— Слуги припрятали их в Троицком монастыре, — отвечал Фома. — Можайский в суете забыл про них. После их переправили к верным людям Василия, князьям Ряполовским, в село Боярово, что невдалеке от града Юрьева, на востоке от Москвы. А уж оттуда Ряполовские перевезли Ивана и Юрия в Муром. Шемяка ожидал, что Русь ему подчинится, но не тут-то было. Со всех сторон поднялось возмущение, более сильное, нежели доселе на Василия было. Видя это, Шемяка быстро смекнул: надо заглаживать вину свою. Тогда призвал к себе Рязанского епископа Иону...
— Нашего? — спросил Андре.
— Нашего, нашего, — улыбнулся Фома. — И говорит ему: «Батюшко Ионо! Поезжай в Муром, в свою епископию, и возьми детей Василия на свою епитрахиль, а я с радостью их пожалую, отца и мать их выпущу и дам им огромную вотчину».
— Что значит — на епитрахиль? — спросил Андре.
— Ну, значит, что под его епитрахилью их никто уж не посмеет тронуть, и Ряполовские могут доверять, — пояснил Фома. — И вот, взяв себе в провожатые меня и послушника Геннадия, батюшка Иона отправился в Муром, подле которого мы и вас встретили. А теперь, дорогой Бернар, не сочтёте ли вы нужным поведать мне, зачем это вы из такого далека в Муром путь держите?
— Гм, — кашлянул Бернар, и Андре сделалось любопытно, как он станет объяснять, но в этот миг повозка остановилась и путешественники увидели себя вблизи городских ворот.
— Ага, — сказал Фома, — за разговором не заметили, как и приехали. Ну что же, после расскажете, вылезаем. Нога-то как? Двигается? Как новенькая?
— Как будто ничего и не было! — радостно воскликнул Андре и выскочил из повозки, бросив Бернару его тёплый упелянд. Тут он увидел множество народу, с радостью и восторгом встречающего епископа Иону. Ему захотелось, чтобы старец хоть как-то обратил на него внимание, но чудотворец полностью отдался встрече с муромцами, благословлял всех желающих и уже спешил войти в распахнувшиеся перед ним врата.
— Вот, значит, княжиче, какие у тебя славные имя и отчество, — говорил Трифон, ведя своих подопечных в храм Рождества Богородицы. — Скажем, литургии бывают только либо Иоанна Златоустого, либо Василия Великого. А ты, стало быть, и Иоанн, и Васильевич.
— А мой отец великий? — спросил Иванушка.
— Ну а как же, — отвечал слуга, — великий князь. Хоть Шемяка и присвоил себе его званье, а незаконно, и правда рано или поздно восторжествует. А отец твой, без сомнения, великий. Он, правда, и великий грешник, но и великий мученик.
— Почему же он грешник? — удивился Иванушка.
— Так на земле же все грешники, — пояснил Трифон. — Одни больше, другие поменьше, но все, все — разбойники. Которые очень уж грешные, те — иуды. А мы — просто разбойники.
— И матушка разбойник?
— И она, сердечная. Ибо на литургии как говорится: «Ни лобзания Ти дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедаю Тя: помяни мя, Господи, во царствии Твоём». Это хороший разбойник, из тех двоих, которые подле Иисуса распяты были, сказал Господу. А другой усмехался. Так и в людях — какие по правую руку от Христа страдают, те в рай попадут. Они — за батюшку твоего. А по левую — шемяки, они — в геенну огненную.
— Глянь! Глянь! Рябка с Рыжим поют! — отвлёк Трифона княжич, заметив двух знакомых котов, вставших друг против друга и утробно поющих свою сварливую песню. Оба выгнули спины, напружинились, животы набрякли, будто там по камню.
— Судятся, — усмехнулся Трифон. — Эти ни покаяния, ни Причастия не имут.
— Их в ад сошлют?
— Была охота возиться! Так простят, по недоразумению.
— Чо мелешь-то! — возник идущий рядом дьякон Прокофий. — По-твоему, и китов — в рай? У них душа-то есть разве?
— Котам тоже сны снятся, а стало быть, есть душа, по ему рассуждению, — возразил Трифон.
— Не слушайте его, чада, болтает незнамо что, — отказал котам в наличии души дьякон. Взял с земли щепку и швырнул в сторону судящихся. Рыжий дрогнул и побежал. Рябка, пользуясь его замешательством, пустился в погоню с самым решительным видом.
— А сто котов льва одолеют? — спросил Иванушка.
— Церковь уже. Будет о котах-то, — проворчал Трифон. — Одолевают, должно быть. Ну, Боже, милостив буди нам, грешным. Креститеся и входите по старшинству.
В храме уже началась литургия Василия Великого, дьякон Феогност глаголал ектенью, дошёл до моления о преосвященнейшем епископе Рязанском Ионе, честней пресвитерстве, во Христе диаконстве, о всём притче и людях.
— Слыхали? Говорят, Иона-то уже тут, — зашептали за спиной у Иванушки.
— Идёт ещё только, — возразил другой шёпот.
— А вона — не он стоит?
— И где?
— Вона, якобы мирянин, у самого крылоса, с бородою.
— Вона-вона, да не Иона! Это же гость нижегородский, Нередко.
— У ты! Обознался! А почто преосвященнейший к нам течёт?
— Мирить, знамо.
— Не бывать миру!
— Это ещё слепой сказал: поглядим.
— Какой слепой? Василий, что ли?
— Тихо ты! Вон княжонки-то!
Иванушка не выдержал, оглянулся и сердито посмотрел на шептавшихся. Те испуганно закрестились. Рожи бородатые! Небось-то, поди, тоже причащаться станут. Ему вдруг померещилось, будто это Рябка и Рыжий. А что, оборотились в людей да и припёрлись в храм Божий от нечего делать. Иванушка даже ещё раз обернулся и посмотрел на них. Те малость струхнули и ущученно отступили на полшага назад. Точно — они! Один как раз рыжий, а другой — борода клочьями, чёрными и серыми. Он хотел было сообщить о своём открытии Трифону, но сообразил — не поверит.
Тут в храме началось некое комкающееся движение, все заоглядывались, оглянулся и Иванушка. Озорных котов он на сей раз не увидел, а увидел, как в храм входят Ряполовские, Ощера, Руно, Русалка, Драница, Косой-Оболенский. Протоиерей Агафон возгласил из алтаря:
— Яко подобает Тебе всякая слава, честь и поклонение, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков.
— А-а-минь! — пробасили вместе с ликом, размашисто крестясь, вошедшие знаменитости, словно все тут только и ожидали ихнего аминя. Но в храме и впрямь от их присутствия воцарилось некое особенное удовлетворение. Хор запел «Благослови, душе моя, Господа». Пред иконами и аналоем на подсвечниках зажглось множество новых свечей и сделалось гораздо виднее. Семён Ряполовский подошёл сзади и вдруг взял Иванушку под мышки, заворчал: — Тришка, ты что же, вогул этакий, великокняжичей чуть не в притворе поставил!
— Куды ж мне их? — огрызнулся слуга. — На солею? Иль прямо в алтарь?
— Куды-куды! Кудырка! Ну-ка, православные, расступитеся! — Семён поднял Иванушку пред собою, понёс и поставил пред самою солеёю. Трифон, покряхтывая, точно так же доставил Юру. Дьякон Феогност вышел переодевшийся в новейший сгихарь, встал спиной к Царским Вратам и, неся пред собою кончик ораря так, будто боялся с него расплескать что-то, громко прогудел:
— Паки и паки миром Господу пом-м-м-м-молимся!
Иванушка подумал о том, что надо начать думать об Иисусе Христе и Богородице, но ему тотчас же сделалось и скучно, и жарко, и душно и захотелось поскорее отправиться кататься на санках на берег Оки. Вот если бы тут были матушка и батюшка, ради них не грех и потерпеть долгое церковное стояние, а тут ради кого? Разве что для Семёна? Семён расстроится, если княжичи не уважат сегодня Спасителя. Чистый четверг как-никак. Владимирский сребрик подарил. Лучше бы, конечно, что-нибудь другое... Иванушка с удовольствием принялся мечтать о том, какой бы ему хотелось подарочек. Перво-наперво хорошо бы гаковницу или кулеврину, такую, чтобы совсем как настоящая, но только всё же детская, лёгкая. Пусть бы и сама стреляла, без запала, без стрельного пороха, а так — насыплешь в неё гороха или, ещё лучше, мелкого камушка, прицелишься и бьёшь по воронам. Разумеется, чтобы только ворон сшибала, а людям никакого вреда не делала. Хотя нет, плохим разбойникам, иудам, пусть. Литве, татарам. Шемяке глаза прострелить. Можно бы и на охоту с нею. Пока все тетиву у лука натягивают, он борзо прицеливается — бух, и зверь лежит, наповал.
— Трифон, жарко! — взмолился Юра.
С княжичей сняли епанечки. Это хорошо, что Юра первым не выдержал. Хотя... Ну ладно, что бы ещё хотелось? Воинов-акритов, да побольше, не пять, не двадцать пять, а тысячу. И из той же кулеврины по ним горохом. Расставить на пригорке и сыпать по ним. Весьма мечтательно! С другими мальчиками в состязании, кто больше собьёт.
Дьякон Прокофий вместе с Феогностом стали изгонять оглашённых:
— Елицы оглашеннии, изыдите.
— Оглашеннии, изыдите.
— Елицы оглашеннии, изыдите.
— Да никто от оглашённых, елицы вернии, паки и паки миром Господу пом-м-м-м-молимся.
— Трифон, скучно, пысать хочу, унеси меня, — взмолился Юра.
— Вот беда-то! — вздохнул слуга. — Ты же не оглашённый! Ну ладно, горе моё.
Иванушке стало ужасно смешно, что Юру удалили, будто оглашённого. Ага, не зевай во время последования! Вот как оно обернулось. Там зевал, икал, тут пысать запросился. Хорошо всё-таки, что он с Иванушкой в своё время старшинством поменялся. Какой из Юры великий князь! Курам на смех, гусям на гоготанье.
А какой гусь есть у Никиты, боярина Русалки сына! Медный, разными цветами раскрашенный, а главное — в него можно воды налить. Наклонишь его потом, у него клюв расхряпывается, и вода струйкой бежит. Иванушка хотел выпросить этого гуся через Трифона — чтобы Трифон сказал боярину Русалке, а Русалка приказал Никите подарить гуся Иванушке. Но Трифон наотрез отказался: «Кабы ты был простой отроча, я бы ещё подумал. А ведь ты будущий великий князь, тебе своим будущим званием злоупотреблять негоже». Ну и наплевать на того гуся. Эка невидаль! В кувшин набери воды да и поливай себе сколько хочешь. Вот если бы вернуть Марию Египетскую... Она, конечно, не кулеврина, из неё не постреляешь, и трудно даже объяснить, чем же она так хороша. Просто Иванушке приятно было на неё смотреть. Проклятый пожар!
Мечты об игрушках возможных сменились грустью об игрушках навеки утраченных. Да и вообще — что ж это такое?! — боярские дети богаче великокняжеских! У них всё есть, а у Иванушки с Юрой только то малое, что удалось прихватить во время бегства из Троицы, да некоторые подарки, полученные тут, в Муроме.
Дьякон Феогност читал подательные молитвы:
— Прощения и оставления грехов и прегрешений наших у Господа просим.
— Подай, Господи, — пел хор и подпевали миряне.
— Добрых и полезных душам нашим и мира мирови у Господа просим.
— Подай, Господи.
«Кулеврину и Марию Египетскую подай, Господи», — мысленно произнёс Иванушка. Литургия всё продолжалась и продолжалась, и конца ей не было. Но не просить же Семёна Ивановича отнести его тоже попысать, стыдно! Кстати, а почему так долго Трифон с Юрием не возвращается? Конечно, в малолетстве тоже есть свои преимущества, кой-чего и избегнуть можно с оправданием. Хотя, вот когда священник с кадилом выходит и начинает, помавая, воскурять всюду благоуханно-ароматные дымы, приятно, хочется ещё и ещё нюхнуть. А он, как назло, редко это делает и недолго.
Но нет, не выдержал Иванушка, повернулся к Ряполовскому:
— Семён Иваныч!
— Что, Ванятко?
— Долго ли ещё?
— Потерпи ещё малость, сейчас «Иже херувимы...» начнутся.
— Какой тебе «Иже херувимы...»! — возразил стоящий рядом Иван Ряполовский. — В Великий четверток-то что поётся?
— Ах, ну да! «Вечери Твоея тайныя днесь...»
Все-то они знают, что за чем читается да поётся. Лучше бы пошли к Угличу да освободили отца с матушкой из плена! Отец так не разбирается в службе церковной, а воин — похрабрее Ряполовских. И он там мучается, а они тут, видишь ли, постятся да причащаются! Иванушка вдруг очень сильно рассердился на Ряполовских, хотя и совершенно напрасно и незаслуженно.
Вдруг в храме всё вновь зашевелилось в тревоге. Хор уже запел было «Вечери Твоея...», но смолк на полуслове, а вместе с хором смолкла и вся литургия. По головам присутствующих в храме перекатывался ропот, и вот уж молва зажужжала, как шмель:
— Иона-иона-иона-иона-иона-иона-иона-иона...
— Правда, что ль, Иона? — обернулся с важным видом Иван Ряполовский. — Гляди-ка! Точно!
Иванушка уже тоже видел величественного старца, идущего сквозь расступившийся люд медленно и с превеликим достоинством. Он был уже в полном облачении — поверх подризника и епитрахили надет белоснежный саккос с вышитыми по низу золотыми крестами и серафимами, а на груди — также золотой нитью — «Верую» греческим письмом; с плеч на грудь спадал широкий, также белоснежный и украшенный золотым шитьём омофор; голову Ионы венчала златая митра, в правой руке — епископский жезл. Протоиерей Агафон вышел навстречу праведнику, получил благословение, затем, взойдя на солею, Иона встал лицом к пастве и произнёс:
— Мир всем!
— И духови твоему, — прокатилось по храму в ответ.
Затем епископ и протоиерей удалились в алтарь довершать литургию. Хор снова запел «Вечери Твоея...». И всё, что происходило дальше, было так непривычно для Иванушки, ибо он вдруг утратил скуку и томление душевное, всё совершаемое стало казаться ему понятным, ясным, он будто плыл по светлой и чистой реке, и когда читали Символ веры, он шевелил губами, словно бы знал наизусть, а «Отче наш» и впрямь вспомнил от слова до слова и вместе со всеми произнёс громко.
— Молодец, Иоанн Васильевич! — похвалил его Семён Ряполовский.
И вот наступил самый главный миг литургии, когда епископ Иона вынес Святые Дары и громко, тягуче пропел:
— Со страхом Божиим и верою приступите. И весь лик грянул:
— Благословен Грядый во имя Господне, Бог Господь явился нам. Тело Христово примите, источника бессмертного вкусите.
Начался долгий и радостный чин Причастия.
— Веруешь ли, что сие есть плоть и кровь Христовы? — спросил Иванушку боярин Семён.
— Верую! — искренне ответил Иванушка, и вправду чувствуя веру.
— Умный мальчик, иди же к Ионе.
И княжич смело шагнул вперёд, на ступеньки солеи. Ему показалось, что он сейчас вмиг вырастет и встанет на равных пред лицом епископа, но не он вырос, а Семён Иванович приподнял его, и Иона, внимательно и строго заглянув в самые глаза мальчика, произнёс, протягивая к его рту лжицу с Причастием:
— Причащается раб Божий Иоанн честнаго и святаго тела и крови Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, во оставление грехов своих и в жизнь вечную.
И во мгновенье, когда Святые Дары коснулись уст Иванушки, он увидел за спиной епископа светлую тень Того, чья плоть и кровь вошли в него, — луч, ослепительный до боли, блеснул и исчез, глазам стало резко, и две крупные слезы выкатились сами собой на щёки Иванушки.
— Быть тебе князем великим, для врагов грозным, — сказал Иона тихо-тихо, так, что, кажется, один Иванушка только и расслышал слова эти, целуя святую чашу — большой серебряный потир с изображениями Спасителя, креста, копий и Голгофы, под которой лежала честная глава Прародителя Адама. В груди было невыносимо горячо и сладостно.
Так получилось, что доселе Юшка Драница ни разу не видел епископа Иону. Слухам о его чудодеяниях решительно не верил, как и вообще всяким россказням о чудесах. Самому Юшке ни разу не доводилось присутствовать при каких-нибудь необъяснимых явлениях, а если и случалось в его жизни что-нибудь необычайное и странное, то очень скоро тому находились разумные объяснения. И когда, стоя в храме и мучаясь с похмелья, воевода увидел впервые знаменитого праведника в полном епископском облачении, в митре и с жезлом, Иона ему как-то сразу не понравился. Чем? А леший его знает! Не понравился, и всё тут! Однако вскоре Юшка всё же понял, в чём дело. Недовольно сморщившись, он разглядывал благовидную внешность Ионы, голубовато-серебристое облачко его бороды, худощавое, но весьма здоровое по цвету лицо, тонкий и длинный нос, живые, молодые глаза, слушал звучание его голоса — ярославско-костромское — и чётко осознавал, что этому архипастырю небезразлично, пил вчера Юшка или не пил, и идти к нему причащаться ни в коем случае нельзя. Вот к протопопу Агафону — пожалуйста. Сколько раз, бывало, Юшка и не постясь, и с похмелья, да ещё и после бабы приходил с друзьями в церковь и запросто причащался, и сходило с рук, ни священники не препятствовали, ни Господь. И никакой кары небесной. Да и есть ли она, эта кара? Весьма сие сомнительно! А тут Драница струхнул, и уж было скрестил на груди руки, как полагается перед принятием таинства, и потёк вместе со всеми к Святым Дарам, но вдруг остановился, отступил в сторонку, руки опустил и встал как вкопанный. Наблюдал, как причащаются другие.
Ты глянь, Ощера тоже не пошёл! Как раз вместе вчера гулеванили с ним. Значит, не одному Юшке епископ сразу увиделся. Тяжко вздохнул нижегородский воевода — не к добру прибыл в Муром сей святоша!
Изо всех сторонников пострадавшего князя Василия Васильевича воевода Юшка слыл самым буйным задирой и воякою. Говорили, что покойный родитель его ещё взбалмошнее был, за что и прозвище носил похлёстче сыновнего — звали его Ольгердом Свистоплясом. Родом Ольгерд Свистопляс происходил из Литвы, в Литве ему жилось скучно, тесно, и он подался далеко на восток искать лихого своего счастья, окрылённый нелепой, но возвышенной мечтою — найти народ дикий, не имеющий хорошего государя, покорить его и сделаться у того народа первым князем, этаким новым Рюриком. Мечта не принесла ему ничего, кроме многочисленных побоев и славы никчёмного шатуна, да ещё одарила сочным прозвищем. Некоторое время он даже добровольно служил при святителе Стефане и доходил с ним до Печоры, а когда тот отбыл в Москву, где и преставился, Ольгерд оказался у истоков Камы, хотел было подчинить себе племя вотяков, но едва не лишился жизни. Избитый ими до полусмерти, с переломанными руками и ногами, он вызвал жалость в одной вотячке. Она приютила его, выходила, вылечила и даже сделала своим мужем. С нею вместе Свистопляс перебрался в Нижний Новгород, где и родился сын Юрий, которого Ольгерд звал на литовский лад — Юшкой.
Ольгерд никогда ни одного доброго слова не сказал о своих соотечественниках. Нелюбовь к Литве перешла и к сыну. Юшка оказался лютым ненавистником литовского племени и всю жизнь мечтал поучаствовать в великом походе Руси на Литву.
Побои, полученные Ольгердом Свистоплясом от вотяков, всё же сказались. Он стал болеть и покинул мир сей, когда Юшке не было и семи лет. Наследовав от отца нрав бесшабашный и неугомонный, Юшка всюду искал опасностей, ходил один на один на медведя, был крепко подран косолапым и за это получил кличку, коей в восточных Русских землях награждается всякий пострадавший от лесного архимандрита, — Драница.
В Нижнем Новгороде, да и во всех окрестных землях, не было человека храбрее Юшки, и он довольно быстро сделался одним из главных нижегородских воевод. Был бы и главным, да безрассудство смущало князей. Вид он имел свирепый — хоть и невысокого росту, но крепкий, жилистый, рожа вся в рубцах — следы мишкиных ласк, брови чёрные, вотякские, а глаза стальные, пронзительные, как у покойного Свистопляса. Вина, пива, мёда хмельного мог выпить столько, что средь тех, кто его знал, ходила поговорка: «выпить пол-Драницы» или «напиться в пол-Юшки», обозначающая, что человек изрядно выпил, ибо там, где сотрапезник осушал один кубок, Юшка приканчивал два-три, а пьянел на равных. По утрам, правда, сильнее других страдал похмельем, а похмелившись, наливался непреодолимым желанием драться. Несколько раз в таком состоянии он явился зачинщиком совершенно нелепых и неоправданных ссор, закончившихся стычками и гибелью хороших людей. Но в этом грехе Юшка не раскаивался, и попробуй только кто намекни ему, что на душе у него тяжёлые камни вины напрасных убийств.