Но были и другие причины, связанные с особенностями «ее университетов». Она все еще не до конца преодолела, например, свой злосчастный «харьковский» акцент, не избавилась от украинской певучести речи. Все это могло стать краской в современной характерной роли, но категорически мешало в ролях «зарубежных» и в классике. Этот профессиональный недостаток – наследие ее дворового детства – она будет остро чувствовать еще многие годы, причем чем дальше, тем острее. Уже народной артисткой СССР, уже знаменитой и опытной, она шла на новую встречу с режиссером с робостью школьницы, хотя и научилась скрывать эту робость чисто актерскими средствами, становясь тихой и кроткой, но всегда готовой выпустить колючки и дать отпор. И честно, мучительно выращивала в себе «голубую кровь».
Прорехи в профессиональном багаже ставили ей заслон на пути ко многим хорошим ролям. Но ее талант даже из этого обстоятельства сумел сделать полезный вывод, причем не утешительный, а принципиальный, многое решивший в ее дальнейшей судьбе.
Пусть ее актерский почерк – не мхатовская каллиграфия. Пусть чистописание классической сцены не входит в число ее добродетелей. Значит, и не надо браться за любую роль. Актер как сосуд, в который можно налить вино, а можно – и квас? Нет, это не для нее!
Так, в поединке с собственным косноязычием, она сформулировала свой главный девиз: могу рассказывать только о том, что хорошо знаю. И тогда открыла для себя более интересный путь в искусстве, чем простое лицедейство. Уроки ее жизни в кино приучили строго и обдуманно отбирать роли. Постепенно эти роли выстроились в тему. В ее, Гурченко, авторское повествование о женщинах ее времени. В рассказ о ее поколении.
И этот рассказ накрепко связался в нашем сознании с именем актрисы. Как Михаил Ульянов представил нам энциклопедию социальных типов сильной половины общества, так Людмила Гурченко создала галерею характеров другой половины – «слабой». И доказала ее неженскую силу.
В актерском мире, как в литературе, есть художники и есть беллетристы, есть открыватели и разработчики открытого, и все уникальное неизбежно идет в серийное производство. Оба типа мастеров нужны, чтобы искусство нормально развивалось. Беллетристов много, открывателей – единицы. Они избраны судьбой, но и сами избрали путь не самый легкий. Клише, которое мы прощаем другим, им не прощаются. И наши ожидания легко переходят в скепсис. Они на виду, и мы любим выговаривать им за то, что мелькают; но если замолчат – ощущаем их отсутствие как зияющую пустоту, как потерю чего-то необходимого.
Развитие, углубление, уточнение темы в их новых работах мы принимаем за повтор. Если актер разборчив, начинаем толковать о профессиональной ограниченности. Впрочем, Гурченко с ее жаждой работать не была аскетом. Иногда она хотела доказать и другим, и себе, что может не хуже других печатать копии. И роли возникали другой крупности – расхожие. Как операция аппендицита, которую может сделать любой хирург.
Но она специалист по операциям на сердце. Здесь видна ее уникальность.
…На пороге семидесятых Гурченко еще соглашалась на «проходные», не оставившие заметного следа роли. Охотно бралась за любую работу в музыкальном жанре – предстала французской шансонеткой в «Короне Российской империи» и немецкой певичкой из кабака в фильме «Взорванный ад». В экранизации сказки Евгения Шварца «Тень» она была дивой – томной, неотразимой, властной, коварной. Снялась в гротескной роли мадам Ниниш в оперетте «Табачный капитан». Впервые в ее «звездных» ролях, доселе сыгранных совершенно всерьез, появились пародийные нотки, приемы острой стилизации, вкус к иронии. Теперь эти краски она будет постоянно использовать в музыкальном кино и на телевидении.
С удовольствием взялась за роль в новой комедии Константина Воинова «Дача». Здесь все сулило успех – и имя писателя-сатирика Леонида Лиходеева, стоящее в титрах, и созвездие актеров: Лидия Смирнова, Людмила Шагалова, Анатолий Папанов, Евгений Евстигнеев, Олег Табаков… Все помнили, как хорошо и весело было работать с Воиновым в «Женитьбе Бальзаминова». На этот раз не получилось. Юмор сценария был чисто литературным и с трудом поддавался переводу в живое актерское действие. Как часто бывает, индивидуальная интонация, так пленяющая при чтении, теперь мешала, делала диалоги претенциозными, остроумное становилось тяжеловесным.
Все, что Гурченко делала в фильме безмолвно, было интересней и смешней всего, что она в нем говорила. Она играла Степаныча – «подругу художника», снимавшего дачу в конце улицы. Когда шла по этой улице с ведром, имея вид аристократки на пленэре, – дух захватывало. Но потом ей приходилось утомительно пререкаться со своим эксцентричным художником: «Я хочу банальности. Я хочу ординарности». – «Неужели тебя привлекает роль домашней курицы? Ты для меня Беатриче, черт побери!» – «А я не хочу быть Беатриче. Я хочу быть курицей. Я хочу нести яйца». – «Помилуй, что ты говоришь, Лерочка! Нам еще рано нести яйца. У меня впереди столько интересной работы!» – и сразу становилось ясно, что юмор журнального фельетона и юмор, предназначенный для воплощения в живые фигуры фильма, – вещи разные. Плюс на плюс дал минус.
После почти эстрадной броскости комедийных красок явилась угловатая, с сухим выцветшим лицом и повадками старой девы, вечно ждущая от окружающих подвоха «женщина в футляре» Клавдия из фильма «Дети Ванюшина». И актеры там собрались другого типа, и нужны были не мазки, а нюансы. Гурченко и в этот ансамбль вошла так уверенно и свободно, что рецензенты терялись в догадках – что же это за актриса? Драматическая? Комедийная? Эстрадная?
В рецензиях появился рефрен: фильм NN открыл для нас новую Людмилу Гурченко. Но в подробности не углублялись: подбодрили актрису на излете карьеры – и дальше. Мол, в этой ее работе все-таки есть кое-что интересное.
Это «кое-что» принималось за сполохи уже просверкавшей грозы.
А это было – предвестие.
Джинн из бутылки
– Ваши недостатки?
– Непримиримость к чужим недостаткам, невыдержанность.
– Ваши достоинства?
– Самостоятельность.
Как было сказано, неожиданности не повторяются дважды. Но вот «Старые стены» – разве не стал этот фильм вторым рождением актрисы, началом ее новой славы? Разве не открыл всем глаза?
«Какое там „открыл“! – мгновенно уставшим голосом Гурченко пригасила мой энтузиазм. – Помните „Дорогу на Рюбецаль“? Ведь уже там все было…»
Кто помнит «Дорогу на Рюбецаль»?
В этой картине 1971 года Гурченко сыграла две короткие сцены, но так, что вся рецензия в журнале «Советский экран» только им и была посвящена. В двух эпизодах она сыграла судьбу.
Ее Шура Соловьева была единственным живым персонажем фильма. Все остальные герои, даже главные, были только знаками времени – и партизанка Людмила, и немец-антифашист Николай. Они любили друг друга, и, наблюдая эти сцены, зрители, в общем, не думали о том, как трагична любовь русской к немцу, если идет война и в каждом немце видится враг. Словно забыли, как клеймила такую любовь народная молва.
Эта нота трагизма пришла в фильм вместе с героиней Гурченко.
Ее Шуру в этом как бы очищенном от быта фильме мы заставали за сугубо бытовым занятием: она развешивала на заборе белье, в руках таз, она тонула в огромном мужском пиджаке, и волосы были убраны под тугую, завязанную надо лбом косынку. У нее резкий, пронзительный голос. Огрубела, изверилась во всем и живет по-волчьи одиноко, всеми ненавидимая.
К ней прилипло прозвище «немецкая подстилка».
Бабье горе настигло ее раньше, чем началась война: муж погиб по пьянке. Одиночество ожесточило. От одиночества и любовь с немцем крутит – да какая там любовь: «Просто привыкла… Ну немец, ну не наш – да черт с ним, хоть душа живая рядом…» Увидела в Людмиле подругу по несчастью – приютила ее с Николаем: черт с ними, пусть любят, пока любится.
И что-то приковывает наше внимание к этой крикливой бабе. Может быть, эта уродливо искаженная, но неистребимая сила жизни, которая продолжалась, несмотря ни на что? Запас добра, который таился где-то в глубинах обросшей корой души? Драматизм сломанной, но все пытавшейся подняться судьбы?
Люся и эту роль сотворила из своей памяти – о войне и женщинах оккупированного Харькова, где были и такие Шуры Соловьевы. Она соткала роль из веры, что никакое осуждение не может быть справедливым без сострадания. Эта Шура Соловьева вместе с Марией из «Рабочего поселка» и начала то, что мы позже назовем актерской темой Гурченко. Шуру актриса придумала сама, от начала до конца: в повести, по которой снят фильм, Шуре уделено не больше двух страниц, и нравственная оценка образа там однозначна. Это была первая работа Люси, которую можно назвать авторской.
– Я ведь там все сделала сама. Вот как считала нужным, как я это видела. И режиссер Адольф Бергункер мне ни в чем не препятствовал – наверное, все-таки почувствовал, что я лучше знаю. И сыграла на одном дыхании, единым куском, и вдруг почувствовала, что – могу!
С этого «сделала так, как считала нужным, как видела» для нее начались открытия в самой себе. Такое и называют «новым дыханием». Она не захочет больше быть воском в руках режиссера, взбунтуется и станет диктовать свои условия. Она будет делать себя сама. И свою судьбу – сама. И свои роли.
Это причинит ей массу неприятностей, доставит множество горьких минут самобичевания: ну зачем лезу на конфликт?
– Меня, по-моему, режиссеры инстинктивно боялись.
– И вы что, это постоянно чувствовали?
– Еще как! Каждый раз, когда шла на репетицию, старалась заранее себя приструнить: ну все, буду сидеть тихо, ни слова поперек, только «да», «хорошо», «конечно».
Я это много раз видел: она умела напустить на себя кроткий вид существа покладистого, молчаливого и беззащитного. Так выглядит ежик, когда отправляется за грибами.
– И долго удавалось вот так просидеть?
– Сидела. Пока могла. А потом все равно прорывало, и все вокруг думали: «Гос-споди, да что же это такое, как джинна из бутылки выпустили!»
– А что вы тогда открыли такого, чего не могли понять режиссеры?
– Ну, во-первых, не все режиссеры – были и такие, кто этого и сами хотели. И это, конечно, не мое открытие. А суть в том, что мне стало неинтересно играть то состояние, которое, по идее, надо в этот момент играть: горе – значит горе, счастье – так уж рот до ушей. Просто неинтересно! Я поняла, что гораздо интереснее играть «от противного». Настоящее, сокровенное, – оно ведь потому и сокровенно, что закрыто от людей. Оно где-то в глубине, и к нему надо пробираться.
«Конфликтная актриса». Конечно, удобнее с послушной. Которая не перечит, не лезет со своими идеями и не защищает их так, что потом два дня никто никого не хочет видеть. Обеим сторонам тут спокойней, и самому актеру, между прочим, тоже. Есть прекрасные мастера, которые решили «сидеть смирно» и честно выполняют свой зарок. И выходят картины, где выдающийся актер работает вполсилы, горит вполнакала, подстраиваясь под принятый тут уровень. Это не проходит бесследно, и каждый из нас, особенно в век скороспелых сериалов, припомнит не одно актерское имя, когда-то сиявшее вполнеба, а потом стершееся от случайных ролей и привычки приспосабливаться к чужим уровням, принципам и представлениям.
Чтобы сохранить себя, нужно уметь спорить. Люся умела спорить, она научилась и ссориться. Это трудно: вчерашние друзья отворачиваются, и снова кажется, что ты одинока.
– Это каждый раз очень трудно. Потом картина выйдет, и я смогу лишний раз убедиться, что была права. А все равно осадок остается, и на студии косо смотрят. И те, кто вчера тебе улыбались, стараются при встрече не заметить.
Еще были интриги – куда же без них в кино! Однажды на каком-то юбилее Эльдара Рязанова Гурченко вспомнила, как на неудавшихся пробах к «Гусарской балладе» кто-то в съемочной группе пустил о ней подловатый слушок – мол, что-то такое сказала о режиссере, ай-яй-яй! А ей нашептал про режиссера – мол, та-акое о тебе сказал! И два талантливых человека разошлись на многие годы.
Но через двадцать лет Рязанов пригласит ее на главную роль в «Вокзале для двоих». И вот как определит ее стиль работы:
– Люся из тех, кто отдает себя своей роли целиком. Из жизни исключается все, что может помешать, отвлечь, отнять силы, которые нужны для съемки. В гримерную она приходила уже совершенно готовая – потому что накануне продумала, а главное, прочувствовала, «прожила» весь эпизод, который предстоит снимать. Она уже знала, в чем его зерно и смысл, знала его место во всей картине, и какие качества героини ей надо здесь проявить, и где в тексте правда, а где ложь. Такой наполненности, такой самоотдачи, такого проникновения в суть персонажа я не встречал ни у кого другого. Актерская работа – это ее религия, ее фетиш, ее нерв, ее жизнь. Ничего более дорогого, более святого, более любимого для нее не существует. Она живет этим и ради этого. И другого отношения к делу никому не простит. Бездарей не терпит, равнодушия не переносит – лепит правду прямо в глаза. Имеет право: она владеет профессией безупречно и все тонкости кинопроизводства знает лучше иного специалиста. Понятно, что идут разговоры о несносном характере. Мол, звездная болезнь. А я не встречал актрисы более послушной и дисциплинированной. Она в работе безотказна и всегда готова к бою. Она настоящий фанатик, в самом высоком значении этого слова.
…Рязанов прав: фанатик! Переспорить Люсю мало кому удавалось, многие предпочитали уступить. Отношения неизбежно портились, но варианты, предложенные актрисой, теперь кажутся единственно возможными, и только легенды хранят следы невидимых миру битв на съемочных площадках.
А кроме того, не забудем: она была нетипично ответственна. Для артистической «богемы» это качество не просто редкое, но и враждебное. Художники, небожители, кумиры – ну какую дисциплину они потерпят! Киностудия – чудное место, чтобы обсудить скандальную новость, покалякать, покурить, посплетничать, блеснуть остроумием. Ясное дело: ненормированный рабочий день, ночные съемки, в перерыве можно и прикорнуть на топчане в углу, пока не позовут в гримерку. Неподготовленному человеку студия покажется огромным курятником, бестолковым и галдящим. Сберечь в этом гвалте рабочий тонус удается только такому фанатику, как Люся.
…Она несколько дней готовилась к трудной сцене. Пришла собранная, села в студийную машину, чтобы ехать за сотню километров на место натурной съемки; она молчала все два часа дороги, чтобы не спугнуть накопленное, она была готова к главному бою, ради которого все в кино только и существует, – к короткому моменту, для которого аккумулируются в кино все силы. Она была вполне готова к нему, вышла из машины под свет дигов, подошла к гримеру поправить грим – и тут узнала, что все напрасно, потому что кто-то забыл на студии необходимый для роли костюм.
Безалаберность «иллюзиона», рожденного на ярмарке, в шантанах, в балаганах, не ушла вместе с веселым детством кинематографа, ее и сегодня предостаточно. Отдохнуть душой в настоящей работе можно у режиссеров, которые уже сняли фильм в своем воображении и знают, как добиться задуманного. Вокруг таких все кипит. Здесь собираются высокие профи – иные просто не вынесут ни этой сосредоточенности, ни требований, которые такой режиссер предъявляет каждому. Да и он не найдет с ними общий язык.
Редкие минуты счастья. Гурченко их знала, грех жаловаться. Но все действительно должно было прийти в свое время.
Картина-невидимка
Можно прожить на экране драму, трагедию человека только тогда, когда ты сам пережил в жизни что-то похожее, хоть приблизительно.
И еще одна роль, сыгранная тогда Гурченко, ясно говорила о том, что «поющая актриса», «лирическая героиня комедийных фильмов» сформировалась в большого и самобытного мастера. Сегодня, когда смотришь эту ее работу, даже непонятно, как все не разглядели, что в жизни и творчестве Гурченко начался новый взлет, на этот раз уверенный, победный, решающий.
Тогда не разглядели. Не разглядят и теперь: фильм давно канул в Лету, его никто уже не увидит – ушел вместе с эпохой. Картина-невидимка, смытые водой следы гения на песке времени.
«Открытая книга» по роману Вениамина Каверина. Ее поставил на «Ленфильме» Владимир Фетин, и она даже тогда прошла незамеченной, почти без прессы и без зрительского ажиотажа. Были тому причины: огромный роман плохо втискивался в отведенный метраж, и сценаристы предложили построить картину как цепь ретроспекций, пересекающихся и перебивающих друг друга. Фильм стал компактней, но и без того сложная фабула окончательно перепуталась. Когда через несколько лет телевидение снова обратилось к «Открытой книге», подробнейшим образом «перечитав» его в многосерийной ленте, уже сама романная форма приковала зрителей к экранам, и телесериал заметили.
Сюжет – история доктора Власенковой, борьба за судьбу открытого ею крустазина – чудодейственного снадобья, подобного пенициллину. Эта история начиналась до революции и заканчивалась уже после войны, вобрав огромный отрезок времени. Понятно, кинофильм отсекал многие мотивы романа и концентрировался на схватке Власенковой и Крамова – директора НИИ, демагога и карьериста. Крамов сознавал свою посредственность и был озабочен только тем, чтобы никто его не обскакал, чтобы на этом фоне не обнаружилась полная его бездарность. Он и стал поперек дороги Власенковой, высмеяв ее «детское увлечение плесенью».
Власенкову играла Людмила Чурсина – слишком стандартно для того, чтобы образ запал в душу. Запомнился Крамов в умном и тактичном исполнении Владислава Стржельчика. Гурченко здесь была Глафирой. Глафира – второй главный женский образ фильма – тоже переходила из десятилетия в десятилетие, превращаясь из юной, морозно свежей купеческой дочки, в которую пылко влюблен молодой ученый Митя Львов, в деловитую супругу Крамова – «светскую львицу», вдохновительницу самых темных его помыслов.
Однажды предав любовь, променяв нищего, но талантливого Митю на банкирского сынка, она уже никогда не узнает, что такое счастье. И всегда будет завидовать тем, кто это счастье отвоевал – талантом, трудом, честностью. Она кружит вокруг Власенковой и братьев Львовых, подобно коршуну, то угрожающе пикируя, то растворяясь в пространстве, не в силах покинуть пепелище былых надежд. Ее мучит неправедность собственной жизни. Ей снятся похороны и тяжелый глазетовый гроб, роскошный, как и подобает жене крупного ученого. Она интригует и казнится, она меняет обличья. Словно это нехитрое актерство поможет ей стать другим человеком – и тогда эти недоступные ее пониманию люди примут ее как свою…
Когда все роли сыграны, а счастье и даже простое достоинство кажутся все такими же недосягаемыми, она бросается в пролет лестницы: «Яркого мне хотелось, необычного. Ну а что получилось? Моя жизнь – одна суета…»
В этом чуточку театральном, напоминающем хорошую старую пьесу фильме, с его диалогами, несущими благородный оттенок настоящей литературы, Гурченко впервые сыграла большую, в классических традициях роль, где уже очень ясно сформулировала особенности своего актерского метода.
Во времена общего увлечения «потоком жизни», где главное растворялось в необязательном, как бы увиденном случайно, Гурченко предложила броскую, до филигранности отточенную выразительность – так, чтобы никакая деталь не была лишней, никакая краска – посторонней и необязательной. Деталей и красок при этом – множество. Облик героини мерцает, он непостоянен, словно Глафира и впрямь «меняет маски», ищет в хороводе придуманных ею личин собственное обличье – настоящее.
Как ни странно, но, видимо, Гурченко и в этом характере угадала нечто себе близкое. Эта Глафира играет в жизни, как актриса на сцене. Она уже не знает, какова она настоящая. Мы говорили о том, что и сама Гурченко обратила свою жизнь целиком в лицедейство, не выходя из профессии ни на минуту. Это состояние эффектное, но, наверное, мучительное, иной раз граничащее с самоистязанием. Помните жутковатый опыт Фриды Кало, художницы до мозга костей: после неудачных родов она первым делом схватилась за кисть, сделав мертвого младенца своим натурщиком, – уникально трагическое мгновение требовало увековечения в искусстве. Ее упрекнут в бесчувствии – а это полное растворение личности в деле своей жизни: признак гения.
Гурченко в Глафире явила ряд удивительных превращений. В начале фильма она как прекрасное виденье: в элегантной шубке, таинственно утонув в пушистом воротнике, пушистой шапочке, пушистой муфточке, загадочно улыбаясь, неотразимая и недоступная.
Потом мы увидим ее женой Крамова – теперь это «роскошная женщина» в шелковом японском кимоно с огромными цветами. И весь этот дом под стать ей: и просторный, зовущий к неге диван, и пианино в завитушках и накидочках, и сама она в этих цветах и кудрях удивительно похожа на болонку.
Она уверена в себе, в своем вкусе, своей красоте, неотразимости, власти. Каждый изгиб тела тщательно продуман. Сейчас она считает, что жене ученого приличествует сдержанность светской львицы.
Маску сбрасывает, только оставшись одна. Перед зеркалом, очень довольная собою, своей очередной победой, удовлетворенно хлопает себя по животу, по бедрам, словно хочет убедиться, что она в форме, стройная и мускулистая, готовая к жизненным гонкам, как хорошая скаковая лошадь: дело сделано – пора дальше!
Входит в шумную гостиную, взглядом полководца оценивает ситуацию. И только после этой рекогносцировки, убедившись, что Митя, теперь уже блестящий ученый, здесь, эффектно сбрасывает мех. Новая маска: таинственным светом горят в ушах яркие висюльки, пять завитков тщательно уложены на лбу под роскошным тюрбаном, – теперь это провинциальная миледи Винтер, по-прежнему уверенная в своей неотразимости.
Пройдет немного времени, и мы встретим ее в купе поезда наедине с Власенковой. Полулежит на сиденье. Кокетливая челочка под замысловатой прической. Все искусственно, все разыграно, все контрастирует с аскетизмом Власенковой. Речь полна патетики: «Я люблю жизнь. Да! Просто жизнь!» И короткий ревнивый взгляд на соперницу из-под круто загнутых ресниц.
Первые сомнения в том, что выбранный путь может дать хоть какое-нибудь счастье: нелюбимый муж, суетная жизнь… Ее тянет к людям – другим, непохожим, отданным одной цели, достигшим счастья, которое ей незнакомо. Как достучаться до них? Она знает только один надежный способ: новое предательство. И идет к Власенковой со своей исповедью, готовая разоблачить и мужа, и все, чем жила прежде. Хочет очиститься.
Хочет. Но не умеет. Просто надевает еще одну маску. Теперь она подчеркнуто просто одета, просто причесана, в скромном платьице довоенного образца. Приняв решение уйти от Крамова, закрывает за собою дверь с видом леди Макбет. И театрально-патетически, с цветами, появляется на пороге квартиры Власенковой.
Маска покаяния непривычна. Глафира волнуется, говорит сбивчиво. Натянутая улыбка, натянутое рукопожатие, натянутое молчание.
Но это был шаг, который ведет ее к осознанию страшной истины. И тогда игра кончается. Она идет к Дмитрию, зная, что никто ее там не ждет. Тяжело поднимается по лестнице, задерживается на площадке перед дверью. Идут томительные, тягостные мгновения. Замечает брошенную пробку от бутылки, задумчиво подталкивает ее к лестничному пролету, все ближе и ближе к краю. Долго следит, как пробка падает в глубину, в пучину.
Игра кончается? Нет, ведь Глафира давно уже не умеет быть собою. Она не знает, какая она настоящая. И перед Дмитрием предстает благополучной, уверенной в себе, садится на табуретку посреди огромной коммунальной кухни и привычно принимает театральную позу, особенно нелепую и жалкую здесь, рядом с ободранной раковиной и немытой посудой.
Но зачем пришла – тоже не знает. Она вообще уже ничего не знает – как жить дальше, зачем и для чего. За стенкой шумят гости, заводят патефон. Дмитрий растерянно приглашает ее в комнату, к людям, она отказывается и только просит его с ней потанцевать, прямо здесь, в кухне. Прижимается к нему в танце, тесно и горько, словно пытается удержать то, что потеряно навсегда.
Последняя сумасшедшая надежда. Впервые естественный тон женщины, которой одиноко и очень сейчас плохо: «Может, ты приедешь ко мне?» И сама же себе отвечает: «Гроб непременно выйдет глазетовый…»
Она понимает: это конец. Дмитрий тоже чувствует, что происходит что-то серьезное. Глафира отстраняется и, с неожиданной легкостью ударив по тусклой лампочке, танцует перед ним странный танец лунатички. Качается лампочка, качается свет, качается мир. Допивает остатки водки из стакана. Теперь у нее взгляд, устремленный куда-то вглубь, в себя. Увидела что-то, ужаснулась. В себе увидела – впервые. И выходит на лестничную площадку уже мертвой. Окаменевшей. Полет туда, в пучину, в бездну – всего только последний скорбный путь, мы его и не увидим в фильме. Увидим распростертую на каменном полу фигуру. Конец этой жизни наступил раньше.
Вот такой жизненный путь. Он целиком создан – выстрадан – интуицией актрисы. Он прочерчен так ясно и выразительно, что становится главным, самым психологически выверенным сюжетом фильма. Интуиция у Люси сочетается с точным знанием актерской алхимии – как все это выразить. Как сыграть на этой флейте-позвоночнике так, чтобы у наблюдателя в зрительном зале сжалось сердце от понимания и сочувствия. Диалоги Каверина нельзя передать средствами «бытового» кино – это понимали и такой опытный театральный актер, как Стржельчик, и одаренный Дворжецкий. Эпизоды, где они сходятся в кадре, – лучшие в картине. Это интуитивно чувствовала и Гурченко: не «жить» на экране, а именно играть, откровенно и до предела сгущая насыщенность рисунка.
«Бытовое» кино тогда крепко укоренилось на экранах, а главное – в сознании киношников. За десятилетие его расцвета актеры понемногу отвыкали играть сочно и броско, уповали на полутона и подчас так в этом преуспевали, что все краски сливались в единый бесцветный фон. Так тупое следование установившемуся канону, очередной моде компрометирует самую здравую идею: привычно играли «быт» независимо от материала. Чтобы выскочить из этой новой мышеловки, нужны были опыт, интуиция и сильная художническая воля. Их не хватило ни большинству партнеров Гурченко, ни режиссеру. «Открытая книга» раздиралась на части разнобоем актерских манер: «бытовое» старалось переспорить «театральное», сгустки образности плавали в вакууме «достоверности». Форма, которая еще недавно казалась плодотворной, обнаружила свою ограниченность: жизнь шире быта.
И снова должен извиниться за подробность описания. Но смотреть этот фильм сегодня вряд ли кому-нибудь придет в голову, а роль была важнейшей – и для судьбы нашей героини, и даже для хода всего нашего кино, которое опять было на переломе. У нас сейчас свой фильм, свой сюжет, он – о Гурченко, вечно танцевавшей как в вакууме – не в той стране, не в то время… Вот мы говорили, что она припоздала со своей муфточкой и платьем-колокольчиком, потому что век кино музыкального был на излете и страна вползала в зону беспросветной прозы. А теперь уже само кино явно от нее отставало. Она уже знала те истины и то мастерство, которые ее коллегам еще предстояло открыть и наработать. Она теперь сама торила для кино пути – и снова, как каждый гений, в одиночку. И коллеги только со временем понимали, до какой степени «трудная актриса» была права.
Воцарившейся на экранах анемии нужна была антитеза. Искусство Гурченко эту антитезу в себе содержало уже тогда. Яркость колеров, сочность окружающего пейзажа, выпуклость чувств, контрастность состояний и постоянное ощущение прямой связи этого мира, созданного актрисой, с жизнью знакомой и легко узнаваемой – вот ее стихия. Даже в «Рабочем поселке» и «Дороге на Рюбецаль» она была чуть ярче и колоритней, чем требовал аскетический стиль картин. Диктовала свой уровень выразительности. И, как мы помним, побеждала: роли, по всем признакам второстепенные или даже эпизодические, имели все основания врезаться в память.
Именно отсюда – вот еще одно ее чудачество! – такое внимание к костюму. Ей нужно было тщательно продумать облик своих героинь – чтобы уже от него протянуть нити в глубь характера. Костюм имеет особое значение: здесь тоже все сгущено почти до метафоры, хотя гротеск почти неуловим, а рисунок роли весь состоит из штрихов, подмеченных в реальности – у
Напомню слова Алексея Германа: «Гурченко обогнала время, и ей пришлось подождать. Мера ее драматизма и правдивости стала понятна, созвучна только сейчас…»
Начать сначала
Я всегда долго «созреваю». А потом вдруг – раз! – и полная ясность. Точное решение проблемы. Так и в работе над ролью. Сначала тупик и полная паника. Внутри сам собой происходит процесс «созревания». Я думаю в это время совсем о другом. И вдруг неожиданный просвет! Ага! Есть! Знаю, какая «она»!
И вот время пришло.
Сейчас уже трудно сказать с полной достоверностью, что подвигло режиссера Виктора Трегубовича пригласить Гурченко на роль директора ткацкой фабрики Анны Георгиевны Смирновой в фильме «Старые стены». Должно быть, вечная страсть художника рисковать. Ведь даже Анатолий Гребнев, автор сценария, представлял себе актрису совсем другого типа. Роль эта и сегодня кажется «негурченковской», даже если иметь в виду ее новую экранную судьбу, которая, как известно, со «Старых стен» и началась. Ведь в арсенале актрисы характерность – на первом месте. В роли Анны Георгиевны это могло только помешать. И мешало.
Мы видели Гурченко в совершенно новом качестве – и ни на минуту об этом не забывали. Чувствовали актерскую работу, магию лицедейства там, где действительно нужна была «сама жизнь». Гурченко «показывала» нам Анну Георгиевну и ее судьбу, которую по-женски прекрасно понимала, – чуть со стороны. Еще не срослась с ней кожей. Еще присматривалась душой.
Изобретала ей любимые жесты, придумала чуть грубоватую, тяжелую походку, манеру говорить резко и категорично, все ясно формулировать, и никаких тебе лишних нюансов, как и положено ответработнику. Все это было где-то тонко подмечено, хранилось в закутках ее памяти и теперь пригодилось.
Это первая и, по-моему, единственная у Гурченко роль, для которой слово «органичность» было бы самым неподходящим.
При этом образ получился удивительно ярким и законченным. Он запомнился именно благодаря всем этим ее «придумкам», характерной мелодике речи: привычке не говорить – рубить! Гурченко принесла в сугубо бытовой фильм уже полузабытый к тому времени вкус актерской
Сценарий выдающегося кинодраматурга Анатолия Гребнева рассказал о женщине одинокой, на свое личное счастье уже махнувшей рукой и безраздельно отдавшей себя «делу». Эта Анна Георгиевна воплощала не только качества современного «общественного» характера, она выражала и оборотную сторону эмансипации – противоестественность такого «мужского» существования для женщины. И вот актриса Гурченко, самая женственная из женщин, умевшая и пленять и завораживать, быть и беспомощной и утонченно вульгарной, и нежной и по-женски коварной, надела деловой костюм Анны Георгиевны. И… почувствовала себя не в своей тарелке. Надо было усмирять, укрощать женственность, загонять ее в рамки…
Что и требовалось доказать! Возникло острое ощущение неестественности такой аскезы для самой героини. Это был распространенный уже тогда тип «деловой женщины» – как сказали бы теперь, «бизнесвумен». Во имя дела, самоутверждения, карьеры или амбиций она отрубила важную половину жизни – сознательно или по воле обстоятельств. И, привыкнув, уже сама не подозревает, что ее естество много богаче и шире судьбы, на которую она себя обрекла.
Судьба между тем неплохая: большие дела, важные заботы. Прежде советское кино такие судьбы воспевало: «Сельская учительница», «Член правительства»… Теперь пришла пора задуматься: флюиды нового времени будоражили сознание и звали вернуться к теме, где все не так просто и однозначно. Вернуться – уже с позиций не только государственной, а и человеческой судьбы. Не случайно почти одновременно со «Старыми стенами» Глеб Панфилов снимал свою трагикомедию «Прошу слова» – об еще одной самоотреченной женской судьбе, которую сыграла Инна Чурикова. Оба фильма для того времени принципиальны, этапны, оба стали грандиозными общественными событиями.
Из Гурченко «Член правительства» получиться не мог никак. И вероятно, это категорическое несоответствие привычного для Гурченко имиджа типу «мужика в юбке» тоже имел в виду режиссер Трегубович, когда отбивал ее кандидатуру у протестующего худсовета. Но и он, судя по всему, не предполагал, что рядом с ней вся придуманная им стилистика фильма покажется графическим фоном для портрета, написанного маслом. Случился непредусмотренный спор стилей и манер. Из него победительницей вышла Гурченко.
«Старые стены» помнятся как монофильм. Нужно заглянуть в мировую интернет-базу IMDb, чтобы восстановить в памяти имена (и тогда – лица) подчас очень хороших актеров, игравших там рядом с Гурченко. А ее героиню, увидев однажды, помнишь до мелочей – во всем комплексе ее привычек, интонаций, перепадов настроения, во всей ощутимой сложности ее судьбы.
Роль стала поворотной для актрисы. Поворот этот мог случиться, как мы видели, уже и раньше, когда Гурченко сыграла в «Рабочем поселке» или в «Открытой книге», даже в «Дороге на Рюбецаль» – там действительно уже «все было». Замеченными оказались «Старые стены», и я думаю, дело не только в том, что здесь Люся впервые за многие годы сыграла в картине главную роль. Ее вечный противник – время – на этот раз стал ее союзником.
Все наше кино тогда крепко завязло в бытоподобии, ему там стало скучно. Все острее ощущалась потребность в каких-то более активных приемах, все чаще вспоминали о традициях Эйзенштейна и Довженко, о том, что актерская палитра богаче утвержденных партией полутонов. Уже изумляло многокрасочностью украинское «поэтическое кино», уже славилась на всю страну грузинская «новая волна» с ее «чаплиновской» лукавой эксцентриадой – с ними активно боролся в разносных статьях официальный журнал «Искусство кино». Эти статьи сильно навредили попавшим в опалу национальным талантам, но только подлили масла в огонь: «прозаическое кино» уже болело анемией и тосковало по чему-то более яркому, выразительному, почти театральному. Не случайно именно тогда начались опыты неугомонного Ролана Быкова, который в детских картинах «Айболит-66» и особенно «Автомобиль, скрипка и собака Клякса» успешно прививал кинематографу театр. Критики все это принимали в штыки, газеты писали о «порочности» этих фильмов, но караван шел своим путем.
«Старые стены» вышли на экран на гребне еще одной «новой волны»: надежды нашего кино теперь связывались с «производственными фильмами». К ним, как ни странно это представить теперь, было приковано внимание уже окончательно очнувшегося от спячки общества – в киноклубах, в газетах, в телепередачах спорили о новом «деловом герое». Начиная с Пешкова из пьесы Игнатия Дворецкого «Человек со стороны» или молодого председателя колхоза, сыгранного Владимиром Меньшовым в фильме «Человек на своем месте», вся эта плеяда принципиальных и бескомпромиссных героев демонстрировала какое-то новое для дисциплинированных советских людей качество: они умели самостоятельно думать, задавались крамольным вопросом «почему?» и даже спорили с утвержденными стереотипами – бунтовали и побеждали. С годами стало ясно, что именно эти киногерои в конечном итоге «взорвали мозги нации» – пробудили в ней ту способность критически мыслить, без которой была бы невозможна перестройка.
Это был особый тип кино. Герои этих фильмов не имели сложных характеров, но имели ясную позицию – они воспринимались как постулаты в драме идей. Фильмы были увлекательны – но как хорошая шахматная партия: зритель «болел» за исход актуального спора. Они были своего рода экспериментальным полигоном: на экранах, как на учебных стендах ГАИ, шла прикидка вариантов. Один из глашатаев и лидеров этой «новой волны» драматург Александр Гельман позже рассказывал о своем разговоре с двумя экономистами, которые разрабатывали идею регулирования хозяйственного механизма с помощью банка, но не нашли поддержки. И тогда они предложили экспериментально проверить эту идею в художественном фильме, смоделировав ее на экране примерно так, как была смоделирована производственно-нравственная ситуация в нашумевших тогда картинах «Самый жаркий месяц» или «Здесь наш дом». Драматург был в те годы не на шутку увлечен возможностью кино и театра вот так впрямую участвовать в решении конкретных хозяйственных проблем. Он предрекал рождение совершенно новых форм связи кино с жизнью и влияния искусства на жизнь. Энтузиазма в этом смысле было очень много, но в критике уже раздавались призывы вернуться от вычерчивания схем к живому человеку. Пусть в производственном конфликте – но к человеку, из плоти и крови.
Такой человек и появился в «производственном», по всем признакам, фильме «Старые стены». От моделирования ситуаций авторы перешли к размышлениям о человеческой судьбе официально провозглашенной эпохи «научно-технической революции». Это было более чем своевременно.