Закулисные помещения для актеров во всех театрах, за малым исключением, расположены примерно одинаково. Первый этаж — гримуборные мужские, второй — женские, ну а третий или, если он есть, четвертый — для массовки, если ее присутствие диктуется драматургической необходимостью. Длинную коридорную череду комнат в старом МХАТе ровно посередине разделяло уютное круглое фойе. Мягкие кресла, диваны, задернутые сероватыми холстинковыми чехлами, стол, пепельницы, графин с водой. На стенах — портреты основателей театра и первых «стариков». Сюда, перед тем как идти на сцену, уже переодетые и загримированные, стекаются, как ручейки в озеро, актеры. Поздороваться, посмотреть друг на друга, хлебнуть свежего ветра новостей. У актеров «со стажем» — свои, насиженные места. В первом кресле слева от входа обычно устраивался Анатолий Петрович Кторов. Дальше, в углу, было кресло Алексея Николаевича Грибова. Возле окна — место Виктора Яковлевича Станицына. Дальше, в другом углу, обычно полулежал, вытянув длинные ноги, Григорий Григорьевич Конский. Мы, молодые актеры, жались обычно на диване, на подлокотниках кресел или где придется, смотря по многолюдству спектакля.
Вьются сигаретные дымки, идет необязательный, малозначащий разговор, лишенный общего интереса. Первый звонок. Кто-то встает с насиженного места.
— Ты куда? Рано еще…
— Я начинаю. Собраться надо.
— Собираются только в баню, — это кто-то из «стариков».
— А правда, что Добронравов перед своим выходом на сцену любил анекдоты рассказывать?
— Он не только перед своим…
— Иосиф Моисеевич, вы ведь были участником гражданской?
— Был.
— А правду говорят, что в Красной Армии принят был тогда сухой закон?
— Может, и был, да кто ж его соблюдал.
Второй звонок. Все тянутся на сцену.
— Вернусь — расскажу.
Третий звонок. За кулисами наступает тишина. В темноте раздвигается тяжелый мхатовский занавес. Свет. Музыка. Начинается очередной спектакль. Господа актеры отдают на сцене лучшую часть своей души. Отдав, кто меньше, кто больше, смотря по значимости исполняемой роли, они вновь собираются в своем любимом закулисном фойе. Почин сделан, на душе веселее.
— Я служил при штабе армии, помогал выпускать армейскую газету, — продолжает прерванный разговор Раевский. — Народу при штабе вертелось — уйма. И нужного, и так себе. Вроде нас. Правда, мы были в несколько обособленном положении, если не сказать — привилегированном. Дружили только с самокатчиками- так тогда называли мотоциклистов. Они доставляли газеты на места, помогали нам при сборе материала. Мотоциклам полагалось бегать на чистом бензине. Бензина не было, хоть застрелись. Заправляли их смесью из керосина и… спирта. И вот эта-то райская смесь и была залогом нашей революционной дружбы. Отливал, например, тебе самокатчик три четверти котелка горючего. Ты чиркал спичкой и поджигал его. Тут же. Черный дым, пахнущий нефтью, клубами валил из посудины. Какое-то время спустя черный цвет менялся на желтый. И только когда вместо него появлялся дымок нежно-сиреневого цвета, котелок надлежало немедленно и плотно накрыть. Оставшаяся жидкость хоть и пованивала, но вполне годилась к употреблению. Ее можно было разбавить водой, и тогда, под печеную картошку, такие светлые горизонты открывались перед нами, молодыми газетчиками, такое царство добра и справедливости виделось на расстоянии вытянутой руки, что куда там было Светлову с его «Гренадой»!
Пауз в разговорах почти не было, актеры паузы недолюбливают. Отдав должное услышанному, тут же переходят на новую тему, исходя из принципа: «Со мной тоже был аналогичный случай…». Heважно, из какой области был случай, возможно, что совсем из другой, но, главное, нить беседы не прерывается. Вяжется новый узелок.
Скрипнули пружины углового кресла, послышалось кряхтенье:
— Кольк…
Григорий Григорьевич Конский убирает вытянутые ноги, меняя позу абсолютного покоя на позу относительной заинтересованности.
— Кольк, — повторяет он хрипловатым баском. — Значит, больше всего на свете он ненавидел… что?
— Запах розового масла, Григорий Григорьевич, — отвечал я. — Больше всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла…
— Дальше, дальше, — подогнал он меня с нетерпением проголодавшегося гурмана.
— «…и всё теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя…».
Это было как наваждение, как морок. При любой встрече, при любом соприкосновении, давала ли эта встреча необходимое время или не давала его вовсе, мы с Григорием Григорьевичем тут же, без подготовки, без замаха начинали игру в «Мастера и Маргариту» Михаила Афанасьевича Булгакова. Только что (это был, кажется, шестьдесят шестой год) вышел роман в журнале «Москва». Вариант, естественно, был журнальный, — все, что можно было не напечатать, было не напечатано, но все равно — человек я был неизбалованный. Все, что я прочел на страницах журнала, произвело на меня ошеломляющее впечатление.
Гениальный сгусток булгаковской прозы, точно хорошо выверенная стрела, ударил меня в сердце. Я не пытался объяснить себе, о чем был роман. Я просто запоминал его, запоминал автоматически по прочтении, не прилагая к этому никаких усилий. Казалось, беззвучная машинка оставляет на листах моей памяти не читанные никогда до того строчки. Все было необычно в этом романе: и сюжет, и герои, и философское освещение действительности без малейшего озлобления в ее показе, и восторг, и узнаваемость, и ни на что не похожая острота булгаковской иронии.
Мы с Григорием Григорьевичем по многу раз перебирали содержание «Мастера», роясь в его гениальных строчках, как скряга роется в ворохе жемчужин.
— Значит, она несла в руках отвратительные желтые цветы… — начинал Конский после того, как мы, например, только что с ним поздоровались.
— Тревожные, — поправлял я, — отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве…
— И эти цветы…
— … Очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто.
Слушая булгаковский текст, Григорий Григорьевич уводил глаза куда-то в сторону, уголки толстых губ его растягивались в еле заметной улыбке, и мне казалось, что он в эти минуты вспоминал что-то свое, далекое, ведомое только ему одному.
— Она несла желтые цветы! Нехороший цвет.
Может, в такие мгновенья он слышал, как эти же строчки читает глуховатым, неторопливым голосом совсем другой человек — автор романа. Ему посчастливилось в конце тридцатых быть на этой читке рукописи «Мастера и Маргариты».
Небольшая группа друзей Булгакова, в основном актеров… Михаил Афанасьевич был уже болен… Шелест листов… Которые не горят… И незабываемые на всю жизнь интонации булгаковского голоса. Они дружили, Булгаков и Конский. Дружба их началась с парадокса. В начале двадцатых автор пьесы-инсценировки «Дни Турбиных», знакомясь с актерами театра, услыхал фамилию Конский. Обладатель этой фамилии был высокий, нескладный молодой человек с несколько сонливым выражением удлиненного лица.
— Как-как? Конский? Замечательно! — расхохотался Булгаков. Потом извинился за бестактный смех и пояснил причину его:
— Очень уж необычная фамилия. Обязательно, с вашего позволения, вставлю ее куда-нибудь. Просится.
Так завязался узелок приязни между молодым актером и молодым автором. Притом Конский не был восходящей звездой театра, он в те годы не играл больших ролей. Он просто был — Конский. Хороший парень со своим взглядом на жизнь и тонким чувством юмора. Очевидно, Булгакову было достаточно этих качеств в молодом актере, чтобы возникшая приязнь переросла со временем в настоящую глубокую, мужскую дружбу. Он, как и обещал, вставил фамилию Григория Григорьевича в новую работу. И не в какую-нибудь, а в «Мастера и Маргариту». Помните, возник на Патриарших, соткался из воздуха гражданин престранного вида? Клетчатый, кургузый пиджачок… «Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая». По описанию портрет гражданина очень походил на портрет молодого Григория Григорьевича, только фамилия у странного гражданина была не Конский, а… Коровьев! Эта близкая замена обеспечивала Булгакову свободу писательского маневра. Тут и коровьевское пенсне, и усишки-перышки, и дребезжащий тенорок, и маленькие полупьяные глазки, чего никогда не было у живого оригинала. Не говоря уж о поступках!..
Михаил Афанасьевич Булгаков любил посещать нижнее фойе. Сядет скромненько в уголочек, наблюдает, покуривает, посмеивается. Байки актерские любил слушать безмерно, но сам в беседу не вступал. Хотя рассказчик, как вы сами понимаете, был отменный. В этом молодые актеры убеждались, посещая его на дому. Булгаков любил гостей и умел принимать их. Умел из обыкновенного вечера сделать праздник, запоминающийся надолго. Нехватка денег компенсировалась искрометным весельем. Шутки, анекдоты, розыгрыши!
Наши «старики» до конца своих дней вспоминали эти булгаковские вечеринки. Народу собиралось много. Бывали тут и участники «Дней Турбиных»: М. М. Яншин, Н. П. Хмелев, Н. В. Кудрявцев, Б. Г. Добронравов, М. И. Прудкин, В. Я. Станицын… Не пропускали этих «сборов» и Б. Н. Ливанов, и В. Л. Ершов, и Г. Г. Конский. Почти вся молодая мхатовская поросль отыскивала по вечерам адреса временных квартир опального русского писателя и драматурга, пока в середине 30-х годов он не купил кооперативную квартиру у Никитских ворот. Говорят: Сталин разрешил — тогда кооперативного строительства почти не было, между писателями шла драка за этот дом. Сталин любил Булгакова. Любил спектакль МХАТа «Дни Турбиных» по его роману «Белая гвардия».
Сейчас много мутной воды льют на эту странную заочную дружбу вождя и опального писателя. Анализировать истоки этой дружбы не пытаюсь, не мое это дело. «…Есть тьма искусников, я не из их числа…». Но «старики» утверждали, что если бы не заступничество Сталина, драматическая судьба Булгакова в одночасье могла стать трагической. В одночасье! Настолько сильна была «любовь» к Михаилу Афанасьевичу собратьев по искусству, исповедовавших в то время чистоту пролетарской идеологии в каждой литературной строчке, в каждом слове, даже если слово это красовалось на заборе. Без принужденья записывались они в стаи сторожевых псов, влезали в цепные ошейники и лаяли до хрипоты на все то, что было ненавистно.
Чего стоила, к примеру, сцена похорон сельского активиста, убитого кулаком, в спектакле «Выстрел» по пьесе Демьяна Бедного, поставленном в театре Революции (ныне театр им. Маяковского) где-то в конце двадцатых годов. В революционном театре поощрялась актерская импровизация. В определенном направлении, конечно. И вот в сцене траурного митинга высокое партийное начальство произносит пламенную речь. Примерно такого содержания:
— … Мы хороним нашего товарища, убитого злодейской пулей! — (Жест в сторону гроба, обитого красным кумачом). — Кто же убил его? Кто поднял на него руку? Враг нам известен, товарищи! — (Это уже зрительному залу). — Его убил белый офицер Алексей Турбин, главный герой спектакля «Дни Турбиных», идущего во МХАТе, неподалёку от нас!
Ну и дальше как полагается: «Доколе мы будем терпеть?!» и прочие выводы. Это ли не травля? Это ли не террор? И только железная рука Coco мягко отводила направленные на Булгакова стволы, уже готовые полыхнуть убийственным огнем. Возможно, это было со стороны «вождя народов» своеобразной игрой, понятной только ему одному, я утверждать ничего не берусь. Я только повторяю здесь то, что я ЛИЧНО слыхал от «стариков»: Булгакова от расправы «красных санкюлотов», имеющих документы членов Союза писателей, спас Сталин.
Хозяйственный был мужик, зря ничего не выбрасывал. И еще… Больше десяти раз приезжал Сталин во MXAT, чтобы увидеть «Дни Турбиных». Нравилась ему русская «белая» интеллигенция. Нравилась! В его окружении таких людей — независимых, свободных в своих суждениях и поступках — не было.
Интересно, с каким ощущением после сорок третьего он почувствовал на своих плечах шитые золотом погоны?! Но это так… к слову. И война, и погоны — все это впереди, все это еще только будет. А пока… А пока была жизнь, была молодость! И молодые актеры МХАТа напропалую веселились в гостях у гениального драматурга! Шутки, рассказы, розыгрыши!
Булгаков был непревзойденным мастером мистификаций. Брал, например, какой-нибудь незатейливый житейский факт и окружал его таким фейерверком неуемной фантазии, что от факта оставалась только… цветочная пыльца. Конский рассказывал, что у него, как у Чехова, где-то в потайном кармане возле сердца всегда лежали и грелись многочисленные, уже готовые сюжеты. А иногда они возникали тут же, за столом, с необычайной легкостью и изяществом, присущими его творческой манере.
Он, например, любил рассказывать о своих встречах или телефонных разговорах со Сталиным. И слушатели никак не могли понять, было ли это на самом деле, или же Михаил Афанасьевич в очередной раз дурит их. Тон в изложении фактов был (по-мхатовски) абсолютно правдоподобным, проверке же содержимое факта, естественно, не поддавалось. Приходилось услышанное принимать на веру.
Телефонный звонок. Михаил Афанасьевич снимает трубку.
— Слушаю… Булгаков.
— Здравствуй, Миша. Сталин говорит.
— Здравствуйте, товарищ Сталин.
— Как жизнь?
— Плохо, товарищ Сталин.
— В чем дело?
— «Дни Турбиных» сняли с репертуара.
— Ай-ай-ай, а я как раз хотел на днях посмотреть.
— Ничего не выйдет, к сожалению.
— Кто распорядился снять спектакль?
— Кто?.. Очевидно, директор МХАТа.
— Безобразие! Что хотят, то и делают! Ладно, разберемся…
Звонок в дирекцию. Голос в трубке:
— Кто у телефона? Директор МХАТа? Сталин говорит… Кто вам дал право снимать с репертуара спектакль «Дни Турбиных»? Почему такой произвол творится в адрес нашего известного драматурга? Что? Алло!.. Девушка, почему разъединили? Директора МХАТ!.. Директор? Что? Почему не может подойти к телефону? Умер? Только что?.. (Пауза). Нервный какой…
И во всех этих «сталиниадах» нуждающейся стороной был Иосиф Виссарионович! ЕМУ были необходимы беседы с Булгаковым, а не наоборот. Булгаков был для вождя тем фактологическим и нравственным камертоном, без которого управлять такой огромной страной, как Россия, было бы невозможно… Крик души, несбыточная мечта задерганного жизнью писателя о справедливой власти. Когда воздается человеку по делам его мгновенно, без каких бы то ни было чиновничьих препон и проволочек. Паек для души по первой категории.
В рассказах Конского вспоминается мне и еще один телефонный разговор Булгакова. Нет, не со Сталиным. На этот раз в телефонной трубке приятнейший женский голос:
— Михаил Афанасьевич?
— Да.
— Здравствуйте, дорогой Михаил Афанасьевич. — Голос растекается малиновым сиропом. — До вас дозвониться — целая проблема!
— Простите, с кем имею честь?
— С вами говорят из редакционного отдела киностудии «Мосфильм»… Вы совсем нас забыли, Михаил Афанасьевич… Как почему? Не звоните, не посещаете, а нас многие посещают, отказываетесь от сотрудничества с нами… Такой писатель — и ни одного сценария на «Мосфильме», это же конец света!..
— Да я, видите ли…
— Можете не продолжать, Михаил Афанасьевич, все понятно, вы жутко заняты… Иначе и быть не может… Такой писатель!.. У меня к вам конкретное предложение. Вы выбираете для нас час-два свободного времечка, мы присылаем за вами машину, привозим на студию и заключаем с вами договор… На киносценарий для «Мосфильма»… Как чей? Ваш, Михаил Афанасьевич, ваш. Мы вам платим хорошие деньги, а от вас потребуется только назвать идею будущего сценария и примерный его сюжет. Так… в двух-трех фразах. А потом сидите, пишите, творите, со временем мы вас ограничивать не станем. Такой писатель!
— Премного благодарен… — Булгаков кое-как прерывает напористый поток женской речи. — Да, конечно, деньги никогда не бывают лишними… В таком случае… В таком случае, говорю, у меня к вам конкретное предложение. Я вам сейчас могу назвать идею будущего киносценария… Да, по телефону… Можете записать… Итак, название: «Пожар в московском зоопарке». Нет, можно, конечно, и в ленинградском, но у меня в московском… Краткий сюжет: в Москве сгорает зоопарк. Звери остаются без крова над головой. Отцы города решают обратиться к москвичам с просьбой распределить зверей по квартирам. На время, конечно, пока не будут выстроены новые вольеры. Что? Конечно, комедия!.. На другой жанр этот сюжет и не тянет… Начинается процесс переселения животных. Каждый берет себе зверя исходя из особенностей характера. Своего, конечно… Кто попугайчика осчастливил, кто пантеру, кто крокодила. Необустроенным остался только питон. Очень уж был длинен. Пришлось поселить его в коммунальную квартиру. Вот, в основном, и весь сюжет: три дня жизни в коммуналке.
— И… это все? — голос в трубке стал скучным и растерянным.
— Все.
— А что сталось с питоном?
— Сдох, разумеется. От тоски по неволе. Ровно через три дня. Или сбежал.
— Да-а-а… это очень интересно… Хорошо, мы вам еще позвоним. (Бип-бип-бип-бип…)
Больше никаких телефонных звонков из редакционного отдела «Мосфильма» Михаилу Афанасьевичу не поступало.
В самом конце шестидесятых Нина Ивановна Гуляева тоном абсолютно безапелляционным сказала мне:
— Мы тут со Славой подумали (Слава — это Вячеслав Михайлович Невинный, муж Нины Ивановны), так вот, Коля, мы со Славой подумали и решили: хватит играть за кулисами в «Мастера и Маргариту». Пора тебе писать пьесу с таким же названием. Ты напишешь, а я поставлю.
— То есть ты предлагаешь мне инсценировать роман Булгакова «Мастер и Маргарита»?
— Ты догадлив.
— Ну, не знаю… Попробую.
— Пробовать поздно, надо начинать.
— Хорошо. Завтра же и начну.
— Сегодня!
Так начался наш двухгодичный сладостный плен в окружении жильцов «нехорошей квартиры» номер пятьдесят, римских легионеров и фанатичных обитателей древнего Ершалаима. Первый вариант пьесы мы с замиранием сердца вручили вдове Булгакова Елене Сергеевне. На предмет рецензии и одобрения. (О противной оценке думать не хотелось.)
Елена Сергеевна жила в доме, расположенном у начала Суворовского бульвара, рядом с церковью Федора Студита, дворовой церковью отца Александра Васильевича Суворова. Квартира ее на первом этаже, вернее, кухонное окно, выходившее во двор, пользовалось у местных алкашей уважительной известностью. Любой жаждущий, имея в кармане бутылку водки и двух товарищей за спиной, мог постучаться в это окно в самый неурочный час. На стук обычно открывалась форточка и мелодичный женский голос спрашивал, что угодно просящему.
— Нам бы стаканчик, хозяюшка… Мы с возвратом, чес-с-слово!
Ответ хозяйки разил стоящих за окном наповал:
— Простите, вы какой стакан предпочитаете: тонкий или граненый?
Это было уже слишком!
— Да нам все равно!.. То есть мы хотим сказать… Вы не бойтесь, мы вернем в целости и сохранности…
И ведь возвращали! Со словами благодарности, если в кухне еще горел свет, а если время было уже позднее, чистая граненая (или тонкостенная) посудинка помещалась аккуратно на жестяном оконном сливе снаружи.
Елена Сергеевна нашу инсценировку попервоначалу не очень одобрила. Она вообще считала, что не стоит этот роман переводить на язык сцены. Так она, во всяком случае, нам сказала. И понять ее можно было: какие-то незнакомые ей люди взялись перекраивать любимое произведение мужа, где она была главной героиней, подругой Мастера, его Маргаритой. Она была непосредственным участником создания этого гениального творения Булгакова, этот роман слился с нею, стал ее биографией, ее судьбой. И тут вдруг нате вам, какая-то пьеса… Что-то куда-то ушло, герои, как шахматные фигурки, переставлены на другие клетки. Все непривычно, неудобно…
— Что ж, попробуйте доработать, — сказала она нам на прощание. — Может, что и изменится к лучшему.
Последующий вариант пьесы тоже не вызвал у нее особенного восторга, но, во всяком случае, не было и категорического отказа. Решили все-таки ставить, сцена выявит и хорошее, и плохое.