— Вам принесут соломенный тюфяк, постельное белье и предметы первой необходимости. Уборка в камере — ваша обязанность. Таких заключенных, как вы, кормят два раза в день. Возможно, вам разрешат прогулки. Я еще не получила указаний на этот счет.
Я обернулась и поглядела ей в лицо.
— Могу я обратиться к кому-нибудь с апелляцией?
— Я ничего об этом не знаю, — ответила она. — Раз уж вы сюда попали, вам лучше смириться с этим.
Затем, не желая больше попусту тратить свое бесполезное сумеречное время, она направилась к выходу и заперла меня в камере; ключ со скрипом повернулся в замке.
Меня поддерживало отсутствие убежденности. Я успела породниться и сблизиться с несчастьем, но, по-видимому, все еще воспринимала беду как своего рода зал ожидания.
И вот, я присела на каменный выступ и принялась ждать.
Милое море, ты — постоянный мой собеседник, мое волшебное зеркало, благодаря которому я вижу землю.
Безжалостное море, ты ничего мне не приносишь. Только свою синеву, которая лишь изредка меняет цвет, превращаясь под жутким небом в синий свинец, становясь кровавой в отблесках заката и черной по уходе дня.
Из-за расположения окна заре не удавалось проникнуть ко мне. А потому рассветы перестали существовать. Просто каким-то образом появлялся свет. А в волнах возникали огненные прожилки.
Но море имело цвет.
В Доме Ночи цвета не было.
Я чувствовала, как камень давит мне на лоб и щеки, даже если не стояла у окна. А перекладина запечатлелась в мозгу клеймом, делившем надвое все, что я видела. Даже во сне воду и небо рассекало железное копье.
Вдобавок понятие окна было связано с теплом.
В камере тепла не было. А после захода солнца в ней становилось холодно. Мне дали плед, чтобы я не мерзла При этом я заплакала. Такой поступок могли бы совершить люди, которые обо мне заботятся и не хотят, чтобы я мучилась. Но на самом деле это лишь заведенный в тюрьме порядок.
Даже по прошествии нескольких недель я не поверила, что в этом замке есть и другие узники, а если и есть, то они вросли в каменные стены и превратились в причудливых монстров, едва ли способных передвигаться. Они не подавали голоса. Стояла тишина, которую нарушал лишь внезапный скрежет в замке, шуршание двери, бряканье поставленных передо мной тарелки с чашкой — до меня ни разу не донесся шум шагов девушки, приносившей еду и убиравшей помои. Иногда она приходила рано утром, перед самым рассветом, тогда я вовсе ничего не слышала.
Шумело только море да небо во время грозы. Я вытягивала шею, стараясь уловить этот гул. А какое звучание исходит от звезд? Если я напрягу слух, удастся ли мне различить его? Мне даже казалось, будто я слышу его, тоненький свист… Но кругом такое оглушительное безмолвие, из-за него пропадает множество тональных оттенков.
Закончилось ожидание иного рода. Я ждала прихода «ежемесячных гостей», как называла их одна из горничных моей мамы, ждала с тревогой, не зная, насколько удачно справлюсь с ними здесь. Ежемесячные гости не пришли. Значит, задержка. Часы у меня во чреве опять хромают по милости жизненных событий.
Но миновало уже больше месяца. (Ведь я отмечала дни в маленьком бумажном блокноте, который вместе с омерзительным, прикрытым крышкой ведром и комом тошнотворной каши принесла мне девушка в ответ на просьбу о письменных принадлежностях; нашлись и чернила, очень сильно разбавленные, или они хранились здесь целую вечность и вконец выцвели.) Уже больше месяца, как нет кровотечений. А порой, когда я утром поднималась с тюфяка, желудок начинал бунтовать против силы земного притяжения, и меня рвало. Я подумала, что заболела, подхватив в камере какую-то заразу. Но даже я не могла вечно оставаться идиоткой. Я забеременела. У меня будет ребенок. Ребенок Ретки, зачатый мною в результате поступка, продиктованного похотью, жаждой самоуничижения, и, в конечном счете, ничего не значащего. От этого во мне зародился плод, а вся гальваника любви ничего не смогла создать.
Пугает ли меня эта новая ответственность, это бремя? Оно нереально. Да и как иначе? Я не успела осознать сам факт, лишь поняла, что заложенная в нем истина послужит мне наказанием.
Я набрасывала на листках блокнота силуэты деревьев и выдуманных мною молодых женщин, сохранившихся в памяти цветов, записывала обрывки мыслей. Ни одного упоминания о состоянии, в котором пребываю, или о месте, в котором оказалась. Ни одного обращенного к другу письма, пусть даже без надежды на доставку.
Во сне тюремное заключение становилось ощутимей, чем во время бодрствования. Камера сильно уменьшалась, ее стены, смыкаясь, надвигались на меня, я начинала биться в них или пыталась протиснуться через окно, и его железная перекладина обвивалась вокруг моего тела, сжимая его в тисках. Еще мне снилось, будто я брожу туда-сюда по коридорам, а натолкнувшись на черную Вульмартис-Старуху, преподношу ей крапиву, единственное из живых растений, которое мне удалось найти.
Исписав все листки в блокноте, я попросила девушку принести мне новый.
До этого я никогда толком не обращала на нее внимания. А тут она вдруг ожила. И залилась визгливым смехом, сверкая грязными зубами. Лицо у нее было круглое, но без единого следа великодушия.
— Хотите новый? Можете хотеть и дальше, — сказала она. — Я и так вас побаловала, когда принесла этот. Надеялась на какой-нибудь подарок от вас, да куда уж там.
— У меня ничего нет, — сказала я.
— Ага, — откликнулась она. И добавила: — Думаете, мне приятно выносить за вами грязь? Прислуживать вам?
Мне стало стыдно, но я уже многому научилась, а потому не подала виду. Я подошла к окну и стояла там, глядя на океан, пока она не завершила очередную тираду и, заливаясь идиотским смехом, не ушла прочь.
Они явились поутру, надзирательница и тощий человек с волосами соломенного цвета, который обмотал мне запястья веревкой и туго затянул ее узлом. Мне предстоит беседа с начальником замка, и я должна выглядеть надлежащим образом.
Выйдя из камеры, я испытала ощущение куда более неприятное, чем головокружение, — связь с трехмерным пространством нарушилась гораздо сильней. Мне и так приходилось чересчур туго затягивать корсет, иначе ни одно из платьев не сходилось на мне. Теперь мне стало совершенно нечем дышать, а связанные руки ничем мне не помогали, и я шаталась от стены к стене, как пьяная. Человеку с соломенными волосами это показалось забавным, он стал весело хихикать, пока надзирательница не велела ему замолчать — он тут же притих.
Мы спустились вниз, прошли по каким-то коридорам и стали взбираться в другую башню, все в полусвете фонаря.
Затем, когда мы поднялись на площадку, мощнейший поток света хлынул из огромного сводчатого окна без стекол, перегороженного пятью железными прутьями. На полу, под ногами у гнома, привратника, впустившего меня когда-то в тюрьму, лежал пыльный потертый ковер, изъеденный крысами.
Наша процессия из трех человек остановилась.
— Она связана? — осведомился гном.
— Связана, — ответила надзирательница.
— Ладно, отведу ее к начальнику, — сказал гном. Он говорил на диалекте Китэ, но так неразборчиво, что мне не удалось бы его понять, не проживи я столько времени в Ступенях, но даже жители той деревни не издавали таких булькающих звуков, как он. Похоже, гном с гордостью ожидал, что его речь прозвучит невразумительно для меня: он поманил меня к себе, резко прищелкнув языком.
Вверх от площадки уходила причудливая винтовая лестница из дерева. Гном вел меня, я послушно двигалась следом, словно на поводке.
Под аркой показалась дверь, гном постучал в нее.
Спустя некоторое время кто-то крикнул, чтобы мы входили.
Покои начальника тюрьмы блистали изъеденным молью великолепием. Цвета все же различались. От изношенного восточного ковра, расстеленного на полу, до исцарапанного письменного стола из красного дерева все излучало краски, присмиревшие только от износа. Я подумала: как мучительно смотреть на их биение; с одной стороны — окно, с другой — сверкающие искорки на медной поверхности ворона; мне почудилось, что я заметила краешком глаза, как он двигается и вот-вот накинется на меня. Но утраченное равновесие вернулось ко мне.
Тяжело дыша, я остановилась, и гном окинул меня взглядом, словно желая проверить, не выходит ли мое поведение за рамки приличествующего случаю. Убедившись, что все в порядке, он повернулся к начальнику и скорчился от удовольствия.
Для точности описания внешности начальника мало слова «толстый». Его сущность совершенно затерялась среди плоти, или такое у меня создалось впечатление, так теряет изначальные очертания надутый до отказа шар. Но начальника расперло не от воздуха, а от жира; на гладкой, туго натянутой поверхности кожи не проступала ни одна косточка, ни одна морщинка — как таковые черты лица отсутствовали, виднелись лишь наметки пары ноздрей, губ и маленьких влажных глаз, налитых разбавленным уксусом. Поверх этого шара торчала шевелюра из светлых волос, искусно завитых, как у юной девушки; их можно было бы принять за парик, если бы не их живая заселенность. В качестве одежды пузырь выбрал тулийскую военную форму гигантских размеров; мне не удалось определить, какие на ней знаки различия, синева местами вылиняла пятнами, а кое-где покрылась следами съеденного.
Бочком подобравшись поближе к столу, гном застыл на месте, жуткий прислужник распухшего повелителя.
Начальник покопался в бумагах на столе, приподнял палец — собственно говоря, уже и не палец, а целую колбасу — и ткнул им в меня.
— Вы — любовница Завиона?
Этот высокий голос принадлежал как бы не мужчине, не женоподобному существу, а лишенной всякой женственности женщине. Карикатура.
— Да.
— Так вы признаетесь в этом теперь? Мне кажется, поначалу вы проявили большую скрытность. Хотите сказать мне что-нибудь еще?
— Я не повинна ни В одном преступлении, совершенном против королевства Тулия.
— Вероятно, вы не прочь узнать кое-какие новости, — сказал он.
Я стояла перед ним со связанными руками, мне оставалось лишь покорно выслушать все, что он пожелает мне сообщить.
— Человек по имени Ретка схвачен толпой в Эбондисе. Жители города открыли ворота и выдали главных зачинщиков мятежа тулийским войскам. Возможно, в ответ на их действия король проявит снисходительность. Некий Оберис — вам доводилось слышать это имя? — сыграл определяющую роль в принятии такого решения.
Чудовищная судорога, не причинив боли, свела мне тело и словно пронзила насквозь чрево, будто якорь удерживающее во мне тяжесть. Пронзить его и отступиться. Пострадает ли от этого зародыш? Не стану ничего подсказывать начальнику Дома Ночи. Пусть привносит детали по собственному усмотрению.
— Ретке не приходится рассчитывать на милосердие, — сказал начальник. Он долго смотрел на меня блестящими сощуренными глазками, а потом добавил: — Как и всем вам.
Но он так и не упомянул о Фенсере Завионе. Значит, он ничего о Фенсере не знает. Фенсера не схватили.
Возможно, и Ретка… что стоит соврать этому тулийцу, засевшему в крепости на Китэ?
— Позвольте осведомиться, какое впечатление произвели на вас эти известия? — спросил начальник.
— Почему вас интересует мое мнение?
— Милая дама, вы слишком дешево себя цените. Неужели у вас не найдется полезных для короля сведений?
— Ни малейших.
— Я склонен полагать, что вы сказали правду, — медленно проговорил он. — Сеть расползается все шире, и все вы попадетесь в нее рано или поздно. Судебная процедура изрядно упрощена. К чему свидетельства против людей, которые сами обрекли себя на казнь? — Даже тень какого-либо выражения не проскользнула по гладкому пузырю, его лицу. Глаза его почти не двигались, он вроде бы ни разу не моргнул. — Я мог бы повесить вас хоть завтра, — сказал он, — или прямо сегодня.
Внутри меня ничто не отозвалось на его слова. Неужели я ему не верю?
Гном заерзал на месте, и начальник повернулся на несколько дюймов в его сторону, казалось, что его тело — монолит.
— Что?
— Надо бы уговорить ее, — сказал гном.
Начальник улыбнулся в ответ. Я и не предполагала, что такое возможно, но щеки его поползли вверх, а глазки на секунду накрыла приливная волна плоти.
— Нет. Твои навыки, которые так пригодились в прошлых случаях, тут ни к чему. Откуда ей знать что-либо важное?
Они стали обсуждать, насколько эффективны окажутся пытки.
Но и это не произвело на меня впечатления.
— Видишь, — сказал начальник, — она и теперь молчит. Она вообще мало разговаривает. Немногословность — достоинство для женщины. А вот повешение — совсем другая история. Повешение — конечный предел немногословности. Крепкая шея, стройная, но довольно сильная. По-моему, эта самая Арадия не очень-то быстро умрет. — Он опять повернулся к гному: — Достань-ка моих барышень.
Гном рысцой затрусил к шкафчику и с некоторой церемонностью и усердием извлек оттуда длинный поднос, на котором покоились какие-то белые предметы. Когда их принесли и разместили на столе, начальник жестом велел мне подойти поближе. Я не пошевельнулась. Тогда он снова мерзко улыбнулся, поелозил руками по подносу, выбрал два из лежавших на нем предметов, а потом приподнял их и развернул, чтобы мне было видно.
Слепки, снятые с искаженных лиц.
Я смотрела на них, а он говорил:
— Посмертные маски преступников, казненных через повешение. Женского пола. Работы над ними проходили под моим руководством. Я провел небольшое исследование процедуры казни. Та дама, что слева от меня, умерла мгновенно. Отметьте различие во внешности меж ней и той, что задыхалась на протяжении двух минут. Подойдите, если угодно, тут есть еще две. И каждая совершенно не похожа на остальные. В отношении мужчин исследования не проводились. За последние шестьдесят с лишним лет в замке не повесили ни одного мужчины. А этим маскам уже лет десять. В чем их вина? — проговорил он, словно отвечая на мой вопрос. — Они занимались колдовством. Их прислали ко мне после вынесения приговора. Надлежало привести его в исполнение, соблюдая осмотрительность, не вынося сора из избы. И захоронить трупы в стенах замка.
Он опустил слепки и положил их обратно на поднос. Взгляд начальника остановился, целиком сосредоточившись на них. В лице его нельзя было прочесть ни малейшего признака вульгарности или жадности. Возможно, потому, что владевшие им чувства никакими силами не могли пробиться наружу.
Немного погодя он сухо сказал гному:
— Отведи ее вниз.
И гном, назойливо прищелкивая языком, повел меня прочь из комнаты, вниз по лестнице туда, где сидели надзирательница и человек с соломенными волосами, она на стуле, а он на ковре, покрывавшем площадку.
Они водворили меня обратно в камеру. Вскоре после этого у меня случилась такая вулканическая рвота, что мне подумалось: вот тут-то я и умру; кончина от болезни показалась мне вероятной, хотя в кабинете начальника я сочла смерть чем-то немыслимым.
Приступ рвоты закончился, я лежала на тюфяке, дрожа всем телом. Мысли мои не занимали ни Ретка, ни Фенсер, ни пять колдуний, призраки которых скончались от удушья в толще камня. Я не думала о том, как трет шею веревка, хотя истерзанное рвотой горло сильно болело. Наверное, я о чем-нибудь да размышляла, мучилась страхом, молилась или же предавалась воспоминаниям, а может, слепо цеплялась за будущее. Но нет, и словно утратила способность к мышлению. Я смотрела в небо, перечеркнутое оконной перекладиной, пока не заснула.
Я понимала, что обращаться с просьбами к выносившей помои девушке бессмысленно, и сообщила ей, не зная, получится ли что-нибудь из этого, что мне нужно переговорить с надзирательницей. В полдень ключ, как и прежде, заскрежетал в скважине, и в камеру вошла надзирательница.
— Что с вами случилось? — спросила она.
— Мне необходима другая одежда. Посмотрите, все швы полопались.
Она бросила на меня подозрительный взгляд и сказала:
— Вы располнели на здешнем рационе.
— Я беременна, — сказала я.
Она подошла ко мне и обхватила, как грубоватый ухажер, за талию.
— Я не могу затягивать корсет туже, чем теперь. Либо мне дадут подходящую одежду, либо придется ходить голой.
— Да, месячных у вас не было, я заметила, — проговорила она. — На каком вы сроке?
— Я думаю… два месяца. — В последнее время я забывала отмечать даты в исписанном блокноте. Через окошко не разглядеть смены времен года, единственным ориентиром служило чередование темноты и света. И это существо, пришедшее извне и воцарившееся в моем теле, из-за которого тело разбухло, а платья стали рваться.
— Ложитесь, — сказала надзирательница, — я должна вас осмотреть.
На это я не рассчитывала. Нелепая тревога охватила меня. Я отнеслась к угрозе смерти с тупоумным безразличием, а теперь вся взмокла и покрылась холодным потом. Но иного выхода нет. Надзирательница опустилась на колени; я еле вынесла этот тщательный, болезненный, унизительный осмотр, но с облегчением заметила, как она вымыла руки в умывальнике, прежде чем взяться за меня.
Закончив, она сказала:
— Удивительно, как это вы вообще догадались, что с вами такое, дурочка вы маленькая. — (Я действительно едва не приняла беременность за что-то другое.) — А срок вы определили неправильно. Плод небольшой, но ему добрых четыре месяца.
После осмотра у меня все болело, но я села и уставилась на нее.
— Четыре месяца… этого не может быть.
— Не спали с мужчинами? Ну, тогда это чудо.