Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Доменная печь - Николай Николаевич Ляшко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Берет он у меня деньги, отводит в сторону глаза, идет в степь. Я кричу ему, жду, не обернется ли он, и тороплюсь в поселок. Подхожу к домам, глядь — Родька сзади. Лицо опять серое, глаза горят угольками. «Ну, все пропало, — думаю, — сейчас назад деньги будет требовать». А он сунул мне деньги, какие я дал ему, и назад, назад. Я обрадовался и кричу ему:

— Погоди, Родька! Погоди, товарищ, погоди, дорогой!.. Раз смог ты удержаться, так зачем же тебе от своих прятаться? Они ведь рады будут, а это, может, и есть кусок нашего большого счастья. А если ты не веришь себе, пойдем вдвоем... Ну, вроде ты меня пригласил чай пить... На, забирай, идем...

Отдаю ему все деньги, а он дрожит. Беру я его под руку, веду, советую детям гостинцев купить, помогаю нести их. Вхожу в хибарку, мигаю Родькиной жене и шуточками рассыпаюсь перед нею. А у нее глаза набряклые, красные. Увидала, что мы трезвые, ойкнула и стала светлей маленькой девочки: смеется, скатертку на столе одергивает, за самовар хватается. Родька выкладывает ей на стол деньги. Побелела она, уткнулась лицом ему в плечо и заплакала.

— Роденька, на что ж ты пугал меня? Я думала, ты опять пить станешь... Голубь ты мой сизенький...

У меня в горле защипало, глаза стали мокрыми...

XVI. ХОМУТ

Говорят, у нашего брата какое-то особое нутро. Все вроде в нем по шнуру да по ватерпасу. Оттого, дескать, рабочий и может без рукавиц в пекло лезть. Может, это и так, а как примеришь это наше нутро к нашей домашности, получается, ну, прямо какая-то чепуха с хвостиком...

Взять вот хотя бы меня. Ну, многого я не знаю, не учен, и прочее. Я в умные не лезу. Но дело я знаю, это всякий скажет. И не чурбан я. На заводе, в клубе, в ячейке я все вижу, знаю и чорта могу одолеть, если разойдусь. Меня не заставляй только на собраниях речи говорить. Да... А как приехала жена, будто раскололся я на части.

Подойду к домне, гляну, — дух радуется. Люди горбы выгибают, тачки скрипят, тележки тарахтят. Горючее для домны растет горами. Да тут — эх! — качай да крепче закручивай! Тут у меня все шевелится: руки, ноги, спина и голова. А как выйду за ворота да вспомню иконки, грызню с женою, — руки опускаются. И это самое рабочее нутро, хоть тресни, горбится и киснет. Стыд и срам: на заводе ты работник, а дома — мокрая вожжа, тряпка...

И в чем дело? К жене сердце не лежит? Как не лежит? Двадцать лет жили, всего перевидали, сжились. Чтоб я ей зла хотел или на стороне на кого пялил глаза, да ни-ни-ни! Ничего этого не было, а вот домой ходил я тише, чем ходят в тюрьме с прогулки в камеру. С кем хочешь остановлюсь, присяду. И час и два буду говорить, только б позже притти домой. Все-таки, мол, меньше ругани в уши вольется.

Главное — не видел я ссорам с женою конца. Ведь жене чего надо? Хорошей жизни. А разве ее сразу создашь? На это годы нужны. А раз так, значит, пилить она будет меня год, два, три... Да и не в этом дело. Пили, сделай милость, раз тебе нравится. Жена считала себя обиженной, несчастной — вот главное! А кто ее обидел? Я... Вот ведь что получается. Правда, квартиру лучше можно было достать. Но разве это все? Ведь обносились, обтрепались, все покупать надо. А где я возьму? Словом, получается в семье не мармелад, а навоз.

Жену я не винил. С нею всегда хлопотно было. Но раньше ее легче было успокоить. Закричит, бывало, я к ней — и ну соловьем разливаться: не ругайся, мол, вот сделаем революцию, тогда нам столько меду отвалят, что перцем и пахнуть не будет. И вот сделали мы революцию, а меду нету. До меду пока доберемся, так по три шкуры спустим с себя, иначе ничего не выйдет. Где ж ей, с ее головой осилить это? На этом люди покрепче и те скисали. Жалко было ее. Жила у тещи, ждала, когда кончится война, думала, я шишкой буду, а ей вместо счастья опять сухари достались...

Злая, худущая стала. Со словами к ней и не подходи, — как горох от стены отскакивают. Стал я задумываться и до того иной раз доходил, что выговорить страшно. К товарищам я с этой бедой не совался. Зачем? У каждого своя семейная бандура.

Решил я под конец, что надо ломать семью, да не как-нибудь ломать, а сразу, так, чтобы жена ойкнула, попятилась и увидела, что пятиться ей некуда: нету у нее ни детей, ни мужа, — живи одна, как хочешь, раз тебе не нравилось жить с нами.

Укрепился я на этой мысли и стал думать о детях. Куда их? Ребята — дубочки прямо. В детский дом свезти? Чепуха. Сдать в поселке в какую-нибудь семью? Подходящей семьи нет, да и скандала не миновать. Все перебрал, — некуда податься. А терпения в сердце осталось уже одна капля. Закричала раз жена, я и выпалил ей.

— Погоди, — говорю, — я скоро тебе устрою такое, что тебе не на кого будет кричать.

— Ну, устраивай! Что ты мне устроишь? Ну! Ну!

— Увидишь, — говорю, — и не подбоченивайся, ни к чему твой крик...

Весь вечер придиралась она и осатанела. И раньше без меня морочила детям головы, а тут пошла в открытую. Просыпаюсь, гляжу — мальчишки перед иконами на коленях стоят, а она в тряпье копается и учит их:

— Креститесь, креститесь, ну, говорите сначала: «Богородице»...

— «Богородице», — шепчет старший, а младший шепелявит:

— «Богородисе»...

— «Дево»...

— «Дево»...

— «Деу»...

— Борька, молись как след! И крестись, крестись! Митька, не бегай по сторонам глазами... Борька, как стоишь? Ну! «Радуйся».

— «Радуйся»...

— «Радуся»...

Меня будто кипятком обдало. Вскочил и говорю:

— Будет чепуху молоть!

Детишки обрадовались, вскочили с колен, а жена к ним да за волосы их.

— Куда? Стой на коленях! Говорю, стой. А ты не вмешивайся не в свое дело!

Я отвел ее в сторону.

— Отойди, — говорю. — Вставай, ребята!

— Как вставай? — кричит. — Не сметь!

Мальчишки то на нее, то на меня глядят. Она руку над ними держит, чтоб не вставали, а я твержу:

— Вставайте, довольно этой мороки!

— А-а, не нравится?

— Да, не нравится, — говорю, — и ты, раз такое дело, сегодня же сними иконы, а то...

— Что, а то? Не мать я детям? Ты с ними няньчишься? Как меня мать учила, так и я учу.

Я за локоть ее беру и отвожу в сторону.

— Чепухе, — говорю, — мать учила тебя.

— Не толкайсь, ишь моду взял!

— Ладно, ладно, — говорю, — вспомнишь еще мою моду. И не дури, а то...

Затрясло ее.

— Да что ты мне атокаешь? — кричит. Бросить хочешь? Больно нужен!

Глянул я на нее.

— Не нужен? — спрашиваю. — Так и сказала бы, зачем же кричать? Можно ведь и по-человечески столковаться...

Ух! Будто масла в огонь плеснул я, — покраснела жена.

— Ага, — кричит,— обрадовался? Я давно чую в тебе этот дух! Тебе молодая нужна?

Ну, что ты будешь делать? Даже руки от тоски зачесались.

— Э, да идите вы все, — говорю, — и старые, и молодые, ко всем чертям! С вами только на работу опаздываешь да балдеешь. В последний раз говорю! И помни: я не каменный, я из терпения могу выйти...

Сказал — и айда на завод. Иду, а эта чепуха, на манер пружины, душит меня, распирает. В самом деле, — металлист, член союза, член партии, в ссылке, в тюрьме был, в первых забастовках казачьих нагаек пробовал, а до чего дожил?

И день ото дня все хуже да хуже: скандал за скандалом. Соседи слышат это, шепчутся.

До того дошло, что мне на заводе рта раскрыть нельзя было. Правда, раздоры на заводе начались у меня из-за подростков, комсомольцев то есть. Они оказались у нас бедовыми. Чуть зашевелился завод, организовались они и ну требовать отдельное помещение для клуба. Мы стали одергивать их.

— В какие это стороны распирает вас? — спрашиваем. — Зачем вам отдельное помещение?

Ребята не сдаются.

— У нас, — говорят, — своя молодежная организация, нам у вас в клубе не с руки: у вас толчея, а не работа. Вы в огородах по уши сидите, коз плодите, дышите старинкой и только мешаете нам.

Цыплят, конечно, по осени считают, а правда в этих словах была, и я стал на сторону молодежи. Не маленький я, видел, что ребята наши еще зеленые: на язык востры, а сноровки в руках — кот наплакал. В клубе иному из них цены нету, а на заводе ему приходится работать под началом какого-нибудь огородника, козовода. Если с умом подходить к этому, так это пустяк: и медведей учат по канату ходить. А тут выходил разнобой. В клубе подростки стариков кроют, а на работе старики их кроют.

— Тут, — говорят, — надо работать, а не языком трепать перед портретами в рамочках...

Иного бородача молодые в клубе так проймут, что он на заводе знать их не хочет... Ему в подручные паренька дают, а он гонит его в шею.

— Убирайсь! — кричит. — Ты меня везде насмех поднимаешь, разные частушки про меня выбрехиваешь, а я тебя обучай! Сам до всего доходи, раз такой умный!

Вникнешь, приглядишься, — и смешно, и горько, и стыдно. Ты согласен с молодежью, а стариков тебе тоже жалко. С лампадным маслом они, труса порою празднуют, ругаются с тобою, а ты любишь их. Иным старикам за их работу и муку руки надо целовать да на печку сажать, а молодые обходятся с ними иногда с плеча.

И выходит, что я заодно с молодыми, за все новое, — старое нюхано-перенюхано, нутро от него переворачивается, — а живу, как все, а то и хуже. У других хоть дома тихо, а у меня скандалы, молитвы эти, детишки запуганы. И все видят это. Вокруг тебя товарищи, а укусить за слабое место ой-ой как норовят. Оборвешь иного, он и двинет тебя:

— А ты святой? На себя б поглядел!

Тяжелое слово, — вывернись из-под него! Бормочи, сделай милость, объясняй. Один поймет, а другой еще крепче ударит тебя.

— Слыхали, — скажет, — знаем, как у тебя дома, отходи, не маячь!

И верно: словами не сделаешь себя лучше, чем есть. Вертись куском грязи на колесе. Куда колесо, туда и ты, а где упадешь, об этом после дождика воробей скажет. Обозлишься иной раз, начнешь грызть себя: чего, мол, я горячусь? Ведь мы еще темные и бедные. Успокоишься, а через день хомут еще крепче давит. Сколько я мучился так, и вспоминать не хочется. Начал женщину искать, чтоб детей приютила. Сюда кинусь, туда пойду, там спрошу, — женщин много, а настоящих, стойких и душевных нету. Одни робки, у других не совсем глаза еще протерты; коновод женотдела — чужая, в очках, — к ней с бедою не тянуло. Помыкался я и пошел к жене Гущина.

— Будь такая добрая, — говорю, — пойди к моей жене, потолкуй, может, втемяшишь ей что-нибудь в голову. Беда мне с нею...

Не верил я, что из этого выйдет что-нибудь, ну, а за надеждишку хватался. Гущиха согласилась, пришла в праздник, — в гости будто. Познакомил я их, поговорил немного и пошел в клуб: пускай, мол, с глазу-на-глаз толкуют. О чем говорили они, не расспрашивал, только ничего из этого не вышло. Прихожу, жена как напустится!

— Ты моду эту оставь, — говорит, — всяких умных на мою голову вешать. Мне без них дыхнуть некогда, а тут еще чай грей им, разговаривай с ними. Мне хоть бы все вы провалились...

До крови растирала шею домашность. Я на завод, — жена головы ребятам морочить. В церковь водила их, к попу водила. И все тайком. А мне на заводе сейчас же на ухо: ш-ш-ш... Есть такие добряки: любят чужую беду разворошить и вроде б погреться возле нее...

XVII. ПРАЗДНИК

Просушили мы к осени нутро отремонтированной домны, стали загружать ее. Вагон за вагоном идет в нее, а она, прожора, шамкнет — и давай еще, еще. Весело и беспокойно было. Ни в чох, ни в мох не верю я, а перед пуском домны вроде суеверный стал. Ржавчины с машин мы сняли уйму, машинистов старых нет. Зачищаем, суетимся, а я про себя каркаю: «Ох, не случилось бы чего! Ладно ли все обойдется?» Извелся и говорю:

— Боюсь я, ребята, чего-то. Давайте еще раз пробовать машины.

А страх — он, как заразная болезнь: от одного к другому перекидывается. Ничего опасного нет, а сердце на место не поставишь. Поспорили мы немного и давай налаживать пробу. Разогрели воздуходувку, пустили, — работает любо-дорого. Стыдим себя: себе, мол, своим рукам не верим. Успокоились, а в машине — трах! — и заело. Остановили ее, стали осматривать — валик на канавке ржавчина подгрызла, он и сломался...

Кинулись разбирать машину. Круглые сутки без передышки старались. Как назло валик точить дали плохому токарю: он долго возился с ним, а под конец испортил. К вечеру в домну огонь надо запускать, а машина в развороте.

Ребята ко мне.

— Иди, — говорят, — сам точи, а то сраму не оберемся. Ведь на пуск домны крестьяне, разные представители явятся...

Работать на токарном станке мне давно не приходилось, голова гудит, глаза запорошены, резцы паршивые. Измучился я, но выточил.

Собрали мы машину и шатаемся. Глаза не глядят, к земле тянет. Только водой и взбадривали себя. Приступили ко второй пробе, а к нам депутация.

— От имени собравшихся поздравляем, — и прочее и прочее.

Инженер взбеленился.

— Убирайтесь, — кричит, — отсюда с глупостями! Только мешаете!

Депутация с разными словами к нему, а он руки к ушам.

— Слушать, — кричит, — не хочу! Не до вас! Уходите!

Депутация бочком, бочком да в сторонку, а уходить не уходит. Подождала, пока мы оглядывали все, и опять:

— Ну, товарищи, пора итти!..

Инженер побелел и спрашивает:

— А куда, собственно, итти?

— На торжество, — говорят, — в клуб.

Покачал он головою.

— Чудаки, — и говорит нам: — Идите, а я потом, да я и не нужен там...

— Как не нужны? — удивляются депутаты. — Очень нужны. Даже голосование такое было.

У инженера глаза круглыми стали.

— Какое голосование?

— Там, — говорят, — узнаете, идемте...

Осмотрели мы еще раз машины и выходим. Наружи ветер, солнце, а мы так устали, что земля из-под ног уползает. На улице толпа на ворота пялит глаза. Глянули мы — на воротах флаги, зелень, портрет Ильича в венке, а на красном полотнище написано:

Победа труда неизбежна, Кто скажет иное, — солжет.

Сразу я не понял этих слов, а потом будто ветром под рубаху дунуло. «Вот это, — думаю, — правильно сказано». Встретили нас у клуба, захлопали, закричали.



Поделиться книгой:



Регистрация