— Ты не хочешь мне рассказать, что случилось?
Робин пробормотал что-то в подушку, я не расслышал:
— Что ты сказал?
Робин повернул голову, его голос был настолько тихим, что мне пришлось почти прижаться к его рту ухом.
— Приходили те дети. Они хотят, чтобы я их нашел. Он убил их.
Я взглянул на дырку в потолке, и меня передернуло, как только я представил себе бледную бесформенную физиономию с пухлыми небритыми щеками. У меня не было никаких сомнений, что я видел именно убийцу. И этот убийца разговаривал со мной.
Бенгт Карлссон.
— Я не хочу этого делать, папочка.
— Ты и не будешь. Ты же не знаешь как.
— Знаю. Они мне рассказали.
Как бы странно это ни звучало, но я понимал, что мы с сыном находимся на грани безумия, и мне стало легче, когда появилось хоть что-то определенное.
Когда Аннели еще была жива, мы с ней посмотрели все серии «Эмиль из Лённеберге»[2]. Робин тогда был напуган рассказами о мюлингах, призраках убитых детей, которые не были похоронены.
Мюлинги. Скажи мне кто-нибудь об этом неделю назад… впрочем, неважно.
Я воспринял всё всерьез. Решил, что мы имеем дело именно с ними, и обрадовался, что у этого безумия есть имя. С тем, у чего есть имя, проще разобраться.
— И где же они? — спросил я.
— В лесу, — прошептал Робин.
— Он закопал их в лесу? — Робин покачал головой. — Что он сделал?
Робин уткнулся в подушку, не переставая мотать головой.
Я осторожно тронул его за плечо:
— Робин? Ты должен мне сказать. Не знаю, что мы сможем сделать, но ты должен сказать. Я тебе верю.
Вдруг он свернулся, как в раннем детстве во сне, и завопил в подушку:
— Это так ужасно!
Я погладил его по спине:
— Я знаю, знаю, что это ужасно.
Робин яростно замотал головой и крикнул:
— Ты и понятия не имеешь, насколько ужасно!
Он тяжело дышал в подушку. Вдох-выдох, вдох-выдох. Его тело поднималось и опускалось в такт дыханию, а я беспомощно гладил его по спине.
Я так боялся, что он подошел к последней черте. Неудивительно, мы оба столкнулись с таким, от чего можно легко сойти с ума.
Вдруг тело Робина обмякло; он перевернулся на спину и бесстрастным четким голосом начал рассказывать, глядя в потолок:
— Этот человек нашел камень. Большой камень. Он отрыл рядом с ним яму. Потом связал ребенка, чтобы тот не мог двигаться. Принес ребенка к яме. У него с собой была такая длинная железная штука. Он принес ее специально, чтобы закатить камень в яму. Прямо на ребенка. Но голова ребенка не поместилась, и он слушал, как ребенок кричит. И тот кричал, потому что ему было очень больно. У него было сломано много костей, из-за того, что его придавило камнем. А тот человек сидел и слушал, как он кричит. Сидел и слушал, пока ребенок не умер. Наверное, целую ночь. Потом он еще чуть-чуть покопал, чтобы ребенок поместился в яму весь, и подвинул камень так, чтобы его не было видно.
Как только Робин закончил рассказывать, он накрылся одеялом с головой и свернулся в кокон. Я лежал рядом, и мне самому хотелось кричать, как тому замученному ребенку.
Человек, сотворивший такое, спал в комнате Робина. Да как же он мог спать? Он варил кофе на нашей плите и пил его на нашей кухне. Он смотрел в те же окна, что и мы, ходил по тем же полам, слышал тот же самый скрип крыльца прямо за порогом дома. И он повесился рядом с моей кроватью.
Мои глаза, не отрываясь, смотрели на дырку в потолке, туда, где раньше торчал крюк.
Я лежал и смотрел на черную дыру так долго, что она начала приобретать качества той черной дыры, что в космосе. Все в комнате будто притягивалось к ней, готовилось к тому, чтобы быть втянутым в пропасть, мои мысли крутились вокруг, словно беспомощные планеты с постепенно сужающимися орбитами, медленно плывущие навстречу гибели. Снова и снова в голове звучала музыка, двенадцать нот незаконченной мелодии.
Если вы напоете: «Черная овечка, принеси мне шерсти. Да, сэр. Да, сэр. Три…», и на этом остановитесь, то сразу станет понятно, что некоторых нот не хватает, даже если вы раньше и не слышали эту песню. Стало совершенно ясно, что в мелодии, которая теперь постоянно звучала в моей голове, не хватает нот. Я лежал, уставившись на черную дыру, и пытался догадаться, что это были за ноты.
Покрытый одеялом холмик, лежавший рядом со мной, начал спокойно и глубоко дышать, и мне удалось, не разбудив, освободить его вспотевшую голову и аккуратно подоткнуть одеяло. Пока я этим занимался, все мои мысли были заняты мелодией.
Я сел за пианино и сыграл всю мелодию целиком. Ноты так отчетливо звучали в моей голове, что я сыграл их дважды, прежде чем до меня дошло, что никакого звука нет. Пару раз я яростно стукнул по клавишам, как будто хотел выбить их. Только тогда я вспомнил. Клещи. Струны.
Я огляделся, не зная, что делать дальше, и мне на глаза попалась коробка, стоящая под кроватью Робина. Среди кучи старых ненужных игрушек я обнаружил детский синтезатор «Касио». Всего три октавы, но мне было достаточно.
Я сыграл двенадцать нот, и на меня снизошла черная безмятежность. Да, именно черная безмятежность. Я бы не смог описать это состояние другими словами. Как будто я застрял в грязи и медленно в нее погружался. Момент, когда ты понимаешь, что бороться бесполезно, никто не придет на помощь и грязь в конце концов победит. Мне казалось, что я достиг точки, когда остается только сдаться, и это делало меня безмятежным.
Я снова и снова играл эти двенадцать нот, пробуя переключать синтезатор на разные инструменты, чтобы они звучали как можно лучше. В конце концов, я выбрал клавесин, имитация его слегка металлического звучания показалась мне наиболее убедительной.
Я вышел в коридор, надел куртку, нашел налобный фонарик, включил его и закрепил на голове. На синтезаторе был ремень, поэтому я смог повесить его на шею. Полностью экипированный, я открыл входную дверь и вышел в лес.
В воздухе висел туман, и, хотя фонарик был довольно мощным, он освещал дорогу не более чем на десять метров. Я шел по тропинке среди толстых мокрых стволов, и это было похоже на прогулку по подземелью, где стволы-колонны поддерживали тяжелый свод. Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мерным звуком капель, падающих с мокрых ветвей на прелую прошлогоднюю траву.
Некоторое время я не играл мелодию, и стопроцентная уверенность в том, что я иду правильно, начала исчезать. Но я нашел это место.
Наверняка это оно и было. Я дошел сюда по прямой из дома. Наверное, раньше здесь была тропинка, которая потом заросла. По дороге мне попадались камни, но ни один из них не соответствовал описанию Робина.
Сейчас передо мной стояло несколько камней, они выплывали из темноты, когда на них падал луч фонарика. Осмотревшись более внимательно, я обнаружил около пятидесяти маленьких и больших валунов, попавших сюда во время ледникового периода, до того, как выросли ели и пихты. Даже ничего не зная об этом месте, не требовалось много воображения, чтобы сравнить его с кладбищем.
Без всякой цели я бродил меж камней, освещая фонариком их основания, в надежде обнаружить хоть какие-то признаки, что земля была разрыта. Но всё вокруг настолько заросло травой, что камни совсем не отличались друг от друга. Я обхватил себя руками и вздрогнул.
А вдруг под ними вообще нет никаких мертвых детей? И кто сказал, что если я найду этих двоих — которые, по словам Робина, просили их найти, — то все будет хорошо?
Эта мысль показалась мне настолько очевидной, что я не мог понять, почему она раньше не пришла мне в голову. Меня и сына ничего не связывает с этим страшным местом, с его мрачными елями и камнями. Ничего. Я не обязан сражаться с призраками преступников.
Я вздохнул, выключил фонарь, закрыл глаза, и, слушая тишину, расслабился. Простояв так некоторое время, я почувствовал, что во мне зародилось подозрение, которое быстро переросло в уверенность: впереди слева по диагонали от меня что-то было. Что-то приближалось ко мне оттуда, призрачное, как крылышки мотылька, прикоснувшиеся к коже, и темное, как ночь. Когда я открыл глаза, оно исчезло.
Темнота сгустилась и стала почти осязаемой, единственным огоньком был индикатор синтезатора, показывающий, что он работает. Я снова включил фонарик и посмотрел на клавиатуру. Потом сыграл ноту. Другую. Двенадцать нот, прозвучавших из пластмассовых колонок, были проглочены темнотой и туманом. Я сделал несколько шагов вперед и снова сыграл ту же мелодию.
Впереди что-то двигалось, и я заметил фигурку, которая спряталась за камнем. Я присел рядом, прислонившись к шершавой поверхности, и снова сыграл мелодию. Когда я убрал пальцы с клавиатуры, то услышал тихий шорох, как будто маленькие ножки ступают по мху и опавшей хвое позади камня.
Направив фонарь на ствол пихты в пяти метрах от себя, я сказал в никуда:
— Ну вот, я здесь.
Ножки, шелестя травой, протопали по земле, оказавшись совсем близко. Ноготки заскребли по камню всего в метре от меня. Я закрыл глаза, чтобы нечаянно не оглянуться, и снова сказал:
— Ну вот, я здесь. Что нужно сделать?
Поначалу я решил, что этот звук идет откуда-то из леса. То ли скрипнула под порывом ветра ветка, то ли где-то вдали закричал раненый зверь. Но это был голос. Слабый, жалобный голос старика, потерявшего все на свете, кроме воспоминаний, который плачет при виде манного пудинга, напоминающего ему детство и заставляющего говорить детским голоском.
— Найди нас, — произнес голос за моим плечом.
Не открывая глаз, я ответил:
— Я нашел вас. Что дальше?
— Откопай нас.
Почему-то я с самого начала знал, что мне придется это сделать, с того самого момента, когда увидел в сарае лопату и лом. Найти, откопать и… покончить с этим.
— Почему? — прошептал я. — Почему он с вами это сделал?
Единственным ответом на мой вопрос было мерное дыхание леса. Я прижался спиной к камню, вдруг осознав, насколько он огромный и тяжелый. Оказаться под ним, быть раздавленным его огромным весом. Тем более, если ты ребенок.
Когда снова зазвучал голос, его тон изменился. Возможно, это был уже другой. В его стариковском ворчании мне послышалось то, что подсказало — это младший ребенок.
— У старика была бумажка, — проговорил он. — Он на ней писал.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Когда писал?
— Когда я умирал. Я кричал. Мне было так больно. Он это записал на клочке бумаги. Он сказал, что я буду много кричать. И я кричал. Потому что мне было очень больно.
На последних словах голос стал тише, и я почувствовал, что остался один. Я нагнул голову так, чтобы фонарик светил на клавиатуру. На тридцать шесть невинных белых и черных клавиш. Теперь я понял, как ошибался, проигрывая ноты испуганных голосов.
Бенгт Карлссон, музыкант, который плохо кончил, извлек мелодию из самых страшных звуков, которые только можно было представить, из крика боли умирающего ребенка. И эти ноты… они открывали дверь.
Я с трудом поднялся на ноги и, прижав костяшки пальцев к вискам, стал бродить среди камней. Как мог человек такое вынести? Сырость, туман, темные стволы деревьев и зло, вплетенное в нашу жизнь. Как? В бессильной ярости я колотил кулаками по камню, пока не разбил их в кровь.
Боль отрезвила меня. Я взглянул на свои окровавленные руки и поднял голову. Все камни выглядели одинаково, и я по-прежнему не знал, под какими из них лежат дети.
Когда я сыграл первую ноту, на клавише синтезатора появилась темная полоса. К тому моменту, как я сыграл всю мелодию целиком, клавиши были все в крови, и некоторые из них залипли. Очень скоро на нем будет невозможно играть. Я нашел кнопку записи и проиграл мелодию заново. Остановив запись, я включил «Пуск».
Слушая, как синтезатор сам по себе снова и снова проигрывает мелодию, я начал громко хохотать.
Я сдвинул его набок, чтобы было удобнее, и под эту мелодию отправился домой в старый сарай за инструментами.
К тому времени, как моя работа была закончена, мрачный серый рассвет уже начал пробиваться сквозь густые кроны. Кровь с моих рук впиталась в деревянную ручку лопаты, размазалась по потемневшему железу лома. Батарейки синтезатора сели, и мелодия играла все тише. Я вернулся из леса, открыл дверь и вошел в коридор.
Скотч по-прежнему лежал на пианино, я прихватил его с собой. Синтезатор играл так тихо, что его заглушал даже скрип половиц на кухне. Но незаконченная мелодия в моей голове звучала все громче, и я без удивления отметил, что за столом, сложив руки на коленях, сидит Бенгт Карлссон.
Он кивнул мне в знак приветствия, и я увидел черную полосу у него на шее. Я понимающе кивнул в ответ. Мы оба были мужчинами, которые знали, что делать. Он не смог этого вынести. Самое время довершить начатое.
Робин так и не проснулся, пока я скотчем связывал ему руки за спиной. Мне удалось заклеить ему рот прежде, чем он начал кричать. Позже, конечно, я ее сниму, но сейчас его крики могли только помешать. Крепко держа сына за ноги, чтобы он меня не лягнул, я подхватил его под колени и закинул себе на плечо.
Мелодия продолжала играть, пока я нес его через кухню, звук становился все тише и тише, напоминая шепот.
От страстного желания услышать недостающие ноты у меня болело все тело. Мне было просто необходимо услышать всю мелодию целиком.
Робин крутился и выворачивался у меня на плече, его пижамные штаны терлись о мое ухо. На пронизывающем зимнем ветру кожа на его голых ногах покрылась пупырышками. Я слышал, как он сопит и задыхается у меня за спиной, как из его носа текут сопли; по приглушенным звукам, которые он издавал, я понял, что Робин кричит. Не важно. Очень скоро все закончится.
В эти тусклые предрассветные часы стволы деревьев выплывали из тумана темными силуэтами, будто молчаливые зрители, не знающие, что правильно, а что — нет, что есть добро, а что — зло. Здесь действовали лишь слепые законы природы, вечная смена жизни и смерти. И дверь между ними.
Я положил Робина в яму, которую вырыл рядом с камнем. Я уже и сам не понимал, слышу я мелодию только у себя в голове или нет. Робин изгибался и выворачивался, его бледная кожа выделялась на фоне темной земли. Голова моталась из стороны в сторону, глаза широко раскрывались, когда он пытался кричать сквозь ленту.
— Заткнись, — сказал я, — заткнись, — и сорвал кляп.
Не обращая внимания на его жалобный плач, я посмотрел на лом, воткнутый в землю с другой стороны камня. Я рассчитал, что мне потребуется всего один раз надавить на конец лома, и камень скатится в яму. Потерев руки, покрытые засохшими потеками крови, я принялся за работу.
Схватившись обеими руками за лом, боковым зрением я заметил какое-то движение, инстинктивно обернулся и увидел ребенка. Сложно было определить его возраст — лицо настолько исхудало, что кожа обтягивала торчащие скулы. Он был одет в остатки шелковой пижамы красного цвета с желтыми мишками, сквозь дыры виднелась грудь. Большинство ребер было сломано, их отломки в нескольких местах проткнули кожу.
Ребенок поднес руки к лицу. Ногти были длинными и искрошившимися, видимо, он скреб ими камни. За пальцами скрывались глаза. Я взглянул в них и понял, что это — черные колодцы ненависти и боли.
Только теперь до меня дошло, что я наделал.