— Георгий Павлович, я вернусь через три дня.
— Может, вам имеет смысл остаться в Москве?
— Нет! Мое имя стоит в афишах, зрители купили билеты, и я не имею права их разочаровывать.
Маму она похоронила на Введенском кладбище.
Вечером следующего дня со сцены уже раздавалось ее неповторимое:
Так уж устроены актеры: как бы тяжело им ни было, они выходят на освещенную сцену после похорон своих родных и близких, а иногда и в день их смерти, и если им по замыслу спектакля в тот вечер предстоит заразить зрителей энергией и жизнелюбием, они, будучи сами надломлены горем, выйдут на сцену, и будут на той сцене царить сплошная энергия и сплошное жизнелюбие.
Зал стонал от «Карамболины», а за кулисами партнеры видели ее заплаканные глаза, осунувшееся и, несмотря на грим, очень бледное лицо, испарину, покрывавшую лоб, дрожащие руки и тихий шепот: «Не могу, не могу, больше не могу!» И снова на сцену. И снова:
И ее неповторимое «О-ля!» со звонким колокольчиком наверху.
И снова канкан, и снова ее знаменитая проходка по авансцене, и снова неповторимый жест под подбородком — ее героиня будто сошла с полотна Тулуз-Лотрека. В тот вечер она бисировала три раза. Зрители, словно почувствовав что-то, никак не хотели отпускать со сцены любимую актрису.
А вечером следующего дня была «Моя прекрасная леди».
— Танечка! Ты как? — Это Саша Горелик открыл дверь ее гримерной.
— Вот и моя бабушка, говорят, померла от инфлюэнцы, — был ему ответ. — А я так думаю, что бабку просто укокошили! «Капустная кочерыжка» готова! — Она поправила свои нелепые перчатки и походкой гориллы — правая рука и нога одновременно — вышла из гримерной.
Обязательный батман перед выходом. «Господи, пронеси!»
И вот уже зал умирает от хохота, глядя на появившуюся Шмыгу. Нахальная, вульгарная и смешная девчонка с лондонского дна в драной клетчатой юбке, вязаных чулках, громоздких башмаках и невообразимой шляпе в виде цветочного горшка. Ее толстенькая и неуклюжая героиня хрюкала, гундосила, тянула ударные гласные, произнося их в нос, и, заглатывая окончания слов, со смаком произносила на весь зрительный зал: «Подумаешь, какое г… но!»
Хохот, аплодисменты, казалось, еще чуть-чуть — и за ними не будет слышно текста. Но… Хитрая и лукавая улыбка появляется на ее губах. Зал замирает. А вместе с ним и Саша Горелик на минуту теряет дар речи. А когда наконец обретает, то… видит высунутый язык своей партнерши.
Все. Еще секунда — и можно будет давать занавес. Смех на сцене очень заразителен, а смешливость может возникнуть даже по самому незначительному поводу. Стоит одному прыснуть или пискнуть, неудержимый смех охватит всех, находящихся на сцене. За кулисами партнеры скрючиваются от смеха, музыканты в оркестре того и гляди лягут на пол.
Генри Хиггинс, чуть нарушив мизансцену, подошел к Элизе и тихо шепнул на ухо:
— Танька! Ты гениальна, но, умоляю, прекрати. Сейчас спектакль сорвем…
И опять слышит потрясающее хрюканье.
— Шмыженька! Я тебя убью после спектакля!
И вновь видит высунутый язык.
Он все прекрасно понимал — ее многолетний партнер. Видел, как тяжело ей не плакать, знал, что ей необходимо подурачиться больше положенного по роли — только здесь, на сцене, она хоть на время может заглушить ту невыносимую боль от потери самого дорогого человека, которая рвет ее сердце на части. Поэтому и подыгрывал ей своим шепотом, чтобы она понимала — все хорошо. Она умница. И самая замечательная партнерша на всем белом свете.
Однажды она узнает совершенно невероятную историю. И поначалу не поверит в нее. Американская актриса Одри Хепберн — самая знаменитая Элиза Дулитл — в один из дней поймает волну советского радио и услышит постановку Театра оперетты «Моя прекрасная леди». Она будет настолько очарована, что не выдержит и напишет письмо в Москву, на радио. «Я знала, что в России есть много красивых женщин, — с восторгом писала знаменитая актриса. — Но теперь я знаю имя вашей прекрасной леди — Татьяна Шмыга».
Слезы навернулись на глаза. Здесь, в больнице, они были особенно близко. И плакала она часто. Ее родители… Сколько лет уже прошло с тех пор, как они ушли. Она все никак не может с этим смириться. Такое ощущение, что они где-то рядом. Она их чувствует. Хотя в детстве и не была к ним особенно привязана — была уличным ребенком. Эдаким сорванцом — бегала наперегонки с мальчишками, лазила по деревьям и легко перемахивала через заборы. Стеснительность и застенчивость придут к ней гораздо позже, и до сих пор она так и не разучилась стесняться.
А тогда…
Прибегала из школы, портфель под стол — и на улицу, гулять. Нагулявшись, устраивалась за тем же столом и делала уроки. Училась всегда легко, проблем с этим не было. Потом уборка. Мама всегда говорила: «Научись сначала делать все сама, барыней еще успеешь побыть». Она и делала, строго выполняя указания мамы.
— Танька! — шутила Зинаида Григорьевна. — Берешь веник и из углов все на середину комнаты выметаешь. Только так.
Чистота в доме и порядок — это от мамы. Так она сама и носилась по дому с веником — из углов все на середину. Нанесет новый лак на ногти, сделает уборку и… вновь перекрашивает.
— Бимочка, — спросит однажды муж, — а нельзя наоборот: сначала уборка, а потом лак на ногти?
— Нет, — смеясь ответила она. — Лак всегда должен быть свежим.
Особая привязанность к родителям пришла с годами, и, когда их не стало, она в полной мере ощутила, что они для нее значили. Какое-то болезненное ощущение родства.
Ее родители к искусству прямого отношения не имели, но были очень образованными и воспитанными людьми. Папа — инженер, много лет проработал заместителем директора крупного завода. А мама была просто мамой, красавицей и умницей. Театр они обожали. Каждый поход туда напоминал ритуал. Мама торжественно делала прическу и маникюр, папа неторопливо брился и застегивал хрустящую белую сорочку.
А еще они любили петь. В доме было два патефона. Больше такого она не видела ни в одном доме. Голубой и красный. Один из них звучал каждый вечер. Слушали Лещенко и Утесова. Танцевали. Настоящие бальные танцы. Мазурку, венгерку. Когда были молодыми, даже призы за танцы брали. Может быть, эта их мечта об изящной жизни и возвышенных чувствах и стала для нее путеводной звездой? Почему-то из детства самым сильным воспоминанием остались они, танцующие, и розы с росой поутру на даче, куда ее возили «витаминизироваться».
Она вспомнила себя окунающей лицо в мокрые от росы бутоны белых роз и заплакала.
Нет. Ей нужны силы. Нужно уходить от воспоминаний. От грустных, во всяком случае. «Игры с памятью бесконечно опасны» — так говорила ее героиня в спектакле «Перекресток».
Все-таки она молодец, что поддалась на долгие уговоры Владимира Андреева и вышла на сцену в этой совершенно новой для нее роли — драматической.
И вновь лестница, по которой она спускается на сцену. Элегантная, молодая, красивая. Белые строгие брюки, белый батник, яркий оранжевый пиджак и столь же яркий шарф на шее. Весь ее багаж — в небольшой сумке. Она любит путешествовать и умеет это делать.
На всякий случай прикрывшись маской известной в Польше писательницы детективных романов, она начинает ни к чему не обязывающий разговор с мужчиной, сидящим в укромном уголке многоголосого и многолюдного аэропорта. И вдруг… Неожиданно оба погружаются в воспоминания. Все началось со слова «перекресток», которое мужчина назвал магическим в своей жизни. Она узнала его сразу, а вот он ее…
И вот здесь, в небольшом зальчике международного аэропорта, она слышит всю историю своей жизни и своей любви к студенту московского института. Он рассказывает ей о ней же… О том, как три ночи подряд не спал, разгружая вагоны, чтобы купить своей любимой девушке модные туфельки, а потом, придя к ней, уснул прямо в кресле. И про самую первую их ночь вдвоем в ее общежитии — он проспал Новый год, и в гости они так и не пошли. И это была самая лучшая ночь в его жизни. Он вспоминал о прекрасной неделе, которую они провели на лыжной базе, где им выделили крохотную лачужку, «нечто среднее между конурой и сторожкой». И как им было хорошо вместе той московской студеной зимой. И как он сбежал от нее, потому что запретили браки с иностранцами. И как потом нашел ее в Польше, куда приехал в командировку. И как пришел к ней в Москве, где она в то время гастролировала, на концерт.
Она очень хочет, чтобы он узнал ее, и боится этого — ведь сколько лет уже прошло! И провоцирует его своими подчас желчными вопросами или комментариями.
«Она призналась, что любит меня, и я с этим живу всю жизнь», — слышит ее героиня. Так долго она ждала этого признания. В душевном порыве делает шаг к нему и вдруг понимает, что все прошло и время вспять повернуть невозможно. Ну почему, почему, почему? Почему нельзя сделать это здесь и сейчас — ведь все изменилось, и в первую очередь время. Браки с иностранцами уже давно разрешены, уже нет «железного занавеса», — живи в любой стране, было бы желание. Ведь теперь уже ничего не мешает: он овдовел, в городе, где он живет, у него есть сын со своей семьей — а им он не так уж и нужен. Она несколько раз была замужем, а вот детей так и не родила. Есть только племянница, которая при любой возможности старается отправить свою тетушку отдыхать. Старики молодежь только раздражают. Своими советами и наставлениями.
Повествование о мужьях насквозь пропитано сарказмом и иронией.
— В конце концов я стала раздумывать, чем бы мне его извести — ядом, газом или подсвечником? — рассказывала ее героиня о своем уже котором по счету муже.
Что ж, говорят, что ирония и есть та самая маска для беззащитных. Хотя ее героиня и утверждала обратное: «Ирония — великое дело, с ней можно проскочить через драму!»
Жизнь показывает, что проскочить невозможно. Ее героиня уже сама готова вот-вот открыться, а там будь что будет — в конце концов, сколько им осталось еще той самой жизни на этой грешной земле.
Сердце замирает, когда он говорит: «А я вас узнал!» Вот сейчас она ему все и скажет. И вдруг слышит: «Вы — Иоанна Хмелевская!»
Все. Полное опустошение, руки опускаются и безжизненно повисают, словно плети. Она пытается их поднять к лицу, чтобы заслонить слезы в глазах.
«Ну, самозванка, ты довольна? Господи, спасибо тебе за твое милосердие. Добр ты, Господи! Все-таки он меня не узнал», — шепчет она.
А сама все понимает: он узнал ее, просто в очередной раз испугался. Слишком хлопотно в этом возрасте круто менять свою жизнь. А может быть, все-таки не узнал?
Зрительный зал плакал вместе с ее героиней, слушая ее мелодию любви, мелодию несостоявшегося счастья. Простого «бабьего» счастья, о котором мечтает каждая женщина. Вся ее жизнь и была этим самым залом ожидания — и вот сегодня она уже была близка к тому, чтобы вновь обрести то, что ждала так много лет. И… вновь потеряла. Теперь уже навсегда.
…Ее героини. Такие разные и такие любимые. Скольких она сыграла за свою жизнь… Большую и счастливую.
Почему-то вспомнился «Конкурс красоты». Ее Галя Смирнова выходила на затемненную сцену под знакомую всем с детства музыку Чарли Чаплина из фильма «Новые времена». Луч прожектора высвечивал ее фигурку, и зал замирал — на сцене был Чарли Чаплин. Маленький человечек в огромных башмаках и нелепо сползающих вниз мятых брюках, которые он постоянно подтягивает, знаменитой походочкой протанцовывал по сцене и так же внезапно, как и появился, исчезал. Именно после исполнения «Чаплинианы» один из критиков про нее напишет: «Даже когда она молчит, зрители знают, о чем думает ее героиня».
В последний раз она станцевала «Чаплиниану» в 2004 году, выйдя на сцену театра на своем юбилейном вечере. Ей было 75 лет!
О многом вспоминается с улыбкой.
Дача… Ее любимая дача в Валентиновке. Она купила ее в 1964 году. Так сложились обстоятельства, что ее пришлось продать. Уж сколько лет там живут другие люди. И ничего там от нее не осталось. Одни воспоминания, да и то ее личные. Больно. Невыносимо больно. Но что теперь жалеть об этом, на тот момент у нее просто не было выбора.
Вот уж поистине: «Помнишь ли ты, как мы на даче кутили?»
Есть надежда, что не только у нее остались светлые воспоминания о знаменитых посиделках в Валентиновке. Особенно на Новый год.
Она ведь родилась за три часа до наступления Нового, 1929 года. Мама уговаривала папу при регистрации поставить дату 1 января, зная, что для девочки это важно. А папа сказал: «Ой, ну девчонка же. Ей в армию не идти!» И в свидетельстве о рождении появилась запись: «31 декабря 1928 года». Так папа прибавил ей целый год за три часа жизни.
Так что 31 декабря на протяжении всей ее жизни было сразу два праздника.
С утра дым стоял коромыслом. Она готовила, накрывала на стол, бегая между кухней и столовой. Кремер, затаившись на втором этаже, старался лишний раз не попадать ей под руку.
Несмотря на изящество, у нее была очень сильная рука. И когда они с мужем шутя боролись, побеждала конечно же она.
— Ребята, вы с ней поаккуратнее, — «жаловался» Кремер своим друзьям. — Раз вмажет — от стенки не отскребешь.
Шутил конечно же…
— Ваш выход, маэстро! — слышал он звонкое с первого этажа. Это означало, что стол накрыт и теперь его очередь спускаться и подниматься по лестнице, обеспечивая на столе бутылки со спиртными напитками. Шампанское, водка, коньяк, а для нее — кагор. Он покупал для нее самый лучший, но, принося домой, неизменно подшучивал:
— И зачем я это делаю? Ты же в нем все равно ничего не понимаешь…
Накрытый стол напоминал произведение искусства — и всегда с селедочкой и картошечкой под водочку.
Сама она садилась во главе стола и, потирая руки, объявляла: «Ой, сейчас выпьем, закусим!» Вдохновленные гости выпивали по рюмке, сама она едва осиливала капель пятнадцать кагора — и, трагически роняя лицо на ладони, произносила: «Боже, ну зачем же я столько пила?!» Это повторялось из раза в раз, как необходимый ритуал. После чего Кремер начинал так же традиционно пародировать ее забавную манеру.
В детстве 31 декабря взрослые поздравляли новорожденную, а потом праздновали Новый год. В этот день в ее доме всегда была елка. Эта традиция родом из ее детства, когда папа за два часа до наступления Нового года приносил настоящую елку. Запах хвои, леса и мандаринов — это тоже из детства, ведь елочных игрушек в то время было очень мало.
Став взрослой, она сохранила традицию родительского дома. Многочисленные гости — а их иногда приезжало человек двадцать, а то и больше — в десять часов усаживались за стол. Она выслушивала поздравления, хохотала в ответ на все хвалебные оды, произносимые в ее адрес, а потом они все вместе провожали старый год. И вновь гости умудрялись пить исключительно за новорожденную. Без пяти двенадцать пробки шампанского взлетали к потолку, и, встретив Новый год, они начинали праздновать. И пили, и ели, и пели, и танцевали, и дурачились, и с горок катались, словно маленькие дети. И поскальзывались, и падали.
Иногда муж просил ее специально что-то рассказать за столом, она отмахивалась: «Отстань, ничего не помню!» У нее правда — в одно ухо влетало, из другого вылетало. Он же, наоборот, всегда любил вещать — порой рассказывал истории про нее, свидетелем которых даже не был. Выступал за двоих!
Хохот не смолкал. Смеялись над рассказами, анекдотами, подшучивали друг над другом.
— Ой, анекдот вспомнила, — говорила она и сразу же начинала смеяться.
— Тань, ты расскажи сначала. Мы ждем, — пытался успокоить ее муж.
Она начинала и не могла продолжить из-за смеха.
— Татьяна Ивановна, ты прожуй хоть сначала! — Кремер уже сам стонал от хохота.
Застолья по поводу и без, смех, шутки… Друзья, партнеры по спектаклям слетались на дачу и в городскую квартиру, словно мотыльки на свет.
Премьеры, вводы…
— О! — услышал сидевший за роялем в ее квартире Дмитрий Шумейко (в тот вечер он впервые сыграл Лефевра в «Катрин»). — Вы еще и играете?! — И увидел озорных чертенят в глазах Кремера.
Так было всегда. И дома. И на даче. Она стремилась туда в каждую свободную минуту. Иногда приезжала просто побродить по лесу, подышать свежим воздухом.
Почему-то вспомнилось, через какие тернии пробивались к зрителям музыкальные спектакли, написанные для нее Кремером.
…Ее выход был подан в лучших традициях актерского театра. Премьерша и бенефициантка, она двигалась из глубины сцены:
Серебристая мантия, роскошные туалеты, загадочная улыбка, сияние чуть раскосых глаз. На сцене — великая актриса Англии Джулия Ламберт.
А через некоторое время:
— Ну что, старая корова, как начало? Как я сегодня выгляжу?
Это — Джулия Ламберт в жизни.
— Тридцать лет тому назад вы были лучше и тоньше! — в тон ей отвечает невозмутимая служанка Эви. С годами она научилась соответствовать своей хозяйке и на все ее колкости давать достойный отпор.
— Чепуха!!! Тридцать лет тому назад я ничего не умела.
Перед зрителями проходила вся жизнь Джулии с ее бедами и радостями, любовью и разочарованием: с самого первого появления молодой и неопытной девчонки на провинциальных подмостках и до последнего прощального выхода на лондонскую сцену. «Я благодарю всех!» — произносила она в финале. Секундная пауза тонула в громе аплодисментов: они звучали одновременно и на сцене, и в зрительном зале.