Евгений ФИЛЕНКО
ДАРЮ ВАМ ЭТОТ МИР
Болевой порог
В зеркале
Каждый вечер я возвращаюсь к себе в комнату, не раздеваясь, встаю перед зеркалом и тихо себя ненавижу
Кстати, не всегда тихо. Случается, что сумка летит в одну сторону, туфли в другую. Мне пришлось заменить обычный светильник на шар из небьющегося пластика. На внутреннем дизайне комнаты, если такой и замышлялся, это почти не сказалось. Зеркалу тоже доставалось, но оно было небьющимся с самого начала. После того, как я поранилась отскочившими от него каминными щипцами (на кой черт в доме каминные щипцы, если нет настоящего камина?!), да еще кто-то, кажется — Ансельм, объяснил мне, что разбить зеркало есть дурная примета, я оставила его в покое. Зеркало не виновато, что я урод. Оно просто с нечеловеческим равнодушием сообщает мне этот непреложный факт.
Зеркало я тоже ненавижу, но, кажется, эта дрянь сильнее меня.
Доктор Йорстин, мой психоаналитик, не устает твердить: «Тебе нужно принять себя как есть, полюбить себя… полюбишь себя, и весь мир тебя полюбит… дай ему хотя бы малый шанс…»
Но как можно любить то, что отражается в зеркале?!
Ансельм со свойственной ему проницательностью замечает:
— Если тебе так уж не по вкусу твоя внешность, от зеркала можно просто избавиться. Черт с ним, — продолжает он, развалясь на диване во всю свою широту и долготуи с прохладным любопытством наблюдая за моим безмолвным поединком с собственным отражением. — В конце концов, ты умная, я знаю сотню человек, которым этого твоего качества остро не хватает. Из этой сотни добрая половина охотно поменялась бы с тобой своими преимуществами.
— Вот и ты тоже понимаешь, что внешняя привлекательность — их преимущество, — брюзгливо констатирую я.
— Не будь злюкой, Тонта, и никто не заметит разницы между ними и тобой.
— Они и я… я и они. Между нами всегда будет пропасть.
— Перестань, — ворчит Ансельм. — Ты всегда можешь изменить свою внешность. Покрасить волосы, укоротить нос, нарастить то, чего, по твоему мнению, недостает для полной гармонии. Ты вообще имеешь представление о том, — вопрошает он, воодушевляясь, — какова она, полная гармония?
— Но тогда это будешь уже не ты, а какая-то положительно незнакомая ни мне, ни тебе самой, никому вообще девица, никогда прежде в природе не существовавшая. Будто бы только что народившаяся на свет, и сразу во взрослом состоянии. Что само по себе довольно забавно и наводит на разнообразные размышления, но не приведет ли это к утрате тобою той личности, к какой все мы, не исключая и тебя самое, привыкли? Что, если твоя новая оболочка, самых волнующих статей и самой выигрышной внешности, не примется диктовать заточенному внутри этой прекрасной и благоустроенной тюрьмы сознанию свои правила, перекроит под себя и избавится от лишнего? А что конкретно она сочтет лишним, мы все, и ты в том числе, можем лишь гадать.
— Давайте проэкспериментируем, — бормочу я сварливо, но никто меня не слушает.
— Нет уж, лично я, — разглагольствует Ансельм, болтая в воздухе мощной волосатой ногой в разношенном тапочке и разглядывая меня весело и беззастенчиво, — вполне доволен твоим обществом в актуальном облике, отвыкать не готов и тебе не советую. Просто не будь злюкой, и это всем упростит жизнь.
— Всем-всем? Даже мне?
— Ты не поверишь!
Но, в отличие от меня, он еще и хорош собою.
Мы даже не комическая пара из оперетки. Мы — красавец и чудовище.
Должно быть, мои тайные мысли отражаются на лице, добавив ему безобразия, потому что Ансельм приподнимается на локте и досадливо роняет:
— Сделай одолжение, Тонта, перестань. — Потом делает красноречивую паузу и задает вопрос, от которого меня окончательно начинает трясти: — Так мы займемся любовью или?..
— Или, — цежу я, не размыкая губ, наполнив свой ответ всем ядом, какой только сыскался в моих ядовитых железах.
Без малейшего промедления он уточняет:
— А сексом?
Не удостаиваю его ответом.
— Тогда, может быть, мы просто… — и он называет вещи своими именами.
— Пошел вон! — изрыгаю я с адским пламенем.
Ансельм беспрекословно подбирает конечности и выпутывается из объятий дивана.
— Шутка, — говорю я хладнокровно. — Ты ведь знаешь, мой цинизм ни в чем не уступает твоему.
— Да как угодно, — фыркает он, нимало не обидевшись, и снова распростирается. От него мои припадки отскакивают, как теннисный мяч от стенки. Не будь он так хорош, нас можно было бы назвать идеальной парой. — Коль скоро интимная сфера отпадает, можем порезвиться в сопространственной проблематике за номером семь тысяч сто пять, твоей любимой. Ты ведь, кажется, совсем на ней подвинулась? Или просто поболтать… хотя болтать ты сегодня, как я вижу, тоже не расположена.
Проницательный, я же говорила… И чего я на него взъелась? Едва только мне в голову приходит эта первая за вечер здравая мысль, как он живо садится на диване и адресует мне тот же вопрос:
— Антония Стокке-Линдфорс, и чего ты, спрашивается, на меня взъелась?
У меня даже вся злость прошла.
— Ты же знаешь, Тонта, как я тебя люблю, — сообщает он самым убедительным на свете голосом.
— Сопространственная проблематика семь сто пять, — мурлычу я (хотя какое там «мурлычу»… голос у меня — тупым ножом по точильному камню!), — раздел третий, первые два я уже худо-бедно расковыряла.
— А чем отблагодаришь? — ободряется он.
— Что-нибудь придумаю…
Он захочет задержаться на ночь, но я его все же выставлю. А зеркало никуда не денется.
И эта пытка не закончится никогда.
Уж не знаю, какие зависимости и аналогии выстраивались в Ансельмовой башке, когда он производил от моего имени этот чудовищный ласкательный деминутив, но хотите знать, что такое «Тонта» в переводе с испанского? Дуреха.
Улитка Гильдермана
Сопространственная проблематика семь сто пять. Иначе называемая «улиткой Гильдермана». Здесь важен не один лишь математический аппарат, здесь не обойтись без воображения. С которым у меня никак. То есть оно имеется в каких-то гомеопатических дозах, но, как принято говорить в наших кругах, «в пределах статистической погрешности». И потому моим воображением, опять-таки оперируя традиционным академическим лексиконом, «можно смело пренебречь». Убийственный диагноз. Ансельм, сытая мускулистая каланча, спокойно помещает улитку Гильдермана в свой мозг, которому, казалось бы, и места не найдется в этом совершенном организме… зачем Геркулесу мозг, когда у него есть бицепсы и пенис?., и оттуда, из раздолий несправедливо, нечестно отпущенного ему природой воображения, сыплет координатами и проекциями.
Есть такая планета — Мтавинамуарви…
Красотка Джильда
— Привет, девочка Тони, — говорит мне Джильда, рот у нее при этом до ушей, все зубы наружу, даже глаза слепит, и сама она вся светится уютным внутренним светом.
— Привет, Джил, — отвечаю я и кое-как вымучиваю ответную улыбку.
Все равно так, как у нее, у меня никогда не получится.
— Что-то ты нынче выглядишь не очень, — извещает меня Джильда. — Ты завтракала? Будешь пить со мной кофе?
Конечно, буду. Только это не поможет. Наверное, я от рождения выгляжу «не очень».
Мы сидим у Джильды в офисе и пьем черный густой напиток, который она выдает за кофе. Адская смола, наверное, и та не такая жаркая и вязкая. Джильда соблюдает какой-то свой специальный дресс-код, который меньше всего годится для деловых разговоров. Он заключается в коротких джинсовых шортах, совершенно открывающих смуглые конечности идеальных, дьявол их побери, очертаний, и белой майке со стилизованным под пин-ап изображением очень веселого врага рода человеческого на голое тело. Тоже, естественно, близкое к идеалу. И в том есть легко угадываемый смысл. Джильда красива как сто чертей. Если в таких терминах можно выразить восторг по поводу чьей-либо наружности, хотя бы и даже завистливый… У нее безукоризненные черты лица, упругая смуглая кожа, яркие губы и копна черных с синеватым отливом волос. Словом, все, о чем кое-кто может лишь мечтать.
Вообще-то, Джильда — профессиональный драйвер. Но здесь она представляет интересы транспортной компании «Романо и Романо». Собственно говоря, Романо — это ее фамилия, и весь штат компании Джильдой исчерпывается. Кто таков мифический Романо за номером два, можно лишь догадываться. Потому что на прямые вопросы Джильда либо не отвечает, либо несет какую-то уклончивую чушь. В последней версии «Романо» была фамилия будущего ее мужа, которого покуда во плоти не наблюдается. «Если супруг вознамерится участвовать в делах компании, — не без вдохновения завирала Джильда, — ему придется взять мою фамилию, такое будет условие, я внесу это в брачный контракт, и пусть попробует отбояриться…» Сегодня у меня нет желания испытывать пределы ее воображения. Которое у нее так и так работает лучше моего. Ненавидеть Джильду невозможно, поэтому я просто ей завидую, тихо и беззлобно.
У Джильды есть свой космический транспорт. Это списанный было в утиль, но любовно, практически вручную возвращенный в строй мини-трамп класса «анзуд». Мне это слово ни о чем не говорит, я знаю только, что это довольно объемистая посудина, потому что видела своими глазами. Джильда называет свой корабль «Жемчуг» и, не нарушая обычая везде и всякому пускать пыль в глаза, хотя бы даже жемчужную, на ясном глазу утверждает, что так назывался один из кораблей какого-то знаменитого пирата. В минуты досуга я попыталась выяснить при помощи Глобаля, о ком же именно идет речь, и мало в том преуспела. Есть подозрение, что здесь кроется совершенно иной смысл, о котором я могу только гадать, а Джильда по доброй воле ни за что не сознается, либо же, что представляется более вероятным, она выбрала это имя просто так, потому что оно пришло ей в голову или вовсе приснилось.
Сны — это Джильдина слабость, ей все время снится что-то захватывающее, с путаным сюжетом, больше напоминающее пересказ старинного дамского романа.
Приканчивая третью за утро чашку кофе, Джильда одновременно выпутывается из наворотов собственного сна, где фигурируют персонажи и локации местных городских легенд (Солдат Рупрехг, Золотая Кошка и Красная Котельня), один туманный знакомый из бурного прошлого самой Джильды, двое детишек обоего пола без имен и бэкграунда, а также каким-то манером приблудившиеся единороги, прописью — одно стадо. И не просто фигурируют, а сумбурно и прихотливо взаимодействуют. Джильда иллюстрирует завихрения сюжета выразительными интонациями, бурной жестикуляцией и полыханием глаз (огромных и густо-синих, какие бы я хотела себе, имей я такую же фигуру… хотя я и без фигуры хочу себе такие). В какой-то момент я обнаруживаю себя сидящей с распахнутым ртом и застывшими глазами, потому что такой бред выдумать невозможно… а если и возможно, то каким же, мать его, воображением нужно обладать?! Этому я тоже обречена завидовать. Вся моя теперешняя жизнь состоит из ненависти и зависти. Это не нравится мне, это не нравится доктору Йорстину… кому это вообще может нравиться?!
Страшное подозрение вдруг рождается в моем маленьком озлобленном умишке: а ведь Джильде не составило бы никакого труда увидеть улитку Гильдермана внутренним зрением. Даже ей!
Боже, в нашем Кампусе все умнее меня. Не исключая собак и кошек.
Как удачно, что я никогда не плачу.
Чтобы сменить тему и прогнать прочь тягостные спекуляции, я напоминаю не на шутку разошедшейся Джильде, зачем я обычно к ней прихожу
— Ах да! — спохватывается она. — Сегодня же среда, как я могла быть такой рассеянной…
По средам и субботам она учит меня управлять «Жемчугом». Теорию вождения космического транспорта я уже превзошла: ментальная субмерсия, казуальное
тестирование, комиссия Корпуса Астронавтов. Практика на фантоматорных тренажерах — не проблема, этим я занимаюсь дома, в редкие часы, когда высокий физический тонус вдруг сочетается с отсутствием неотложных дел и нерешенных проблем. Но прикоснуться к панели управления настоящего корабля — совсем иное. Хотя бы даже и на Земле, в ангаре, с заглушенной гравигенной секцией, хотя бы даже в присутствии настоящего драйвера, который шутки шутками, а всегда может больно звездануть по рукам.
Мы заканчиваем кофейный ритуал и отправляемся в ангар. Добираться туда — полчаса на гравитре, и за эти полчаса Джильда успевает из беззаботной болтушки обернуться настоящей космической волчицей. Как это у них называется — звездоходом. Что в это время творится внутри нее, отчего с нею происходят такие метаморфозы, я никогда не пойму.
Никогда — это проклятие, от которого мне никогда не избавиться.
Мауглетка
Потому что самую большую часть своего детства, первые четырнадцать его лет, начиная от рождения и заканчивая экстренной эвакуацией, я провела на мертвой планете Мтавинамуарви.
Мои родители занимались крофтингом — поиском галактических сокровищ. Собственно, там была целая группа крофтов, командовал которой известный сорвиголова и везунчик по имени Аксель Скре. Они высадились на Мтавинамуарви и проникли в разрушенный объект «Храм Мертвой Богини», рассчитывая там крупно поживиться. В общем, все они бесследно сгинули в туннелях, что находились под «Храмом». Все, кроме моих родителей, которым тоже не повезло. Потому что корабль, на котором они прибыли, был вдребезги разбит метеорным потоком, одним из тех, что на этой погибшей планете были вместо дождя и снега. Мои родители укрылись в туннелях, нашли пространство для обитания и водоем. Там они прожили пятнадцать — это не шутка! — пятнадцать лет. Не озверели, сохранили человеческое достоинство и рассудок. И даже произвели на свет меня. Возможно, благодаря мне они и остались людьми. Их было трое: моя мать Тельма Рагнаррсон и двое мужчин, Эйнар Стокке и Стаффан Линдфорс. Я ношу двойную фамилию, потому что мама не знала, кто из этих двоих мой отец. Они угасли один за другим, и осталась одна я. Четырнадцатилетнее чудовище, выросшее не на волшебных сказках и стихах, а на книгах по математике и астрономии.
Все это время я видела только лица своих родителей, стены подземного убежища и вскопанную метеоритными дождями холодную поверхность давно погибшего мира. Спасение пришло вскоре после того, как я осталась совершенно одна, и это было действительно спасение, потому что шансов на выживание у меня не сохранялось вовсе.
Формально и по всем признакам я была человеком, но мое персональное человечество оказалось слишком узким, чтобы сформировать мою личность во всей необходимой полноте и гармонии. Поэтому я была законченным социопатом, которому не без труда смогли привить хотя бы какие-то навыки существования в широком человеческом окружении. Осталась социопатом и по сей день. Хотя, возможно, уже не таким агрессивным. Никто не пугается обращенных к нему слов незнакомого человека. Никто не испытывает панические атаки в толпе, на стадионе, в театре, от одного лишь изобилия чужих лиц, непривычных голосов и непонятных запахов. Никто… но все это было со мной.
Меня спасли вторично.
Теперь-то я точно знаю, кто мой отец. Генетическая экспертиза показала: Эйнар Стокке. Но я не собираюсь менять фамилию, потому что генетика — это далеко не все, Стаффан был мне близок ничуть не менее.
Я выгляжу слишком болезненной, слишком худой, слишком бледной. У меня конечности как у паука — тонкие и слабые, того и гляди сломаются. Вдобавок мои волосы похожи на паутину — сухие, ломкие и бесцветные из-за вырождения меланина. Мне бы изображать привидение в Хэллоуин или Голлума в любительском театре… но я напрочь лишена артистических задатков и никогда не имела страсти к публичным выступлениям. К тому же моя хрупкость — всего лишь иллюзия. Скорее даже наоборот: мой организм избыточно приспособлен для выживания во враждебной среде; на Земле, в абсолютной безопасности, такому качеству нет применения. Я никогда не болею, быстро адаптируюсь к смене климата, царапины на мне заживают как на собаке. Мой закаленный галактическими невзгодами иммунитет до сих пор не верит, что пора расслабиться, и пребывает в постоянной готовности отразить всякое вторжение извне. В этой части со мной полный порядок.
Но психически полноценным человеком я так и не сделалась. Как была, так и осталась Маугли. Когда мне исполнилось восемнадцать и я получила доступ к собственному досье, то узнала, что для такого феномена, как я, придуман был шутливый, с оттенком недоумения, термин «мауглетка». Долгое время я была единственным представителем вида «человек-мауглетка». Но тот же доктор Йорстин как-то имел неосторожность обмолвиться, что вот уже несколько лет полку бедолаг вроде меня прибыло. Вполне возможно, это была умышленная проговорка: быть может, он рассчитывал пробудить во мне интерес к себе подобным, с тем чтобы не мытьем, так катаньем достучаться до моих дремлющих чувств. Он все еще на что-то надеется. Когда традиционные методы психотерапии иссякли, он приступил к экспериментам. Не то чтобы мне жаль его разочаровывать: он наблюдает за мной, а я наблюдаю за его усилиями, и с моей стороны это давно уже выглядит забавным, нежели полезным. Но эта новость о подмножестве мауглеток и, возможно, мауглетов прошла мимо моего сознания. Я лишь отметила для себя то обстоятельство, что где-то на другом конце земного шара другой доктор так же обреченно возится с другим маленьким уродцем. Этим все ограничилось. Мои чувства не дремлют. Их просто нет И никогда не было. Еще одно «никогда»… Мои чувства не получили ни единого шанса родиться.
В чем я преуспела, так это в самокопании.
Мой личный Мефистофель. Вселенная
Мы сидим на едва освещенной заходящим солнцем веранде в плетеных креслах, лопаем вареную кукурузу, запивая белым вином (кошмар перфекциониста от гастрономии!), и болтаем ни о чем. Мы — это я и мой личный психолог, доктор Фауст Йорстин. Своему имени вопреки, доктор более сходен с Мефистофелем в лучшие годы, когда тот лишь ступал, опасливо пробуя носком лакированного ботинка, на стезю порока. Насчет лакированной обуви — это не фигура речи, а чистая правда. Добавим сюда костюм-тройку черного цвета с искрой. Ослепительную белую сорочку с жемчужным переливом. Винтажный галстук с узлом и заколкой. Ах да, чуть не забыла: и запонки, запонки с брильянтами! Кем нужно быть, чтобы так наряжаться летней порой?! Я, в своем обычном хитоне из чего-то белого, легкого и насквозь проницаемого для движений воздуха и даже слабейших солнечных лучей, чувствую себя в обществе доктора Йорстина не то пришелицей из иного мира, что совершенно соответствует действительности, не то беглой пациенткой Бедлама. Что, вообще говоря, не противоречит первому.
Будь я проклята, но доктор Йорстин тоже прекрасен. Кто говорил, что Мефистофель должен быть уродом? У моего доктора классический римский профиль, черные с ранней сединой волосы лежат в некотором беспорядке, который выглядит продуманным, а обязательная эспаньолка кажется пририсованной. Ничего не упущено. И еще голос, умиротворяющий и музыкальный, как у большого деревянного инструмента, какого-нибудь фагота или, к примеру, бассетгорна, о котором я не знаю ничего, кроме красивого названия.
Раньше я была убеждена, что мне нужен психолог. Я сознавала свою эмоциональную ущербность и надеялась, что смогу с нею справиться. В конце концов, сейчас можно вылечить любую болезнь. По наивности я полагала, что это всего лишь болезнь и где-то есть для нее лекарство. По известным причинам психолог находился рядом со мною всегда. Где бы я ни жила, в любой точке планеты. Они передавали меня из рук в руки, как нелетающего птенца.
В один прекрасный момент, вскоре после вступления в возраст ответственности, я обнаружила, что отныне предоставлена самой себе. То есть никто не отказывал мне в совете или дружеской беседе по душам… но между строк читалось: извини, дорогуша, у меня есть подопечный, который нуждается в заботе намного более твоего, а ты уже большая девочка, ступай своей дорогой, топай своими ножками, ты здорова, и никто тебе больше не поможет. Так оно и было.
С той минуты я ничем не выделялась среди миллиардов обитателей человеческой Галактики.
Особенное детство? В мире полно людей, которые выросли не в самых комфортных условиях.
Математическое дарование? Как выяснилось, тоже не ахти какое, особенно в присутствии настоящих математических гениев, осененных божьей искрой, обитающих в таких эмпиреях, о которых не только я, но и Ансельм, и Хейн Царгер, и все мои соседи по Кампусу говорят как о чем-то несбыточном.
…Приходил тут один… молодой, может быть — чуть постарше нас, нескладный, лохматый, в полотняном комбинезоне покроя «мешок для сыпучих грузов»… сидел прямо на песочке и чертил сухой веточкой, а мы стояли кружком и всё-всё понимали, то есть решительно все, о чем он говорил… а он излагал нам свою модель математической вселенной, как любящий отец рассказывает сказку несмышленышам — внятно, выразительно, безо всякой спешки. И перед нами всеми открывался какой-то безумный в своей логике простор, уходящий за все мыслимые горизонты познания. Все было прозрачно, очевидно и совсем просто. Мы пытались следовать его умопостроениям, а он… что же он? Должно быть, надеялся на нас и хотел в нас поверить, хотел увидеть в нас соратников и последователей. Имя у него было тоже простое — Марк Фрид. Два коротких слова, как два математических символа: Марк — Фрид. Поначалу я в него влюбилась, в меру своего, разумеется, понимания этого чувства. Просмотрела его лекции в Рурском университете, пыталась читать его книги. Потом я его возненавидела. И под конец попыталась забыть. Марк Фрид. Долго еще это имя горело в моем мозгу мучительным синонимом слова «никогда»… В тот вечер он горячо, с рукопожатиями и обнимашками (от него вкусно пахло табаком и пивом), распрощался и ушел. А мы остались на песочке, одинокие, брошенные, только что воспарившие до горней мудрости, но безнадежно глупевшие с каждой новой минутой. И в этом клубе неудачников в тот страшный миг все были равны, и я среди других ничем не выделялась. Но потом… потом Ансельм разомкнул-таки запечатанные ужасом и благоговением уста, и выяснилось, что кое-что он все же понял и сохранил. А я — нет…
Психологические отклонения? Господи помилуй, они есть у всех. Абсолютно нормальных людей не существует, это миф, страшная сказка. Отклонения от нормы делают людей людьми, разными и несхожими. У инфузорий нет психологических отклонений! Шизофреники, параноики и аутисты разного градуса безумия создали человеческую культуру. Всякая фантазия — больна, это болезнь, вопрос только в тяжести заболевания.
Человек с безукоризненной психикой на общем фоне веселых, разнообразных и непредсказуемых сумасшедших выглядел бы опасным психопатом, маньяком, который замышляет недоброе. А еще вернее — серым моралистом и занудой. Я сама зануда высшей пробы, однако у меня есть персональный набор внутренних демонов, не сказать чтобы сильно бедовых, но само их присутствие сообщает мне уникальность. Как говорят в математических сферах, необходимую и достаточную.
Раз уж я вольна была сама решать свою участь, то сама и выбрала себе постоянного психолога. Наугад ткнула пальцем в регистр, и в моей взрослой жизни возник доктор Йорстин.
Фауст в обличье Мефистофеля.
За те два года, что мы вместе… наверное, правильно будет сказать: за два года нашего сотрудничества… мы обсудили с ним все детали моего психологического профиля. Он пришел к выводу, что нет во мне ничего, что могло бы вызывать опасения. Все последние встречи наполнены его вялыми попытками склонить меня к той же мысли.
Вне всякого сомнения, я не одна у него такая сдвинутая на своих проблемах, реальных или выдуманных. И если он точно так же, с распростертыми объятиями, со светящимся лицом, с порога устремляется к кому-то еще, кроме меня… Черт, все же я не потеряна для общества. Я способна хотя бы на отблеск ревности.
Со стороны мы производим впечатление давних любовников на грани расставания: не остыли еще былые чувства, но говорить особо уже не о чем. Перебрасываемся флегматическими репликами, которые отдаленно и с каждым разом все менее напоминают диалог. Подолгу молчим, уткнувшись в свои бокалы и вперясь в пространство. Чистое, немного блекловатое северное небо. Серая лента реки, небрежно повторяющая линию горизонта. Ажурные мосты, кажущиеся невесомыми. Контрастно тяжеловесные готические корпуса Университета, сходные с уснувшими динозаврами. Тихо. Покойно. Не на что смотреть. Наверняка есть люди, которые и в этом анемичном натюрморте — лучшего кандидата на определение паШге тойе, чем этот район мегаполиса, трудно и представить! — нашли бы источник чистого восхищения. Ноя…
— Я бесчувственное бревно, — едва слышно срывается с моих губ.