Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Первые воспоминания. Рассказы - Ана Мария Матуте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Хорхе? — коварно переспросила я, зная, что коснусь больного места.

Мой брат восхищался только одним человеком: Хорхе, владельцем Сон Махора. Он подражал ему, хотел походить на него, мечтал, чтобы о нем, Борхе, сказали когда-нибудь то, что мы слышали о нашем дальнем родиче, жившем на краю селения. Сон Махор ни с кем не знался, кроме своего слуги, чужеземца по имени Санамо. Антония и Тон говорили, что у дона Хорхе не все дома, а бабушка — что он авантюрист и промотал все свои деньги на нелепые греховные плаванья по каким-то островам. Но для Борхи он был героем легенды. Бабушка не виделась с ним много лет.

— Вот так, — сказал Борха.

— А что сделал Хосе Таронхи?

— Сказано тебе, он — хам и плохой человек. Служил управляющим, зазнался, вот и сидел без работы. Хорхе для них столько сделал, а он его не любил. Он его ненавидел. Китаец говорит, у них там были списки, они поделили поместье! Ну вот, сама видишь: его повели куда-то, а он хотел бежать. Пришлось его кокнуть.

Слова эти прозвучали странно. Борха сам это понял и резко замолчал. Солнце светило вовсю, и какие-то минуты я слышала в тишине: «…пришлось кокнуть, пришлось его убить». Так зажмуришься и видишь, как меняют под веками цвет сияющие контуры предметов. Все небо, целиком, вместилось в мои глаза, сверкая, точно граненое стекло, и опаляя нас нестерпимым жаром. У меня засосало под ложечкой — может, потому, что я впервые увидела мертвеца. И я вспомнила первую ночь на острове и тень железной кровати за спиной.

— У меня будет солнечный удар…

Я села. Борха лежал и молчал. Резкий свет измучил меня, он был внутри, во мне, и все вокруг — остовы лодок, песок, агавы, да и я сама — погружалось в слепящую бездну. Шум волн казался мне горячим, от него хотелось пить. Наверное, так прошло много времени.

Я выпрыгнула из лодки и направилась к золотистым ракушкам. Тогда Борха позвал:

— Иди сюда, не дури! Еще увидят сверху. Никто не должен знать.

Я вернулась. Борха лежал ничком, сунув руку под скамью. Он явно делал вид, что ничего не случилось. Ну, хотя бы — что мы все забыли.

Борха вынул карты. Мы сели по-турецки, как всегда. Еще не стемнело, но он зажег фонарь и повесил на проволоку. Когда спустились сумерки, я выиграла два раза, но все равно оставалась в долгу. Никогда мне с ним не рассчитаться! Борха вынул бутылку. Мы отхлебнули без всякой охоты что-то отвратительное, приторное, вязкое. Я спрятала бутылку. Было уже темно. Фонарь — желтый, светящийся язык — облепила жадная мошкара. Нас жалили москиты, и мы то и дело громко шлепали себя по ноге или по руке. Вдруг я спросила:

— Давно они такие?

— Кто?

— Ну, эти… давно они так думают?

— Почем я знаю! Они злятся, Китаец говорит, они завидуют, что мы живем, как люди. Их прямо ест злоба и зависть. Могли бы, всех бы нас перевешали.

Я всегда пугалась таких разговоров — ведь мой отец, кажется, был с этими, по ту сторону. Борха часто изводил меня намеками на отцовские «идеи». Но сейчас он вроде бы забыл про отца и говорил:

— Видишь, какие они, он им столько дал (я заметила, что ими он называл Хосе и его семью), Мануэля определил в монастырскую школу… За все платил, за все… Просто не знаю, как им не стыдно показываться на людях. Мой отец рискует из-за таких жизнью. Отец сражается против этих хамов… А я тут, один.

Последнюю фразу он произнес быстро и очень тихо. Впервые услышала я от него это слово — один. Я удивилась. Фонарь светил слабо, и, конечно, мы не видели друг друга, разве что руки. В полумраке или во тьме — например, когда мы вылезали в пижамах на веранду, чтобы возобновить игру или беседу, — он немножко сбавлял свой гордый, бесшабашный тон. Сейчас мне показалось, что это правда, он один, и я одна, иначе бы мы не водились. Не знаю, какой бес меня попутал, — как тогда, в интернате, — но мне захотелось его уязвить:

— Не ной, у тебя есть Китаец.

Он не ответил и вынул сигареты. В темноте блеснул огонек.

— Дай одну, — сказала я; он вечно их жалел.

Но сейчас дал; табак был горький, черный, — Борха покупал их в порту, у Марине.

— А других нету?

Я с удивлением увидела, что он пошарил в коробке и дал мне одну из тетиных сигарет. Мы курили молча, пока он не сказал:

— Думаешь, не стоило?

— Что?

— Давать ему лодку.

Я подумала.

— Бабушка рассердится. И Лауро тоже.

— А, Лауро!

— Он всегда говорит, что не любит этих. Рассказывает про зверства и всякое такое…

— Говорит, а я не верю. Знаешь, он сам из них. Такой же самый. Завидует… Вот я их правда ненавижу. По-настоящему.

Я заметила, что голос у него дрожит, словно он боится чего-то.

— Пошли… Поздно уже… а его нет, — сказал Борха и погасил окурок о лодку.

— Может, подождем? Сейчас трудней идти.

— Пойдем вдоль берега. Ну и свинья! Давай иди. Лауро помрет со страху. Наверное, прячется от бабушки.

Он визгливо засмеялся. И прибавил тише, про себя:

— А этот гаденыш у меня поплатится!

Он завернул все наши богатства в плащ и повесил ключ от ящика на цепочку, рядом с медальоном. (У нас были золотые одинаковые медальоны — с датами рождения, бабушка подарила. У Борхи — дева Мария, у меня — Христос. Мы никогда их не снимали, даже ночью. «Совсем как у меня», — сказал он, когда мы увиделись впервые, а я ответила: «Только у тебя — божья матерь!» Мы рассматривали медальоны, — он мой, а я его, как будто мы, хотя бы на минуту, и вправду стали братом и сестрой.)

Борха поднял палку и стал злобно хлестать по тростнику. (Я слышала сухой стук и шум волн, разбивавшихся о берег.) Потом он помог мне влезть на камни. Я поцарапала руки и ноги, но жаловаться не стала — ни к чему.

— Здесь дальше, — сказала я.

— Хочешь — уходи, — хмуро сказал он.

Он знал, что я останусь. Я подумала — почему мы его слушаемся все, даже Гьем и его ребята? Небо усыпали крупные звезды, где-то забрезжил лиловый свет. От моря медленно поднималось зеленое сияние. Иногда Борха давал мне руку. На мокрых камнях он поскользнулся и выругался.

— Вот бы бабушка услышала! — сказала я. — Она и не знает, что ты так выражаешься.

— Она ничего не знает, — загадочно ответил он.

Борха остановился и обернулся ко мне. Посветил мне в лицо и засмеялся тем почти женским смехом, который всегда так сердил меня.

— Интересно, — сказал он, — что из тебя будет? Пьешь, куришь, шляешься с парнями. В четырнадцать лет! Как по-твоему, это она знает?

Я попыталась улыбнуться, как улыбался он:

— Да, да…

Мне хотелось обидеть его посильнее, и вдруг меня осенило:

— Мой отец тоже там рискует жизнью из-за ваших.

Сам того не желая, он осекся. Опустил руку с фонарем, и я увидела его темный силуэт в золотом ореоле.

— А, ты, значит, с ними!

Я не ответила. Он никогда меня об этом не спрашивал. Честно говоря, я и сама удивилась своим словам. Что-то мешало мне в ту пору действовать и думать самой. У меня была одна забота: слушаться Борху, а не бабушку. На мои неопределенные вопросы никто не отвечал. Почему-то я снова и снова вспоминала тень железной кровати и цепочку муравьев. Я жила как-будто в тюрьме, в глубокой печали. И все сливалось в то ощущение, которое я испытала здесь, на острове первой ночью: кто-то готовит мне беду, а когда она придет — неизвестно.

Слева, до самого обрыва, до лесистых гор, высились черные скалы. Внизу блестело море. Опять, как почти всегда, мне стало страшно. Не могут же меня бросить одну, когда я ничего не знаю и у меня нет защиты! Не могут, и все.

— Разумеется, — сказала я.

(Так говорил Китаец, когда беседовал с бабушкой.) Борха очертил сигаретой светлый круг. Потом провел рукой по моему лицу, и я ощутила его пальцы на лбу и на щеке. Это было очень неприятно. Я знала, что он так делает, когда, победив Гьема в драке и приперев к стене, хочет его унизить. Я выругалась, хотя не знала, что это ругательство значит.

— Отец научил?

Мне захотелось соврать. Захотелось выдумать про отца что-нибудь невероятное (я ничего не знала о нем — на фронте он, в тылу, за границей). Надо было выдумать себе отца, чтобы защищаться от кого-то или от чего-то. Непременно надо. И вдруг я поняла — сама того не ведая, я выдумываю его давно, днем и ночью. Тогда я горделиво улыбнулась:

— Много ты знаешь! Думаешь, ты очень умный, да? Ох, и надоел ты мне, Борха! Ничего ты не знаешь. Я тебе такое могу рассказать!

Я привыкла к темноте и увидела, как сверкают его глаза. Он схватил меня за руку и встряхнул.

В ту минуту я не сердилась на него, ни капельки не злилась. Но я уже не могла сдержаться.

— Сопляк несчастный, — сказала я.

— Какой есть, — ответил он, — а ты меня слушаешься. И худо тебе будет, если не послушаешься.

Его лицо было теперь совсем рядом с моим. Я заметила, что он встал на цыпочки; одно только и мучило его — мой рост. Я была высокой для своих лет, выше его и всех ребят. (Наверное, роста он мне так и не простил.)

— Ну, что со мной делает Китаец? — ехидно спросил он. — Что делает мой дорогой наставник?

— Ты просто его запугал, беднягу…

— А ты что про это знаешь?

Я засмеялась еще загадочней, как смеялся он. На самом деле я не знала ничего.

— Меня тут скоро не будет, — хвастливо сказала я. — Скорей, чем вы думаете.

Он невольно удивился:

— Когда это?

— Так я тебе и сказала! Ты много чего не знаешь.

— А, ну тебя!

Он отвернулся и снова пошел вперед, стараясь казаться равнодушным. Желтый свет фонаря медленно облизывал трещины скал. Я старательно следила за тонкими щиколотками Борхи, чтобы ступать след в след.

Когда мы дошли до откоса, уже совсем стемнело. Мы спрыгнули на пристань, и Борха посветил фонарем. «Леонтина» стояла на своем месте.

— Привел… Смотри, Борха, она здесь!

— Почему он не отвел ее в бухту? Я ведь приказал.

И, резко повернувшись, Борха поспешил вверх по ступенькам.

Вечером откос казался величественным. Камни беленых стен были похожи на ряды зловещих, насторожившихся голов, стволы олив изогнулись, как живые, миндальные деревья бросали черную тень. За ними, выше, едва светились окна. На самом верху густо темнел силуэт бабушкиного дома. Небо отливало зеленым и розовым.

О борта «Леонтины» бились волны. Мы прошли несколько метров, и Борха остановился. Желтый в свете фонаря, у первой оливы сидел Китаец и терпеливо ждал.

— А! — сказал Борха. — И вы тут, сеньор!

Когда мы заставали Китайца врасплох, в нем было что-то темное, сосредоточенное, жуткое.

— Мы скажем сеньоре, что гуляли… Хороший вечер, полезно заниматься на воздухе… Скажем, а?

Борха пожал плечами. Мы молча пошли вверх, и я, чего-то пугаясь, покосилась вправо — туда, где были грядки, цветы и белый кубик дома за невысокой стеной. Мануэль Таронхи, Малене, Мария, Бартоломе… Наверное, мертвый сейчас там. Я вздрогнула и остановилась. Мы были уже у миндальных деревьев. От земли остро пахло, а справа, словно тусклая звезда, что-то светило — фонарь или свечка. «Тут живет Мануэль», — подумала я.

— Скорей, пожалуйста, скорей! — сдавленным шепотом торопил Китаец.

Окна в домах светились; без сомнения, бабушка глядела сюда в свой театральный бинокль. Я рассердилась на нее. Сидит там, как толстый, обшарпанный Будда или как прожорливое чучело, и дергает за ниточку своих марионеток. Оттуда, из кабинета, все эти домики, и женщины у очагов, и ревущие дети — словно кукольный театр, а она обволакивает их своим жестким, тусклым взглядом. Как длинные щупальца, ее взгляд проникает в дома, лижет, шарит под столами и кроватями. Он рыщет, вползает под крыши и настигает все — усталость, сон, ласку.

Мы дошли до самых домов. Из-за одной двери, неплотно прикрытой тканью, сочился свет, и я подумала: «Они уже знают про Хосе Таронхи». Что-то было в душном воздухе, в блестящей мошкаре, в струе воды, падавшей на землю, и даже в звоне горшка, разбившегося в тишине. Все звуки говорили об одном: «Уже знают…» Я снова покосилась вправо. Отсюда не был виден огонек в окне у Малене; и тут я очень ясно вспомнила ее самое. Вернее — ее волосы. (Как-то раз она склонилась над колодцем, а я глядела на нее сзади, из-за стены. Волосы у нее распустились. Они были густые, ярко-рыжие, как пламя, тронешь — обожжет. Еще ярче, еще пламенней, чем у Мануэля. Красивые, гладкие волосы ослепительно сверкали на солнце.)

IV

Что-то случилось. В кабинете бабушки не было. Качалка у открытого окна мягко покачивалась от ветра.

Все собрались внизу, в большой гостиной, выходившей на веранду. Когда мы явились, бабушка сурово взглянула на Лауро, потом — на Борху и, наконец, на меня.

— Где вы были так поздно? Почему не сказали, что уходите?

Она всегда не давала Китайцу ответить, обрывала его, не глядя, словно вопрос был обращен к кому-то другому. Сейчас она сказала, что нельзя гулять так поздно и выходить без спросу. Китаец слушал, робко кивая. У дверей стояла Антония и, сжав губы, бессмысленно глядела в одну точку. На ней был шелковый передник в складку и самодельный кружевной воротничок. Я представляла себе, как стучит у нее сердце под черным шелком всякий раз, когда бабушка бранит ее сына; однако стояла она так тихо и бесстрастно, словно ничего не слышала и не видела склоненной головы Китайца.

Бабушка сидела в кресле и, сурово выговаривая нам, жевала одну из своих бесчисленных таблеток. В вырезе платья виднелись морщины и складки; выше, на шее, была бархатная ленточка, а над ленточкой, до подбородка, снова шли морщины. Мне казалось, что бабушку туго перевязали у шеи, отделив голову от тела, словно два мешка, причем голова сделана из чего-то одного, а тело — из другого. В руке у бабушки был янтарно-желтый флакон, откуда она и взяла свою таблетку. У кресла, как всегда величественно, сидел отец Майоль, настоятель собора, и рассеянно вертел бокал с матовым вензелем, голубовато-жемчужный, словно свет во время дождя. В ясные вечера настоятель пил прозрачный апельсиновый ликер, а в туманные дни — верно, считая, что напитки связаны с погодой и цветом неба. (В солнечный день — светлое вино, к вечеру — раздумчивые ликеры.) Когда он об этом говорил, я чувствовала резкий вкус напитков и у меня немного кружилась голова. Над бабушкой и отцом Майолем, в тяжелой раме, красовался дед. Судя по мундиру, по синей или алой ленте (точно не помню), он был важной персоной, но кем именно — я так и не усвоила, хотя мне сотни раз говорили. На столике, в серебряной рамке, стояла фотография дяди. Он был страшно уродлив, но очень похож на Борху. (И дедушка, и дядя Альваро жили, в сущности, с нами. Когда мы сидели в гостиной, нельзя было уклониться от их взгляда, от широкой и глупой улыбки деда и дядиного хищного оскала. Они были с нами, — и длинноносый, худой отец Борхи в большом берете карлиста, со шрамом у рта, и целая толпа бывших вельмож и претендентов на престол, даривших ему свои фотографии.) Тетя Эмилия сидела чуть поодаль, возле веранды, и придерживала занавеску. За окном было темно, только в саду сверкали светлячки. Тетя всегда словно ждала чего-то, словно подкарауливала. Мне казалось, что она пропитана чем-то незнакомым и загадочным. «Как большая ромовая баба, — думала я. — На вид — рыхлая, пресная, а внутри-то ром». Тетя почти всегда молчала. Борха говорил: «Мама грустит, беспокоится о папе». Тетя и дядя были для меня тогда непостижимой загадкой. Тетя абсолютно ничего не делала, разве что — плохо играла на рояле, всегда одно и то же. Она даже не читала газет, наваленных у нас повсюду: перелистает, бессмысленно посмотрит на фотографии, а думает о своем. Глаза у нее были голубые, белки — розоватые, и она вечно за кем-то подглядывала, сидя у окна, или смотрела во двор, примостившись у лестницы. Как-то я подумала: «Она совсем не грустит». Иногда она уезжала утром в город и возвращалась к вечеру, обычно — с подарком. Помню, она привезла мне красивую шелковую пижаму, и я рассталась наконец с гнусными рубашками до пят, которые мне дали в интернате. К бабушке тетя подлизывалась, как Борха. Мне было нелегко представить, что она очень любит дядю. Казалось, что он — тут, в доме, на портрете, при всех регалиях, но мы знали, что он воюет, «крушит врагов и казнит солдат, если они ослушаются». (Борха говорил: «У меня отец — полковник, он может кого хочешь расстрелять».) А на самом деле он будто умер. Совсем как дедушка. Уже два месяца от него почти ничего не было — две-три телеграммы да смутные слухи.

Отец Майоль развернул газету и прочитал заголовки. Взяли какой-то город. Китаец покраснел.

— Взяли… — сказал он.

Все заговорили сразу. Бабушка улыбалась, обнажая собачьи клыки. Обычно она улыбалась с закрытым ртом, а так, со вздернутой губой, становилась похожа на того, другого, уличного Борху. «Может, и бабушка таит от нас вторую жизнь», — подумала я, но никак не могла представить, как бабушка хулиганит с деревенскими.

В саду глухо и жарко зашуршало, поднялась занавеска. Газеты на столике ожили, взмахнули крыльями и забились под рукой священника, тяжело упавшей на них.

— Ветер, — сказал бабушка. — Опять этот ветер! Говорила я…



Поделиться книгой:



Регистрация