Арена: Политический детектив: Сборник
НИКОЛАИ ЧЕРКАШИН
Торпеда для «Авроры»[1]
Петроградское небо мутилось дождем…
Кавторанг Николай Михайлович Грессер 3-й проснулся оттого, что над ухом щелкнул взведенный курок. Рука молниеносно выдернула из-под подушки наган…
Тихо выругался. Щелкнул открывшийся сам собой замок стоявшего в головах чемодана. Жена невольно заворочалась.
— Опять ты вскакиваешь посреди ночи… Бо-ж-же, что за наказание.
После Кронштадта Грессер спал с наганом под подушкой. После Кронштадта… Отныне и навсегда в этом слове будет слышаться ему клацанье затвора, шорох клешей, метущих ступени, яростная дробь в дверь…
Ему всегда казалось, что самое страшное из того, что может с ним случиться, так это смерть от удушья в заживо погребенной подводной лодке. Всю войну в сейфе своей командирской каюты он держал изрядную дозу морфия на тот самый страшный безысходный случай. Но судьба пощадила его «Тигрицу», и в феврале семнадцатого он благополучно сдал ее своему однокашнику по Морскому корпусу. А спустя неделю случилось то, что не примерещилось бы ему и в самом нелепом кошмаре. Его пришли убивать свои — русские — матросы. Они пришли ночью. В ту самую первую весеннюю ночь, когда до острова Котлин доползли слухи об отречении императора, о революции, о свободе…
Грессер жил в третьем этаже доходного дома на Господской улице. Весь день первого марта он просидел в квартире, леча ангинозное горло всевозможными полосканиями. Он не знал о митинге на Якорной, не знал, что властитель Кронштадта — Вирен — поднят матросами на штыки, что весь день взбудораженные толпы ходили по кораблям, где им выдавали «драконов», и желтоватый кронштадтский лед становился красным там, где вершился суд скорый и беспощадный… Ничего этого он не знал, хотя и догадывался, что в городе неладно…
А в полночь винтовочные приклады заколотили в дверь его квартиры. Он успел набросить на плечи китель и, поразмыслив с минуту, все ж открыл дверь. Сильные руки выдернули его на площадку.
— Во какого выудили! — по-рыбацки обрадовался рябой широкоскулый матрос. — Сыпься вниз, гнида! Смертушка твоя пришла!
Какое счастье, что Ирина с Вадиком остались в Петрограде…
Своих, с «Тигрицы», в толпе взбулгаченных матросов он не углядел. Был бы кто из них — любой бы воспротивился столь вопиющей несправедливости: капитан 2-го ранга Грессер никогда не был «драконом». За всю войну он ни разу никого не ударил… Ударил. Но только один раз и то за дело — сигнальщика Землянухина… «Тигрица» шла ночью в надводном положении. Поход предстоял опасный, Грессер нервничал, ибо лучше других знал, куда и на что они идут. Он первый заметил веху, обозначавшую скальную банку, и вовремя успел отдать команду на руль. Но первым заметить веху должен был сигнальщик — она была в его секторе. И Грессер ткнул Землянухина биноклем в лицо:
— Плохо смотришь, чучело!
Эбонитовый наглазник рассек матросу бровь, но Землянухин снес тычок как должное:
— Виноват, вашскородь, прозевал…
— Смотри в оба! Лодку загубишь!
На том все и кончилось. И знали об этом случае только они двое — матрос и офицер. Землянухина давно уже нет в Кронштадте — его перевели на лодку-новостройку, так что никто не мог припомнить кавторангу ничего дурного. Но никто и не собирался ему ничего припоминать. Ночным пришельцам достаточно было того, что его выудили.
Он видел, как вниз по лестнице гнали в шею соседа — старшего лейтенанта Паньшина. Там во дворе — Грессер успел заметить в лестничное окно — жались перед матросскими штыками пятеро полуодетых офицеров.
— Дайте хоть шинель набросить! — взмолился кавторанг. — У меня ангина.
— Иди, иди, ща мы тебя вылечим! — пообещал рябой и поддернул ружейный погон.
Жизнь подводника приучила Грессера искать выход в секунды. И он, как всегда, нашел его, обметя затравленным, но цепким взглядом лестницу, окно, площадку второго этажа… Дверь в квартиру Паньшина оставалась полуоткрытой… Поравнявшись с ней, Грессер метнулся в сторону и тут же захлопнул тяжелую дубовую створку, набросил крюк, задвинул засов… Он успел проделать все это в считанные мгновенья, успел отскочить в сторону — от пуль, дырявивших дверь. В квартире никого не было. Расположение комнат Грессер знал прекрасно, так как жил в точно таких же этажом выше, поэтому, прикинув на бегу, что выбираться в окна, выходящие во двор и на улицу, — равноопасно, он ринулся в чулан, распахнул узкую раму и очутился на крыше чайной, пристроенной к торцу дома. Скатившись по ледяной кровле в задний палисадник, Грессер дворами и глухими проулками выбрался на северную окраину Кронштадта. Страх — смертный страх гонимого зверя — выгнал его на лед Финского залива, и он трусцой двинулся по санному пути в Териоки. Он обходил фортовые островки с глубокого тыла, опасаясь выстрела в спину. В одном кителе, без фуражки, в тонких хромовых ботинках, он пробежал по заснеженному льду верст десять, пока, вконец окоченевшего, его не подобрали финские рыбаки. Они отвезли его на санях в ближайший поселок. Дней десять он прометался в бреду жестокой простуды. Старуха финка выходила больного брусничным листом, клюквенными чаями, парным молоком. Грессер оставил ей свои золотые наградные часы, полученные за потопление германского крейсера, и отправился в Питер с пригородным поездом.
В столице бурлила и ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с красным бантом и с красной лентой, вплетенной в гриву лошади, с трудом пробился на Английскую набережную.
В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Верха— Николая Михайловича встретили как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадик, кадет старшей роты. Когда все домашние вдоволь нарыдались и нарадовались, когда, отойдя душой и телом от кронштадтского бега, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли как воскресшего из мертвых. Ему были рады, его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров, и в тот же день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного во льдах Маркизовой лужи лицевого нерва.
— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитерихс, офицер из ГУЛИСО[2].— У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?
— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтской гекатомбы взволновали тихую заводь Штаба.
Его принял морской министр контр-адмирал Вердеревский и нашел ему место под Шпицем: Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь снова налаживается, и притом в лучшем качестве: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променадная прогулка в четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, холеные лица сослуживцев, знакомых и по гардемаринским ротам, и по кают-компаниям, и по морским собраниям… Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц, и с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней… В октябре генмор работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центро-балт. Грессер готовил бумаги, относил их на подпись, писал проекты приказов — с глухой тоской человека, вынужденного верить в платье голого короля…
Этот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов — необъяснимых и потому зловещих. Пробухали под окнами чьи-то сапоги, и долетел торопливый говорок: «Толкнулися мы, значит-ца, в Смольный, а тама народищу…»
Каменная раковина петербуржского двора втягивала в себя все шумы бессонной столицы. Но пуще всего шумел ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла. Стекла дрожали, дребезжали и, казалось, трепетали, словно листы пергамента.
Как и все моряки, Грессер не умел спать в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу». Даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…
Старый «мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Дребезжащий звон его боя напоминал взвизги диванных пружин, вырывавшихся на свободу.
Грессер сделал отчаянную попытку уснуть, прибегнув к испытанному средству: представил себя летучей мышыо, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна, прерванного щелчком чемоданного замка… Но тут за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко, сыпуче — могла только якорь-цепь.
Грессер выбрался из-под одеяла, приоткрыл што-ру…
«Диана»? — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати она в Петрограде?
Приглядевшись, Грессер точно определил корабль— «Аврора». Он и забыл о ее существовании. Весь год корабль проторчал у стенки Франко-Русского завода.
Крейсер открыл прожектор, и дымчатый в дождливой мгле луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.
У Грессера дернулась и запрыгала щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора», это мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Неву, в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к отчаянному спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, едва рассеянном зеленой лампой под фамильной иконой.
Шальной свет корабельного прожектора вымертвил лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах… Это беспощадный Кронштадт рвался в окно — страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов… Надо будить Ирину, надо бежать, ехать, мчаться прочь, прочь, прочь из этого проклятого города!
Грессер с трудом взял себя в руки и унял дрожь в щеке.
— Значит, «Аврора», — произнес он вслух. Он вспомнил, что крейсером в последнее время командует его тезка и сын отцовского приятеля лейтенант Эриксон, потомок того самого Эриксона, что изобрел телефон и построил в Америке первый бронированный корабль «Монитор». Неужели это Эрик привел «Аврору»? Или его, как и бывшего командира, пристрелили на трапе? Бедный Йорик! Даже если он жив, ему все равно придется сегодня несладко. «День славы настает». Николай Михайлович накинул японский халат, прошел на кухню. Горничная Стеша, прикрывая вырез ночной рубахи, испуганно выглянула из своей комнатки.
— Чтой-то вы в такую рань, Николай Михалыч?!
— Приготовь бритье, Стеша, и крепкий чай, — распорядился Грессер. — Бритье в ванную, чай в кабинет. Барыню не буди. Мне на службу надо.
Горничная поспешно затворилась и зашуршала юбками.
«Дура, — усмехнулся Грессер, — решила, что к ней пробираюсь… Интересно, закричала бы или тихо впустила?»
Он тут же рассердился на себя за эти плебейские мысли, недостойные великого дня. «День славы настает…» Эта строчка из «Марсельезы» припомнилась еще там, у окна, когда он глядел на угрюмую глыбу крейсера, и теперь он без тени иронии повторял ее. Да, сегодня или никогда… Сегодня он, капитан 2-го ранга Николай Грессер, потомок петровского адмирала-шве-да, военный моряк в восьмом колене, свершит то, что назначено ему судьбой и историей.
Возвышенные мысли одолевали его всегда почему-то во время бритья.
Грессер был третьим офицером на флоте, после старшего лейтенанта Павлинова и вице-адмирала Колчака, который брил и бороду и усы. Это требовало известной смелости, ибо император не благоволил к бритолицым офицерам.
На сей раз пальцы слегка дрожали, плохо слушались, и он дважды порезался своим насмерть отточенным лезвием, чего с ним давно не случалось. Замазав порезы квасцами, Николай Михайлович заглянул в зеркальце «жокей-клуб». В этот день он хотел запомнить свое лицо. Кто знает, быть может, он видит его в последний раз. В серых остзейских глазах застыл странный сплав тоски и безверия, страха и злой решимости. Но тонкий хищный нос и по-прежнему волевые губы ему понравились.
Грессер переоделся в чистое белье, надел новый китель, сшитый у самого модного в Кронштадте портного еще до Февраля и потому злато сверкавший упраздненными погонами. Поразмыслив секунду, он не стал их снимать. В такой день он может себе это позволить. И кавторанг с презрением покосился на повседневную тужурку с нарукавными галунами «а ля бритиш нэйви», введенными Керенским в угоду взбаламученной матросне.
Он стянул с пальца массивное обручальное кольцо и придавил им записку на столе: «Ирина! Собери в в дорогу самое необходимое. Жди нас с Вадимом вечером в Териоках по известному тебе адресу. Мы должны срочно оставить Питер. Не волнуйся, родная, все будет хорошо. Твой капитан Немо».
Заспанная Стеша принесла чай.
— И кудай-то вы ни свет ни заря?!
— Война, Стеша, война. Война и революция. Грешно спать в такое время… — торопливо отхлебывал чай Грессер. — И передай Ирине Сергеевне мой наказ: уезжать из города не мешкая. Я пришлю верного человека, он вам поможет.
Чай, подернутый ароматным парком, был хорош — вишнево-красен, в меру горяч и терпок. Кавторанг допил стакан залпом и, не слушая озабоченных причитаний горничной, решительно направился в прихожую. Стеша не успела даже подать шинель. Грессер облачился сам, пробежался пальцами по золоченым пуговицам, привычным жестом проверил, как сидит фуражка, но вместо кокарды ребро ладони укололось о золотое шитье непривычного «краба», учрежденного Керенским на потребу Центробалта.
Переложил наган в карман шинели (без погон), осмотрев барабан — все ли патроны на месте.
Стеша при виде оружия жеманно ойкнула.
— Подай дождевик, — оборвал ее притворные страхи Грессер.
Нахлобучив на фуражку просторный капюшон и убедившись, что «краб» не виден, Николай Михайлович вышел из квартиры.
Матрос 1-й статьи Никодим Землянухин проснулся оттого, что гадюка, увиденная во сне, цапнула его за ногу. Нога загорелась, заныла… Но то уже было не во сне, а наяву. Вчера царапнула лодыжку юнкерская пуля в перестрелке у Николаевского кавалерийского училища. Вроде пустяк, весь день ходил с перевязкой, к утру же, вишь, как взяло, задергало… А тут еще
Аспида во сне видеть, известное дело, хитреца встретить. Но хитрецов Никодим среди своих корешей не числил, а иных встреч не предвиделось. Кряхтя и охая, Землянухин сел на скрипучей экипажной койке.
Матросы с подводного минзага «Ерш», намаявшись за день, храпели во все завертки.
Никодим достал из-под подушки бинт и отковылял в коридор — на свет, рану посмотреть да свежей марлей замотать. У питьевого бачка гремел кружкой Митрохин, минный боцманмат и председатель лодочного судкома. Был он в полосатом тельнике, в исподнем и сапогах на босу ногу.
— Охромел, браток? — участливо поинтересовался Митрохин. — Эк тебя не ко времени клюнуло! Нынче контру вышибать пойдем, а ты обезножел…
— Юнкера подковали…
— Вот что, — председательским баском распорядился Митрохин. — Все одно ты не ходок пока. А у меня каждый боец на счету. Заступай-ка ты на весь день в караул «Ерша» охранять. Не ровен час, кака стерва залезет. Лодку, сам знаешь, в момент затопить можно.
— И то жалко — новехонька, — соглашался Землянухин, перетягивая лодыжку. — В море еще не ходила. Как девка нецелована… Не робь, догляжу.
— Скажи баталеру, чтоб цельных две селедки выдал, буханку хлеба и шматок сала как пострадавшему от наемных псов капитала.
— Ишь ты, — усмехнулся Никодим. — Складно как — «сала — капитала». Стихами заговорил.
— Мы, Земелюшка, еще не так заговорим! Вот «Аврора»-матушка слово скажет — это будет дело. Слышь — против Зимнего стала!
Долги осенние ночи в Питере. Еще и намека на рассвет не было. Шквальный ветер расклеивал желтые листья по мокрой брусчатке Конногвардейского бульвара. Fpeccep шагал, прикрывая лицо отворотами дождевика. Он сворачивал в безлюдные переулки и, если впереди маячили какие-либо фигуры, пережидал встречных в подворотнях, грея в ладони тяжелую сталь нагана.
«День славы настает…» — настырно звенела застрявшая в мозгу строчка.
У Поцелуева моста он наткнулся на извозчика-полуночника, чудом занесенного в такую ночь на Мойку.
— Эй, борода! — окликнул его Грессер. — В Графский переулок свезешь — не обижу!
— Можна и в Графский, — протянул нахохлившийся возница в рваной брезентухе. Но, разглядев под капюшоном пассажира офицерскую фуражку, трусливо запричитал:
— Слезай, ваше благородие, не повезу! Жизнь нонче дырявая. И тебя под пулю подставлю, и сам пропаду. Пешочком оно надежнее…
Хлестнул лошадь и покатил прочь от опасного седока.
Но и идти пешком оказалось вовсе не так надежно, как предсказывал извозчик. Едва Грессер перешел мост через Мойку, как на той стороне его строго окликнули:
— Эй, дядя, ходь сюды!
Три солдата в папахах-ополченках, с винтовками за плечами поджидали на углу раннего пешехода.
Кавторанг взвел в кармане курок и, с трудом переставляя ноги, двинулся к ночному патрулю. Глаза перебегали с солдат на парапет моста, с моста на угол переулка, привычно оценивая расстояние и время, отпущенное ему на все — на поиски спасения, на мгновенное решение, на прыжок, на бег…
К счастью, они просто стояли, дымя цигарками, а не шли ему навстречу. До них было шагов полета… Грессер не спеша перешел на их сторону и двинулся по тротуару. Он уже присмотрел арку, ведущую во двор, и знал, что будет делать в следующий миг.
— Ходи веселее! — поторопил ефрейтор-бородач, опиравшийся на винтовку.
Поравнявшись с аркой, Грессер метнулся в тоннельный проход, и, прежде чем солдаты спохватились, скинули с плеч винтовки, бросились вдогон, он успел проскочить тоннельчик и рвануть вправо за угол трехэтажного флигеля, особняком стоявшего посреди двора. Грессер с гимназических лет знал эти места, и конечно же солдатам-чужакам неведомо было, что за флигелем напрострел уходит анфилада из четырех дворов, чьи каменные коробки разгорожены жилыми перемычками, и что все входные двери правой стороны выводят не только на черные лестницы, но и в подъезды соседней улицы.
Три винтовочных выстрела, грохнувших скорее для острастки, чем для дела, пошли гулять по гулким закоулкам двора-лабиринта, будя и без того встревоженных жильцов.
Отдышавшись под лестницей и став втрое осторожней, кавторанг вышел на Малую Гренадерскую и через четверть часа, уже без приключений, добрался до Графского переулка.
Братва поднялась рано, и по гулким высоким коридорам старинного флотского экипажа пошли гулять веселые голоса. Землянухин обдал лицо и шею ледяной, но мертвой — прогнанной через трубы и насосы водой и отковылял на береговой камбуз раньше всех, так как его и еще четырех караульных уже поджидал в обводном канале паровой катер.
По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался необычно. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый на весь день бессменный караул.
Баталер выдал обещанные Митрохиным две сельди, буханку ржаного хлеба, от щедрот своих и в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматочек весь в хлебных и табачных крошках. Никодим уложил харч в брезентовую кису[3], затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтоб не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.
Катер вошел в Неву, оставил за кормой «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную кущу сбивались краны и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер серчал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью «Ершъ».
Подводный заградитель «Ерш» стоял у достроечного причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.
Часового нигде не было, но, как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся и на мостик выбрался молодой.
— Ну что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.