— Дед, — сказал ему Лебедь, — у тебя просто нету души, она уже вся на жизнь истратилась.
Он проснулся в пятом часу, задолго до сигнала подъема. Сводил сонного Кроля в туалет, влил в него полстакана воды со Снотворным. Вдруг защемило сердце: а что, если эти дозы не пройдут пацану даром?.. Все равно надо, чтобы спал до обеда, — вдруг эти начнут его расспрашивать, выпытывать… Ничего, даже смерть, если во сне, — прекрасно. «Мало будешь жить» — вот лысый, очкарик, гад… Он отбросил все эмоции и еще раз проверил содержимое сумки, еще раз повторил свой план.
До Батуми он добрался рейсовым «Икарусом». Взял такси, заплатил вперед червонец, пообещал еще четвертной. В девять часов он был в доме своих хозяев, где были и обе дочери, и сын-художник. На углу улицы он видел какого-то мордоворота в светлом костюме, здесь, в доме, вроде еще кто-то был… Не взять пацана, не взять машину — это же мудрость… Дочери громко спорят, никого не стесняясь, — совсем необычно для местных женщин. Хозяин показался и ушел; главным был муж одной из дочерей, на лице — выражение прожженного пройдохи и бандита. «На понт берут», — со злостью подумал Лебедь. Муж-главарь встал перед ним вплотную и, постукивая по его плечу трубочкой газеты, щелкнул пальцами:
— Билет.
Лебедь в окно видел, что его таксист вышел из машины и беседует с мордоворотом; его начинало бесить, что нужно разыгрывать слабого человека, скромного свободного художника. Он сел за стол, положил сумку на колени, кивнул устало:
— Эти пусть заткнутся, а лучше пусть у…
Женщины вмиг замолчали. Лебедь сунул главарю пепельницу со стола, стянул скатерть, бросил ее на кресло, указал бородой на полировку стола:
— Деньги.
Муж-главарь щелкнул пальцами, женщины поставили на стол большую коробку из-под обуви с надписью «Цебо». Под крышкой были увязанные разноцветные пачки и россыпью сто-пятидесяти-рублевки.
— Билет, — рявкнул главарь.
Лебедь не вынимал одной руки из сумки, щелкнул ногтем по нержавейке:
— Я не умею считать в коробке.
Сразу заговорили все, особенно кричали женщины, и все с яростью, с пеной, со сверканием глаз и маханием рук. Гвалт кончился тем, что сын-художник принялся считать, перекладывая купюры по одной.
— Теперь пачки распечатай, — кивнул Лебедь.
Опять гвалт, грозные крики… Распечатали пачки, все купюры перекладывали по одной.
— Двадцать восемь, — констатировал Лебедь, — еще две.
— Слушай, дорогой, где билет? — удивился вдруг муж-главарь: — Еще два — вот они.
И вынул из кармана две пачки, но на стол не положил. Возникла пауза, Лебедь думал, какой билет доставать… а может, уйти подобру-поздорову? Он достал поддельный, отдал главарю, стал одной рукой сгребать деньги в сумку. Главарь сверил билет с таблицей, затем стал рассматривать билет через лупу.
— Спасайся, честно, а?! — вскричал сын-художник, но Лебедь только заулыбался своими белыми зубами:
— Есть люди, они и за сорок возьмут. — Он еще больше ссутулился и вилкой наставил на главаря два пальца. Тот швырнул на стол две пачки, Лебедь опустил их в сумку и пошел медленным усталым шагом, пощелкивая в сумке ногтем по металлу.
«Волки, — думал он в коридоре, — всучили две куклы…»
Такси за калиткой не было.
Похоже, ему не добраться до Чкавы. Наверняка они думают, что у него оружие, поэтому сразу не нападают. Да и еще слишком близко к дому. На открытом месте в него выстрелят, а в толпе — пырнут ножом… По безлюдной улице проехало такси — верняк ловушка… Он ощущал: за ним наблюдают, и не вынимал руку из сумки. Куда идти? Куда бежать? «Мало будешь жить»… Навстречу шли двое спортивного типа. Лебедь побежал в гору к большим домам. Увидел, что к тем двоим подкатил желтый «Жигуль», и они стали садиться в него. У песочницы, где играли дети, лежал на боку подростковый велосипед «Орленок», Лебедь вскочил на него и, бешено крутя педали, согнувшись в три погибели, юркнул по узенькой петляющей тропинке. Упал с неловким кувырком, у сумки оборвался заплечный ремень. Из желтого «Жигуленка» выскочили двое, побежали вниз. Лебедь схватил сумку в зубы, опять вскочил на велосипед. Руль у велосипеда был свернут набок, седло тоже; теперь Лебедь не крутил педалей, а только рулил, стараясь не упасть. Он пересек улицу, поехал вниз по асфальту. Тут его догонят вмиг. Метров через триста был железнодорожный переезд какой-то одноколейной ветки. Лебедь свернул на тропинку вдоль нее. К переезду примчался «Жигуль», но их разделяло уже метров двести. Тепловоз тянул с десяток вагонов. Лебедь бросил велосипед, челюсти сводило — вот-вот сумку выпустит. Он швырнул сумку в полуоткрытую дверь вагона и сам повис на ней. Воняло навозом, он, пока переваливался в вагон, цепляясь и загребая руками, испачкался… Вроде бы один раз был звук выстрела. И еще он потерял очки. Деньги он закопал под железнодорожным километровым столбом недалеко от Чкавы. «Волки, — стучало у него в висках, — для них и билет, и деньги — туфта, а моя жизнь — подавно туфта. Продай им настоящий билет, тоже ограбили бы».
У дедушки Вартана его все ждали, но он сначала мылся, стирал свои вельветовые штаны и маечку. Надел их сырыми и не придумал ничего лучше, как обвязать голову полотенцем. Кроль капризничал и цеплялся за него, Лебедь посадил его в машину за руль, запустил двигатель, показал педаль, куда нажимать, сказал:
— Сильно не газуй, а верти баранку — в горах поворотов мно-о-ого!..
Братья и старый дымный Вартан наблюдали за ними, сидя за столом под орехом. Их билет с нужными наколками лежал в багажнике; Лебедю пришлось изобразить заботу о машине — покопался в моторе, затем в багажнике, оставил и капот, и багажник открытыми. Хозяйка принесла на стол самовар. Поверхность стола была из крашеной фанеры, в середине нарисована доска для игры в нарды.
— Не раздумал? — спросил один из братьев.
— Не знаю, устал я. Может, не будете покупать, а? Зачем вам это? Наверняка у вас есть машины. Лучше купите себе трактор, — сейчас, пока перестройка, это можно.
Вместо ответа один из братьев достал словно из-под себя два полиэтиленовых пакета с деньгами, положил их на нарды. Лебедь с изумлением смотрел на эти тугие пакеты, вверху перевязанные красной лентой; в одном — крупные деньги, в другом — пятерки, трешки и рубли, даже металлические. Он вздохнул и отдал билет. Сходил за сумкой:
— Ну что, берете?
Пакеты с деньгами без слов были подвинуты к нему. Один из братьев очень долго и подозрительно рассматривал билет через лупу. «Да вот же твои дырочки!» — чуть не показал ему Лебедь. Пили чай с халвой, и Лебедь все жаловался на усталость, собирался задержаться еще на недельку, а самого так и подмывало нырнуть в машину — и газу, газу к чертовой матери отсюда!..
— Ну, извините, если что, — сказал наконец Лебедь.
У братьев на небритых траурных скулах играли желваки, пока он собирался не спеша и опять пил чай, слушая мудрого Вартана, убежденного, что кооперативы — это говно, а просто нужен порядок, и чтобы нечестных начальников — расстреливать, а пьяниц и безработных лентяев — ссылать на станции, где атом делают. «Много будешь жить, дед», — сказал ему Лебедь на прощание. Сразу за городом, на пустынном повороте недалеко от километрового столба, за кустами на правой стороне, он засунул пенал в трещину горной породы на уровне глаз. В записной книжке поставил две четырехзначные цифры и слово «мост».
— А я очень рассудительная и правильная, — похвалилась Людочка дома.
Во дворе детского сада случилась драчка из-за совка, и его подхватила Людочка:
— Раз не умеете по очереди, тогда вместе смотрите, как я играю.
— Я тебе сейчас как дам! — сказал мальчик.
— Нельзя, — отвечала Людочка миролюбиво, — ты мне просто так дашь, а я тебе совком дам.
— А я тебе тогда голову оторву, вонючка ты этакая!
— А она у меня не отрывается.
— Ну тогда я как на танк сяду и как на тебя наеду!
— Вот и не наедешь, танк маленький, а я большая.
Техничка неподалеку выливала под кусты грязную воду, она-то и сказала:
— Рассудительная девочка.
Ну а «правильная» — это Людочка прибавила сама; она уже знала, что «правильное» — это даже лучше, чем «хорошее».
«Очень правильная и рассудительная» — сразу и надолго прилипло к ней; так ее называли и папа с мамой, и бабушка с дедушкой, и все другие взрослые; Людочка в лепешку расшибалась, чтобы оправдать уважение и доверие. Лишь бабушка, папина мама, называла ее как никто — «Люська», и всегда еще вдобавок что-нибудь обидное, бессмысленно-уничижительное вроде «Люська-пуська» или «тпруська», или даже «квакуська-побируська»… На Людкины обиды бабка ноль внимания, а ведь это же ужасно неправильно, что ее, отличницу, комсорга класса, вдруг прозывают — и ведь ни за что! — как-нибудь глупо: «Люська-испугуська»… Нет, бабка не имела права на это. Впрочем, если рассуждать здраво, бабка на многое не имела права: жить одной в деревне — жила бы у тети, своей дочери, в Серпейске, или приехала бы жить к ним, как звал ее папа, или, к примеру, зажигать огонек под иконой — она же не верила в бога! Но бабка зажигала, и Людка удивлялась: как так, не верить, но все равно зажигать?! Она устроила бабке спецопрос: почему попы пьют водку и едят мясо, когда хотят? Что есть опиум? Зачем приучать детей (то есть ее, Людку) к вере, если у них уже воспитана вера в коммунизм? Ведь лучше ничего не бывает, потому что коммунисты всегда и во всем впереди всех!
— Господь с тобой! — отбивалась бабка. — Не верю я в бога, черта намалеванного, и опий для народа я тоже не потребляю. А про попов?.. Я не учена, кто их знает, что они пьют-едят? Я с ними не едала — не пивала; небось, что и люди, ничего заморского… Да я сама при комсомоле была! И муж, твой дед, — тоже большой комсомолец в городе был!
— А иконы? А плошку зачем зажигаешь?
— Иконы-то мне вместе с избой от свекрухи перешли, не я вешала — не я и сниму; и лампадку она меня посвятила когда зажигать…
Людка тогда переспросила, что такое «свекруха», и примолкла; она почему-то стеснялась разговаривать про этого деда, хотя знала, что он погиб на войне, но не Великой Отечественной, а маленькой, финской; она видела дедов орден у бабки в шкатулке и его большую фотографию над комодом, но как-то все это было неправильно, не по-настоящему. Вот другой дедушка — это ветеран! У него и орденов-медалей полна грудь, и фотографии, и ходить с ним за руку на День Победы ух как здорово было! А этот — и буденовка косо, и чуб торчит, а китель без награды… И для деда слишком уж молодой, смотрит хитро-хитро, ехидно-ехидно, улыбочка какая-то… придурковатая. Не зря бабка говаривала, что не хотел он тогда фотографироваться, под хмельком был, да бабка заставила…
Совсем-совсем в детстве Людка прожила здесь, у бабки, два года, причем один год без родителей — отца тогда назначили на строительство в Туркмению, там пока жили в палатках, вот ее и не взяли. Она той поры ничуть не помнила и своим первым приездом сюда считала приезд с отцом после шестого класса, он тогда отгуливал три отпуска подряд. В первый приезд тоже было все неправильно, начиная с бабкиного возгласа: «Ах, ты Люська-красотуська-карапуська!», но тогда был отец, мог так ругнуть, что замрешь на месте, а душа в пятки уйдет. Они все лето вдвоем ходили по грибы-ягоды, косили сено, а еще ездили в Серпейск знакомиться с тетей и даже в Москву на целую неделю выбрались — жили у папиных знакомых, посещали театры и музеи, катались на метро. Все было ярко и празднично, ко как-то смазалось в памяти, а вот второй приезд, после восьмого класса, без папы… Во-первых, Людка отчитала бабку за то, что она вместо коровы завела козу.
— От коровы лучше пахло, — сказала Людка, — а эта коза как будто всегда сопливая.
Бабка вздохнула:
— Коли так, то подари ей носовой платок, а на нем вышей: «Козе-дерезе от Люськи-ругуськи», и духами его смочи.
— Духами не мочат, а душатся, — поправила Людка.
— Сходи-ка лучше за водой, краля ты городская, хушь по полведра принеси.
За водой — это понятно, это участие в общем труде, а вот зачем краля? За что краля?! Схватила ведра, полетела. Одно ведро, цилиндрическое, на длинной веревке, — доставать по колесику, через блок. Людка аккуратно опустила ведро в колодец, оно слегка наполнилось, но не тонуло никак. Людка стала им плюхать и упустила веревку. Тут ведро сразу и утонуло, лишь конец веревки плавал. Людка растерялась: ушла с двумя, а вернется с одним пустым?.. Мальчишка, одетый как беспризорник — деревенские пацаны часто так одевались, — это Людка помнила еще по первому приезду, — а этот еще и в зимней шапке, — заглянул в колодец, почесал за ухом:
— Ща, «кошку» туда кинем, погоди…
Он положил удочку и ушел. Может, он ненормальный? Разве кошек бросают в колодцы?.. Она терпеливо ждала, хотя не слишком-то приятно изображать деловую девочку на виду всей деревни. Мальчишка принес что-то вроде большого-большого строенного рыболовного крючка на длинной цепи, свесился в колодец и вскоре достал ее ведро, полное воды. Перелил и тут же достал еще, сказал:
— Хошь, выходи вечерком, на лошади покатаю.
Из-за его потешной серьезности Людка прыснула:
— Как же я выйду? У меня же валенков нету! — Мальчишка отнес «кошку», а потом увидел, что Людка пройдет несколько шагов и ставит ведра, отдыхает. Он взял одно ведро, второе она не отдала. Через несколько шагов он отобрал и второе ведро:
— Ты гнешься как червяк. К тому же два нести удобнее.
Она понесла удочку.
— Ого, уже и хахаля подцепила! — встретила их бабка; — Глазками похлопала — женишки притопали.
— Здрасьте, баб Мань. Вот вода, — солидно сказал мальчишка: — А будешь гудеть — оборву у тебя всю вишню, хрен ягодки найдешь.
— Ой, Витечка, не надо! — запричитала бабка: —Это я со-стару, сдуру.
— Тогда ладно, — сурово сказал Витечка-Витек: — А хошь, баб Мань, карасиков тебе принесу?
— Да за что такая милость? — всплеснула руками бабка.
— Ну как хочешь… — и он ушел.
И наступило лето сплошного праздника — праздника виноватости…
— Ой, девк, ночью-то жиров не нагуляешь, — вздыхала бабка утром, точнее, уже в двенадцать, когда Людка поднялась: — Тяжка жизня, тяжелехонька: ноги еще на месте не встали, а бока уж лежать устали…
Людка только насупилась: и обиды на бабку не напасешься, и вину все же за собой чувствовала — нет, не за позднее утро и не за долгое гуляние, а за… горячее, сладостное сидение на лошади — самое таинственное и сильное из ощущений, полное праздника и вины.
…Колготня, тусовка, бесполезное сидение на бревнах… Мальчишки, девчонки, вспышки возни, огоньки сигарет… И сидел еще взрослый парень, завернувшись в тулуп, голос грубый, насмешливо-разбитной, что ни слово — ругательство; потом он ушел, атмосфера разрядилась, девчоночьи голоса стали звончее, хотя магнитофон все выл тоскливые и разухабистые блатные песни; затем приехали из соседней деревни трое пацанов на двух лошадях; начались катания, девчачий визг, тявканье собак… Витек оказался страшно сильный; Людка только примерялась, как ей взобраться на лошадь, а он схватил ее под коленку и подкинул. Она легла животом на спину лошади, бормотала: «Без седла — это неправильно». Витек запрыгнул на лошадь и, хватая Людку за что попало, перекинул ей ногу, усадил правильно перед собой, велел держаться за гриву. И как свистнет. Они помчались; она прижалась к дергающейся лошадиной шее, кричала: «Останови!», но Витек лишь яростнее свистел и гикал, и его твердые коленки стучали сзади ей по ногам. Лошадь перешла на галоп, только тут Людка получила удовольствие от езды. Но Витек бросил понукать лошадь, та сразу же пошла шагом, а он неожиданно залез Людке за шиворот, стал нагло лапать. Она согнулась, отбилась локтями и разрыдалась. «Ты чего? Чего?» — задыхаясь, бормотал Витек. Лошадь остановилась, нагнула голову, стала фурчать в траву. И вдруг словно чиркнула спичка между лошадью и Людкой — она ощутила горячее тело под собой, и жар этот ударил в нее, наполняя сладкой истомой, и она замерла, предвкушая счастье… Потом все играли в бутылочку и целовались напропалую в щечку, а с Витьком Людка даже два раза чмокнулась в губы; раз уж здесь в деревне все совсем неправильно, то и ей приходится пожить неправильно, — так рассудила она.
Лето провалилось в эту полуночную жизнь с кострами и печеной картошкой, купаниями в туманной речке и чужими колючими садами, бесконечными играми в почту или бутылочку, страшными кладбищенскими историями и спорами о музыке и музыкантах. Как-то тот взрослый парень, который, оказалось, из тюрьмы весной вернулся, сказал, что Паша Макаров у них там в Англии заболел манией величия, попал в психушку и теперь там кричит: «Я — Иосиф Кобзон!» И тут Людка, задетая в лучшем чувстве, заявила ему: «Я не знаю твоего Пашу, а Иосиф все равно лучше! И не матерись — во-первых, некрасиво, а во-вторых, противно слушать!»
За свои идеалы Людка всегда стояла героически, ведь они у нее с детства самые правильные. Ну а смелости, геройства ей было не занимать, и примером ей служили героические женщины, известные в истории. Началось все в первом классе. Когда Людочка услышала по радио, что в космос полетела первая женщина — советская женщина! — ее охватил восторг; она стала собирать фотографии Валентины Терешковой из газет и журналов, статьи про нее, и так прониклась, что собралась в космонавтки — летать на другие планеты и делать там что-нибудь героическое. Потом ее захватила смелая Зоя Космодемьянская — ее было жалко до слез; потом она узнала о мужеству и страшной гибели молодогвардейцев — она полюбила их всех, но особенно девушек: а еще смотрела какое-то кино про Жанну д’Арк — оказалось, что такая геройская Жанна и вправду была… Людка зачитывалась книжками про исторических женщин и при этом прекрасно запоминала даты; душой и мыслями погружаясь в героику прошлого, она правильно, по-пионерски на хороших примерах закалялась как сталь, поэтому ее выбрали ответственной совета отряда за дежурства в классе. Школа укрепляла и врожденную ответственность; именно с ответственностью Людка била второгодника и хулигана Бурцева учебником «Природоведения» — лентяй Бурцев не выгребал бумажки из парт, а лишь веничком кое-как помашет да развезет шваброй воду по полу. Впрочем, после второго деревенского лета правильность ее стала убавляться. Зато прибыло ответственности — выбрали комсоргом школы. Коньком Люды стали рассудительность и убежденность, за правильность отвечали комсорги классов; главное — план мероприятий, а как они прошли — так, значит, и правильно. Истфак пединститута и бескомпромиссная коллективная постоянная война с тарака-нами-прусаками в старом, пропахшем дустом и гнильцой общежитии вытеснили из ее сердца любовь к отдельным героям; Людмила прониклась несгибаемым уважением к диалектической, главной силе истории — к борьбе классов.
Доцент-психолог из породы молодящихся мужчин панибратствовал со студентами и рисовался перед студентками, но умудрялся оставаться строжайшим экзаменатором и неприкаянным старым холостяком. Поначалу его сонно-чопорный взгляд лишь скользил по однообразно новым первокурсникам, но после, когда доцент уже выделял внимательную умненькую Людмилу, во взгляде появилось что-то хищное, недокормленно-ласковое — он углядел в ней свой любимый, довольно редкий тип — тип женщин, которые расцветают и очень к месту рядом с мужчинами значительно старше себя, а среди ровесников их блеск, женственность, красота только портятся. К концу семестра доцент уже решился жениться, поставил ей «отлично» и пригласил в театр.. Ухаживал четыре года: театры, музеи, взаимное «вы» и по имени-отчеству; цветы, восхищенные улыбки, целование рук, тонкие разговоры о проблемах семьи и демографии. Наконец он убедил ее, что она будет прекрасной подругой и сподвижницей ему, молодому ученому, и она дала согласие на брак. Путешествие в Ялту у них оказалось предсвадебным. Здесь он открылся в качестве страстного возлюбленного: его поцелуи она почему-то сравнивала с затяжными парашютными прыжками — от них кружилась голова, его руки безудержно познавали ее тело, она шептала: «Не надо…» Еще пару дней — и она бы не устояла; но случилось, что на ее глазах высокий красивый спасатель нырял с лодки за тонущим, страшно долго был под водой и все же спас человека. Уже в лодке у спасателя был обморок, хлынула кровь из носа; доцент, пыхтя, греб к берегу, а Людмила обмывала кровь на лице и груди героя…
Людмила поступила в аспирантуру. Доцент при встречах здоровался с холодной улыбкой — не простил; ходил слух, что он меняет женщин как перчатки. Однажды от него пришло письмо, подвергнутое первоначально презрению за пустословие и обидность, но уже после развода с Лебедевым, перебирая свой архив, Людмила наткнулась на него. Потом она неоднократно брала это письмо, будто судьбу свою пыталась вычитать.
«Эй, мы встретились вдруг на лестничной площадке возле деканата. Вы были сдержанны до строгости и веретенообразны, словно бы изящество Ваше достигается невидимым простому глазу сверхскоростным вращением вокруг собственной оси, а сдержанность лишь скрывает энергию этого вращательного изящества. Холодная пропасть Ваших синих глаз — и мы разбежались по нашей трудовой суете.
Дико захотелось. Захотелось написать Вам. Вам про Вас. Без ущемленного самолюбия, искренне и дружески и даже — не побоюсь этого слова — с любовью. Но моя любовь (стыдно) — это, в сущности, потребительство, пожирание… Как-то я назвал Вас «исполнительницей ролей»; теперь же я уверен в этой своей догадке. Вы не просто живете, Вы — исполняете жизненные роли.
Исполнение ролей — вот ключ ко всему. Прекрасна роль любящей, приятна — любимой; никакой приятности в роли поучаемой (да и поучаемого), бессмысленна роль исполнительницы ролей. Но… Но на этой бессмысленности строятся взаимодействия людей. Лишь исполняя роли человек — член общества. А в промежутках между ролями человек есть собственно человек — человек, познающий счастье. У Вас этих промежутков нет. Потому что нет жизненной спеси. Вы не просто бьетесь за исполнение своих желаний, то есть удовлетворяете свою, спесь, Вы исполняете беспроигрышную роль, роль исполнительницы ролей.
Я — декорация. Ваш образ меня — партнер для роли невесты… Рад, что Вы стали житейской наградой обыкновенному хорошему человеку. Но откройте Ваши очи и полюбите его истинно таковым, каков он есть. Не делайте из него партнера для Вашей роли жены.
Любая роль требует логики. Логика человека расходится с логикой жизни — это обыкновенно. Необыкновенна лишь роль счастливого человека. Любовь и счастье вполне обыкновенны для человека нелогичного.
Было бы нелогично играть роль нелогичной женщины…»
Аспирантуру Людмила бросила, переехала в Серпейск. Религиозная тетка оставила ей квартиру, сама перебралась в деревню к больной бабке. Был у Людмилы глухой, горький период, забитый школьными делами и утомительной заботой о своей внешности. Костька спасал ее от пустоты, но в поздний час бывало до слез одиноко. Праздник виноватости обманул… но ведь не лошадь же и не Витек обманули ее тогда, а она сама себя. Лебедев обманул ее огонь, знак предвкушения любви и счастья… Доцент виновен тоже — сразу, с налета не обманул, а растягивал обман четыре года; теперь-то Людмила уверена, что были у него другие женщины, какие-нибудь старинные подруги или мимоходные девочки. Зачем же она ему была нужна? Неужели как машинистка? Он ведь надоумил пойти на курсы, подарил югославскую машинку… Пожалуй, она ему с лихвой отработала машинописью подарки и прочее… хотя вряд ли… Почему же он «не срывал цветка»? Боялся обмануться? Нарушить равновесие? А может, написать ему?..
Самой странной неправильностью ее жизни было школьное мнение, что мужчин у нее тьма, что физрук разводится из-за нее, что она чуть ли не особа легкого поведения, — даже такие слышались голоса. А был как раз только сосед, починивший как-то замок и считавший своим долгом забредать по пьянке и нести всякую чепуху — мол, мужика ей надо, мол, на работе у них все-все только через поллитру… Ездила несколько раз в деревню, где хозяйствовала тетка, а бабка уже еле двигалась, хотя на язык осталась остра, лишь голос ослаб; Костька сразу же стал «Костик-хвостик», а она сама — «Люська-безмуська». Тетка же была молчалива, не снимала черного платка и регулярно опускалась на колени перед иконами. Костька боялся спать в горнице, пришлось его тихо убеждать, что бога, во-первых, нет, а во-вторых — он очень хороший и детей никогда не пугает, не обижает. Они постелились на кухне, Костька заснул… Днем возле колодца вдруг остановился трактор «Беларусь», и оттуда высунулся загорелый, веселый… Витек?! «Здорово, городская! Грят, с пацаном прикатила, мужа забыла. Вечерком приходь на речку — я как раз уже там буду косить, — побалакаем, гля, добалакаемся…»
Трактор тарахтел из конца в конец по склону, чиркая лучом фары черный небосвод, а едва Людка присела, трактор остановился и погас, продолжая тарахтеть. Подошел Витек, пахнущий слегка машиной и очень сильно одеколоном «Шипр», мгновенно собрал костерчик и выложил огурчики-помидорчики, яйца, колбасу, хлеб. Все происходило деловито, простецки. Витек предложил ей самогон, она отказалась. Он выпил, перекусил, рассказал про житье-бытье: трое детей, на заработок и на жизнь не жалуется… «Ну а ты чего? Жизня перекосилась? Хошь, подрихтую на денек-другой? Да чего я, за тобой же должок еще с того лета!..» Он был страшно сильный, впрочем, она не сопротивлялась. Потом для ласки и правильности она поцеловала его в губы, как когда-то целовал ее доцент, и спросила про жену. «От нее не убудет! — рассмеялся Витек,— Она опять уж брюхата, грит, вот самподряд наладится по правде, так сразу арендуешь полсовхоза — остальным и делов не останется, только бумагой трясти да еще нас стеречь, каб не убегли бы!» Неправильно, что тогда она не почувствовала за собой никакой вины, — кругом же виновата, не Витек же тогда ей полюбился, а запах «Шипра».
Пыталась она и самостоятельно заниматься по своей научной теме, очень злободневной теперь, в начальные годы перестройки. Она читала много периодики, но для настоящей оценки новой исторической информации ей не хватало правильности и рассудительности, полностью утерянных невесть когда. С появлением Огородникова рассудительность вроде бы помаленьку возвращалась, но какая уж правильность, если его широкая твердая грудь притягивает как магнитом, — хочетея прижаться к ней, расплакаться и забыть все-все-все. Иногда Людмила сердилась, что он забывал пользоваться мужскими жасминовыми духами, которые она ему подарила; иногда ее раздражала его скромность — сам все вылизывал, ремонтировал, деньги платил, а приходит как не к себе и очень, до самых мелочей аккуратен; этим заражаешься, сразу видишь всякую соринку-пылинку, тапочки не на месте, пуговка у Костькиной рубашки на ниточке висит… бросаешься прибирать, раскладывать, наводить лоск — душевная энергия тратится на беспокойство, выискивание непорядочков, суету, а не на любовь или науку, не на собственно жизнь; она же дома человек, а не член общества!
Высчитали с Маргаритой, что Лебедев привезет Костьку где-то через неделю. Вдруг Ритка созналась, что, кажется, влюбилась. «Вот, — она достала из сумки какой-то западный журнал мод и указала пальцем на фото — манекенщик в белом костюме, очень похожий на Лебедева: — на сутки дали». Они листали журнал, когда пришел Огородников. Его сразу вовлекли в спор: идет ли косичка мужчинам? Он внимательно разглядывал в журнале манекенщиков с косичками, затем сказал, что на Черноморском побережье некий художник, прическа с косичкой, продал два лотерейных билета, подделанных на выигрыш «Волги». Ездил на белых «Жигулях», номер поддельный; с ним был мальчик пяти-шести лет; характерная примета — родственные родимые пятна, у него — на щеке, у мальчика — на шее; все те билеты — и подлинный выигрышный, который пока не обнаружен, — распространялись в Серпейске.
…Ага, крутанули их клево, теперь бы самим не вляпаться… Свора вряд ли уже всполошилась, хотя… Еще заход — слабо, — не сконцентрирован, устал, взвинчен до шараханья от каждого в форме… Короче: не фрайериться… Лебедев остановил машину, заменил номер, снял парик, переоделся. Родимое пятно у себя на щеке долго, методически счищал ваткой, смоченной в специальном растворителе. Получилось очень заметное покраснение кожи, поэтому пришлось оставить шкиперскую бородку и бакенбарды. Без усов лицо помолодело и будто бы увеличилось. Потом разбудил Костьку и покрасил ему волосы в темно-русый цвет. А вот растворитель нужен другой, чтобы кожа не раздражалась— подозрительно, если красные пятна будут у обоих. Кость-ка хныкал, что мама никогда с утра не моет ему голову, что «шапкунь» плохой, не детский, глаза ест. Лебедь приказал не болтать — у него же ангина, — перевязал ему шею бинтом.
— А купаться можно будет? — жалобно спрашивал Костик.
— Глохни, каторга! — злобно рявкнул Лебедь, которого свербила мысль, что, мало ли, у Вартана засекли след протектора: — Пока можно только слушаться!
В Сухуми разыскал автосервис, попросил заменить все четыре покрышки. Ему с сожалением отказали; здесь люди занимались более ответственным делом, чем замена покрышек, — здесь их распределяли. Лебедь знал секреты справедливости и все же добился, чтобы ему продали три штуки за тройную цену. Была и своя запаска. На каком-то пустыре собственноручно перебортовал все четыре колеса. Затем, чтобы ублажить Костьку, повел его в обезьяний питомник. Там Костька глазел, очарованный, а его самого неприятно задел момент, когда он сам, словно передразнивая матерого, тупорылого обезьяна, машинально почесал где-то под мышкой. Экскурсовод говорила что-то о деньгах, Лебедь прислушался; оказалось: хороший самец покупается за живую валюту, вроде как на обезьянах испытывают новые лекарства… Он мрачно улыбнулся этбму показушному гнилому гуманизму: недавно читал в газете, что в Союзе 7 миллионов дебильных детей, наверняка есть брошенные, чем не материал, или вон в Афгане пацаны жизни клали… да всякий настоящий алкаш за стакан любое дерьмо сожрет или даст вколоть, а эти десять тысяч потратили бы на жилье, раз уж 20 миллионов нуждающихся накопилось. Теперь животные вызывали у него раздражение, но он терпел из-за пацана. На стекле киоска, где он покупал пластмассовую обезьянку, висел рекламный листочек мелкоремонтного кооператива «Авто», и Лебедь поехал по этому адресу. Бросив взгляд на группу людей возле легковых машин, расставленных по обочинам, он проехал мимо, повернул за угол и понес в кооператив три практически новых покрышки. Его перехватили на подходе и купили все три за двойную цену.
Лебедь вел машину и нервничал уже не из-за риска, а из-за билетов, пока и не выкинутых, и не проданных. В Новом Афоне повел Костьку в знаменитые пещеры. Экскурсовод рассказывал, что пещеры были открыты шестнадцатилетним юнцом, который первым спустился сюда по веревке. «В натуре, какой-то салажонок за смертью полез, а я что? Обкакался?..» Он купил черные очки и не стал бриться. Уже в Гагре — выбрал по застрявшим с детства словам «О, море в Гаграх» — он рассматривал в зеркальце свое лицо и отложил твердые намерения — следовало обрасти, подлечить щеку и подобрать, чем потом смывать родимое пятно. Он снял комнату на неделю и тут же сдружился с двумя другими квартирантками — возил их на пляж, вместе купались и загорали, а когда Костька укладывался спать, то опять ездили купаться и пили вино. Лебедь резонно подумывал, что ему безопаснее провернуться за пределами республики — вдруг шум уже пошел, не стоит светиться с теми номерами. Да и подружки-уралочки ему за два дня надоели — все лечили Костькину ангину и прожужжали уши своей шуткой:
— Мы — девчата нецелованные, — говорила одна, скромно потупляя глазки.
— Ниже пояса, — басом уточняла другая, и обе звонко смеялись.
Лебедь что-то спросил про Сочи.
— Мы там в прошлом году отдыхали, — сказала одна, тут же называя точный адрес.