила вопрос:
– Откуда он у тебя?
– Когда у Горшениных сидели и долго ждали, что жены решат… Гляжу, торчит из-за кушака. Ну и стянул, – пояснил Изосим чуть громче. Опять оглянулся и дальше уже говорил только шепотом.
Дослушав, Настасья подумала-подумала – и одобрила.
– Дело говоришь. Исполни.
Двор Олександры Курятника стоял на стыке двух великих новгородских улиц – Легощей и Чудинцевой, в самой середке Софийской стороны. С вечера пошел крупный чистый снег, первый в эту зиму, и к ночи превратил город в подобие огромной шашечной доски: крыши, дворы, мостовые сделались белыми, стены и заборы остались черными.
На заостренный конец одного из бревен курятниковского частокола с захлестом легла петля, брошенная с пустой улицы. По натянутой веревке быстро, без усилия поднялась легкая тень.
До приезда великого князя Курятник для ночного обережения ставил тройную охрану, но теперь опасаться врагов перестал, и во дворе перед воротами похаживал всего один сонный сторож в длинной дохе. Соскользнувшую с тына фигуру он не заметил.
Темной стороной, вдоль конюшни, тень перебежала к терему и завернула за угол. Пухлый снег не скрипел.
Человек, задрав голову, пересчитал окна верхнего житья, выбрал нужное. Закрутил над головой веревкой с крюком, кинул.
Негромко хрустнуло, лязгнуло. Железный конец с первой же попытки зацепился за наличник.
С пол-минуты человек был неподвижен – прислушивался, не проснулся ли кто от стука. Но час был поздний, глухой. Дом крепко спал.
Спал и хозяин, откинув соболье покрывало. В натопленной комнате было жарко. Рот в обрамлении густой бороды был приоткрыт и улыбался. Новоиспеченному окольничему снилось что-то приятное.
Окно открылось не в спальне, а в соседнем мытном чулане. Там из стены торчала бронзовая трубка с затычкой – если вынуть, польется вода, а в полу, под круглой крышкой, была дыра – справлять нужду. В богатых новгородских домах текучая вода и поганые стоки были не в диковину.
Верхолаз с подоконника не ступил на дощатый пол, а нырнул головой вниз, мягко, бесшумно перевернулся, сел на корточки и дальше пополз на коленях, так же беззвучно.
Дверь в спальню открывал долго, по вершочку. Зато получилось тихо.
Только в самый последний миг спящий что-то почуял и открыл глаза.
Увидел над собой подсвеченное месяцем видение, прекрасное и страшное: сияющий улыбчатый серебряный лик, а над ним – занесенный кинжал, острие которого вспыхнуло лунным бликом.
– Я тебя знаю. Ты Настасьин урод безносый! – просипел Олександра (он был не трусливого десятка) и сунул руку под подушку, куда всегда клал на ночь булатный нож. – Убью, паскуда!
Одной рукой перехватив запястье, Изосим всадил лежащему в сердце кривой азиатский клинок. Навалился, подождал, пока тело перестанет дергаться. Только тогда ответил, не заботясь о картавости:
– Что ’еня у’ивать? Я четыре года как ’ерт’ец.
В тот день Настасья с утра была на дворе у Шелковой. Вдвоем принимали со всего Новгорода, от передних людей, купеческих сотен и ремесленных товариществ казну – прикармливать московских. Считали, сверяли со списками.
Богатства нанесли столько – целого дня не хватит перечесть. Было тут серебро денежное мешками, рубленое вязками, речной жемчуг низками, драгоценные блюда с кубками, меховые сорока, рыбья кость, узорчатые ткани, иноземное вино в бочонках, сахарные головы – много всякого.
– Пожадничал владыка. – Настасья отодвинула бересту подальше от глаз, чтобы легче читалось. – Евангелий с житиями прислал только пять, а написано – десять. Еще золота обещал – нету.
Владычий ключник, доставивший взнос, стал объяснять, что преосвященный от своего слова не отпирается, но хочет остальное великому князю поднести лично, и еще сверх прибавит.
– Что прибавит – дело его, владычье, а назначенное Господой довези, – отрезала Каменная.
Тем временем Ефимия с приказчиком здесь же, близко, принимали воз от Марфы. Воз был наполнен одними горностаями – этот мех, драгоценнейший из всех, во всем Новгороде добывали только Борецкие.
Осмотрев и ощупав связки, Шелковая сказала своему человеку:
– Перенеси всё, милый, в осьмнадцатую кладовую. – А чужому приказчику молвила: – Кланяйся Марфе Исаковне, детинушка.
У нее все нижние люди были «милые» да «детинушки» – за то боярыню в Новгороде и любили.
– Поставь мне, Ефимья свет-Ондревна, свой знак на бересте, – поклонился приказчик Борецких. – И поеду с Богом.
– Подавились бы они нашим подношением, – вздохнула Горшенина, подходя к Настасье. – Московские хуже татар. Не русские они, порченые. Что за Москва такая? Вылезла, словно гнойный прыщ, и всё растет, набухает, расползается Антоновым огнем. Это мы, Новгород, – настоящая Русь. От нас всё пошло, от вещего Олега. Он и Киев поставил, и прочие великие грады. А ныне только мы да Псков древнюю чистоту блюдем. Вот скажи, на что нам жить с этой полутатарвой? Ничего кроме зла мы от низовских никогда не видывали.
– А Невский, который нас от немцев и шведов защищал?
– Невский, – фыркнула Ефимия. – Тьфу на него! Побед было на копейку, а шуму на рубль. Немцев мы и без него бивали, а кто потом на нас татар навел? Кто вместе с ними глаза выкалывал, носы резал? Это низовские у татар научились – человечье лицо, образ Божий, уродовать.
– А вера православная? – спросила еще Григориева – не просто так, а для проверки.
– Что нам с той веры? – Шелковая пренебрежительно махнула. – Она всё одно не русская, а чужая, греческая. Так не лучше ль податься в латинскую веру? Тогда уж мы точно с Москвой навечно поврозь будем.
Это Каменная и хотела услышать.
– Тут ты, сестрица, может, и права, – покивала она.
Сама же подумала: «На таких речах я тебя и поймаю. Но сначала надо от московского волка и от Марфы избавиться».
– Постой-ка, – остановила Ефимия слугу, несшего охапку горностаев. – Эй, Саввушка, милый! – Подбежал горшенинский приказчик. – Что это?
Она показала на меха.
– Сорок горностаев, боярыня, – удивился тот.
– Здесь не сорок.
– Да мы только что с марфинским Карпом считали.
– А ты перечти сызнова, сделай милость.
Шкурок оказалось тридцать девять. Савва сосчитал и раз, и два – схватился за голову. Один горностай шел в полтора рубля – на такие деньжищи среднюю новгородскую семью можно год кормить.