Тему диссертации мне утвердили на кафедре поначалу такую: "Военно-фашистский режим в Японии в годы второй мировой войны". Вскоре мне стало ясно, что в наших библиотеках, включая Ленинскую, литературы по данной теме имеется очень мало. Да это и не удивительно: во время войны московские библиотеки пополнялись свежими книгами и периодическими изданиями лишь в очень ограниченном количестве, а поступления из Японии практически отсутствовали. Не знаю, что бы я написал и смог ли вообще написать что-нибудь, если бы мне не помог счастливый случай. А произошло вот что: нежданно-негаданно в книгохранилище нашего института (по чьему указанию - неизвестно) привезли и выгрузили навалом трофейные книжные и журнальные фонды из библиотеки исследовательского центра концерна "Мантэцу", захваченной в Маньчжурии нашей армией в 1945 году. Понадобилось несколько лет, чтобы эти книги были доставлены в Москву, а в Москве чиновники правительственных ведомств не захотели возиться с этими книгами, основную массу которых составляли издания на японском языке. В результате целая комната в подвале института оказалась завалена привезенными из Маньчжурии "трофеями".
На разборку этих книг выделили двух-трех преподавателей японского языка и двух аспирантов, в том числе меня. И это стало для меня чем-то вроде манны небесной. В моих руках оказались не только десятки книг, изданных в Японии в годы войны, но самое главное - ряд периодических изданий и прежде всего еженедельники агентства "Домэй Цусин". Именно в этих еженедельниках излагались в хронологическом порядке и со всеми подробностями сведения, касавшиеся тех внутриполитических событий, которые происходили в Японии в 1939-1941 годах, когда японские правящие круги готовились к вступлению в войну за передел мира и установление японского господства над Восточной Азией и Тихим океаном. Поэтому последние полтора года аспирантуры многие дневные часы я проводил в подвальном помещении института сначала за разборкой и сортировкой трофейной литературы, а потом в одной из комнатушек того же подвала, где находился спецхран (т.е. специальное закрытое хранилище литературы, допуск к использованию которой имели лишь преподаватели и аспиранты, да и то не все). Выносить эти японские книги в общий читальный зал и тем более за пределы библиотечных помещений тогда категорически запрещалось. Но это уже не было существенной помехой для работы.
Ощущая под рукой такое количество информации о японской внутренней жизни предвоенных и военных лет, какой наверняка не обладал в те годы никто в Москве, я чувствовал себя первопроходцем, проникшим в неизведанные соотечественниками дебри истории, и это ощущение окрыляло меня. С этого времени работа над диссертацией стала двигаться быстро вперед, увлекая меня все больше и больше. Все, что я находил в японской литературе, казалось мне тогда крайне важным, заслуживающим упоминания - в результате рукопись моя стала разбухать как на дрожжах. К моменту вынесения диссертации на защиту ее объем превысил 400 машинописных страниц. А что касается ее содержания, то я настолько углубился в детали событий, предшествовавших вступлению Японии в войну с США и Англией, что не смог уже охватить своим исследованием последующие годы - годы самой войны на Тихом океане. Пришлось в связи с приближением срока окончания аспирантуры срочно просить руководство кафедры о сокращении хронологических рамок моей темы. Мой научный руководитель Э. Я. Файнберг и заведующий кафедрой стран Дальнего Востока Г. Н. Войтинский дали на это согласие, и в результате я подготовил диссертацию на иную, чем было намечено ранее, тему: "Установление военно-фашистского режима в Японии накануне войны на Тихом океане (1940-1941 годы)".
Тема диссертации оказалась не столь простой, как это могло показаться со стороны. Дело в том, что вскоре я столкнулся с принципиальным теоретическим вопросом, широко обсуждаемым и по сей день, спустя полвека после окончания второй мировой войны, и не получившим до сих пор однозначного и приемлемого для всех ответа. Суть этого вопроса сводится к следующему: "Что такое фашизм?" О фашизме в Германии, Италии, Испании и в некоторых других странах Европы в то время были уже написаны кое-какие книги и статьи. Однако о японском фашизме в 30-х годах была написана лишь одна книга двух авторов: Танина и Иогана. Но два обстоятельства ограничивали возможность использования этой книги. Во-первых, там речь шла лишь о японском фашистском движении начала 30-х годов, а во-вторых, это было закрытое издание, известное больше за рубежом, чем среди нашей научной общественности. У нас она замалчивалась, как видно потому, что ее авторы, писавшие под псевдонимами, были в то время репрессированы. Что же касается книг и статей советских авторов второй половины 30-х - начала 40-х годов, то там серьезного анализа внутренней политики правящих кругов не давалось, хотя вскользь эта политика именовалась либо "милитаристской", либо "фашистской".
Что же касается японских консервативных государственных деятелей и историков, то в их высказываниях, относящихся к истории довоенной и военной внутренней политики японских правящих кругов, термин "фашизм", как правило, отсутствовал. Избегало применять этот термин и большинство американских авторов, писавших о том, что происходило в Японии накануне ее вступления в войну с США и Великобританией. Установленный в этот период в Японии режим именовался ими чаще всего "тоталитарным". Этим термином продолжали пользоваться американские историки и в послевоенные годы. В условиях усиливавшейся "холодной войны" употребление этого термина дало им возможность ставить на одну доску антиподные по своей социальной природе режимы: советскую власть в СССР и фашистскую диктатуру в Германии и Италии. К тому же, как я вскоре обнаружил, в послевоенной японской литературе, включая и книги некоторых членов Коммунистической партии Японии, прочно возобладала тенденция отмежевывать Японию от гитлеровской Германии и именовать установленный в Японии накануне войны на Тихом океане режим "средневековым милитаризмом". Именно в конце сороковых - начале пятидесятых годов по этому вопросу развернулись в Японии острые дискуссии, как в рядах Коммунистической партии, так и в среде японских историков-марксистов.
Все это поставило меня перед необходимостью задаться и самому тем же вопросом и попытаться разобраться в том, чьи взгляды на военную диктатуру, установленную в Японии в 1940-1941 годах, были для меня более убедительными. И если это был фашистский по сути дела режим (а мое убеждение свелось именно к этому), то от меня как диссертанта требовалось доказать, почему это было так.
Пришлось мне тогда танцевать от печки - и начинать диссертацию с попытки внятного определения того, что понимать под фашизмом как историческим явлением ХХ столетия.
Исходной основой для моих умозаключений стали материалы Седьмого конгресса Коминтерна и речь Г. Димитрова на этом конгрессе, в которой подчеркивалось, что фашизм это "не надклассовая власть и не власть мелкой буржуазии или люмпен-пролетариата над финансовым капиталом", а "власть самого финансового капитала"3. Я думаю, что и теперь, спустя шестьдесят с лишним лет, такое понимание фашизма нисколько не устарело и вполне соответствует реальному ходу исторических событий всего ХХ века. Среди участников Конгресса было большое число искушенных в политике людей, познавших сущность фашизма на своем собственном жизненном опыте. Нельзя забывать к тому же и то, что именно Коминтерн дал слову "фашизм" обобщающий смысл и превратил это слово из узкого понятия, относившегося прежде лишь к деятельности итальянских фашистов, в понятие более широкое, призванное определять сущность всех тех диктаторских, антидемократических реакционных режимов, которые вслед за Италией и Германией стали возникать в странах Западной Европы в 20-40-х годах.
Конечно же, никто в нашей стране не думал тогда, что вслед за американскими политологами некоторые из наших соотечественников, включая историков и юристов-международников, начнут в конце ХХ века некритически, как попугаи, повторять дилетантские, примитивные, а по существу клеветнические утверждения, будто коммунизм и фашизм - это режимы, одинаковые по своему происхождению, по своим целям и сущности. В те годы такая постановка вопроса показалась бы нашей научной общественности бредом сумасшедшего. Научные коллективы с гневом отвергли бы ее, и отнюдь не из-за страха перед властями, а по той простой причине, что в сознании участников войны - коммунистов, вернувшихся в академические учреждения, учебные институты и книжные издательства, не могла уложиться мысль, будто между ними и гитлеровцами, с которыми они воевали, существовало нечто общее и притом криминальное. Не могли они расценить тогда иначе как возмутительное кощунство, как плевки им в душу любые высказывания по поводу того, что-де Гитлер и Сталин - это одного поля ягоды. Да и весь ход второй мировой войны опровергал подобные высказывания, если бы они кем-то и делались. Те документы, мемуары современников и сообщения печати, которыми я располагал, работая над кандидатской диссертацией, не подтверждали, а опровергали надуманные версии американских политологов о тождестве внешней и внутренней политики коммунистов и фашистов. В глаза мне бросались тогда вполне явственные различия сущности коммунизма и фашизма. И как нельзя было игнорировать эту разницу в те годы, так нельзя закрывать на нее глаза в наши дни. И в вкратце она сводилась в моем сознании к следующему:
Во-первых, фашизм появился на свет как антипод коммунизма, и притом значительно позже и в иной исторической обстановке, чем коммунистическая идеология. Фашизм как политика правящих кругов европейских капиталистических стран возник в виде ответной реакции на победу коммунистов в России в 1917 году и подъем коммунистического и рабочего движения в таких странах Европы как Германия, Италия, Венгрия и т.д. Цель фашизма с момента его зарождения состояла в том, чтобы подавить коммунистическое движение и упрочить власть имущих верхов названных стран над широкими массами трудового населения. Воинственный антикоммунизм всегда был, следовательно, основной и неотъемлемой частью идеологии фашистских организаций и режимов.
Во-вторых, коммунизм возник и победил в России под антивоенными знаменами - под знаменами борьбы за прекращение войн, развязанных правящими кругами ряда развитых стран мира, в то время как фашизм возник под знаменами милитаризма, реванша, гонки вооружений и приготовлений к войнам за переделы сложившихся в мире границ.
В-третьих, если коммунисты несли на своих знаменах лозунги равенства и братства всех народов мира - лозунги интернационализма, то фашисты утверждали и в Германии и в других странах расовое превосходство одних народов над другими и идеи господства "избранных рас" над всеми остальными.
Далее, в-четвертых, в глаза бросалось различие социальной природы коммунизма и фашизма: коммунисты направляли острие своей борьбы против капитализма, их приход к власти сопровождался сломом капиталистической системы, ликвидацией рыночной экономики, изъятием из частных рук банков, заводов и коммерческих предприятий. Что же касается фашизма, то у истоков власти фашистских диктаторов находились, как правило, те или иные финансовые группировки (к примеру, Круппы и Тиссены в Германии), и фашистские диктаторы нигде и никогда не посягали на право частной собственности как основы капиталистической системы хозяйства.
И, наконец, в-пятых, в борьбе за приход к власти коммунисты повсеместно выдвигали лозунги защиты буржуазных демократических свобод и прав граждан, а парламентские учреждения использовались ими для получения поддержки широких слоев избирателей, в то время как фашисты приходили к власти под лозунгами отказа от демократии, уничтожения парламентаризма и возврата к средневековым самодержавным методам господства.
Перечисленные выше различия убеждали меня в том, что попытки американских политологов приравнивать коммунизм к фашизму под общим названием "тоталитарные режимы" были неправомерными и неубедительными, а в подходе этих политологов к анализу японской действительности мне виделось поверхностное, упрощенное и неверное понимание хода истории. Полемизируя с теми из них, кто не желал видеть в предвоенной и военной политике правящих кругов Японии фашистскую сущность, я отвел в своей диссертации целую главу доказательству того, что установленная в Японии в 1940-1941 годах "новая политическая структура" в сочетании с "новой экономической структурой" представляла собой не что иное, как фашистский режим, созданный, в сущности, по той же методе и с теми же целями, что фашистские режимы в Германии, Италии и Испании. Особенно помогли мне при этом ежедекадники агентства "Домэй Цусин", где публиковались довольно подробные сведения о финансовых кругах Японии, активно содействовавших перестройке страны на фашистский лад. Помогли мне и некоторые англоязычные книги, написанные непосредственными свидетелями того, что происходило в Японии в преддверии войны на Тихом океане. Поэтому поиск подтверждений правоты моих взглядов на внутреннюю политику Японии в 1940-1941 годах не только увлек меня, но и казался мне плодотворным. Не без гордости я тогда считал себя первым советским японоведом, проделавшим данную аналитическую работу в нашей стране, и это внутренне радовало меня, хотя никто из окружавших меня друзей и близких, естественно, не интересовался ни моими творческими муками, ни содержанием диссертации. Кстати сказать, я и сегодня ощущаю, что мой выбор темы кандидатской диссертации был весьма удачным. Достаточно сказать, что вопрос о характере военной диктатуры, установленной в Японии в 1941 году и просуществовавшей до августа 1945 года, не раз всплывал в дискуссиях как отечественных японоведов, так и японских историков в последующие годы. Приходилось участвовать в некоторых из этих дискуссий и мне, причем опирался я в значительной мере на те знания, которые были мной обретены в аспирантуре при работе над кандидатской диссертацией. Взгляды свои по данному вопросу я здесь излагать не собираюсь, так как они подробно изложены в моей статье в журнале "Проблемы Дальнего Востока", специально посвященной характеристике японского фашизма и его отличительных черт4.
О догматизме и научных дискуссиях
востоковедов в годы сталинского правления
В дни моей аспирантской учебы центром советской востоковедной мысли считался Тихоокеанский институт АН СССР, преобразованный в начале 50-х годов в Институт востоковедения АН СССР, или сокращенно ИВАН. Что же касается преподавателей Московского института востоковедения, в котором я проходил аспирантуру, то большинству из них в академических кругах отводились вторые роли.
В качестве аспиранта мне доводилось иногда бывать в библиотеке ИВАНа, а также на некоторых заседаниях ученого совета и отделов этого института. Это случалось тогда, когда там обсуждались вопросы, имевшие прямое отношение к изучению Японии.
В памяти моей осталась с тех пор одна дискуссия, взволновавшая не только японоведов, но и специалистов по мировой экономике и международным отношениям. Состоялась она в стенах Института востоковедения АН СССР. Поводом для этой дискуссии стал выход в свет в 1950 году книги Я. А. Певзнера "Монополистический капитал Японии (дзайбацу) в годы второй мировой войны и после войны", в которой исследовалась роль японских монополий (дзайбацу) в экономике, политике и в государственном аппарате милитаристской Японии. Диспут проходил в отделе Японии Института востоковедения, возглавлявшемся в то время заместителем директора института, тогда еще членом-корреспондентом АН СССР Жуковым Е. М.
Главным инициатором этой дискуссии, как я узнал тогда, выступила старший научный сотрудник ИВАНа М. И. Лукьянова, пользовавшаяся большим влиянием на членов дирекции института. Влияние это объяснялось не ее подвигами на научном поприще, а тем, что ранее она избиралась секретарем партийной организации Института экономики, а в 1937-1939 годах прослыла тайным доносчиком на тех сотрудников названного института, кто чем-то не понравился ей. Подоплека этой дискуссии была многим известна: автор обсуждавшейся книги, Я. А. Певзнер, опередил М. И. Лукьянову, которая готовила к печати одноименную рукопись, и притом собиралась защищать ее в качестве докторской диссертации. Далеко не научная задача, которая ставилась М. И. Лукьяновой при организации дискуссии, состояла поэтому в том, чтобы опорочить конкурента ее собственной книги, еще только готовившейся к изданию, причем опорочить так, чтобы опубликованная книга Певзнера впредь уже не мешала бы Лукьяновой защитить докторскую диссертацию на ту же самую тему.
Но, разумеется, на словах все выглядело иначе: Лукьянова и некоторые сочувствовавшие ей сотрудники отдела объявили себя борцами за чистоту марксистско-ленинской теории и в ходе дискуссии обрушились на Певзнера с обвинениями в том, что он-де идет на поводу у буржуазных идеологов, преувеличивает влияние военных кругов и преуменьшает подлинную роль монополий в развязывании японской агрессии.
Но группе сторонников Лукьяновой не удалось тогда изолировать Певзнера: ряд участников дискуссии выступил в его защиту. Это были профессор К. М. Попов, старший научный сотрудник Е. А. Пигулевская и несколько незнакомых мне тогда работников Института экономики АН СССР, хотя это и не сулило им ничего хорошего, ибо о злопамятном и коварном характере М. И. Лукьяновой они, наверное, имели достаточное представление. К тому же сторону Лукьяновой поддерживал присутствовавший на дискуссии представитель Международного отдела ЦК КПСС И. Калинин, ответственный за политику с Японией. Для любого японоведа вступить с ним в спор было делом чреватым неприятными осложнениями отношений с названным отделом ЦК, осуществлявшим контроль над публикациями, касавшимися зарубежных стран Востока.
Особо агрессивно выступали заодно с Лукьяновой бездарные и неполноценные в профессиональном отношении сотрудники отдела Японии ИВАНа. Их выступления были пронизаны догматизмом и буквоедством. Упор ими делался не столько на выявление в книге Певзнера каких-либо фактических неточностей, сколько на "теоретические вопросы", а проще говоря на догматическое цитирование классиков марксизма-ленинизма с целью "уличения" автора книги в отходе от ортодоксальных постулатов марксистской теории. Самыми крикливыми союзниками Лукьяновой в нападках на Певзнера стали тогда выпускницы Академии общественных наук при ЦК КПСС Кирпша М. Н. и Перцева К. Т., слабо владевшие японским языком и не имевшие за душой сколько-нибудь солидных публикаций. Очень резко обрушился тогда на Певзнера и один из специалистов по аграрным проблемам Японии Н. А. Ваганов. Что же касается сторонников Певзнера, то их выступления носили более интеллигентный и более цивилизованный по форме характер.
На дискуссии, продолжавшейся два дня, присутствовало много людей, воздержавшихся от выступлений. Среди них было несколько еще не оперившихся птенцов-аспирантов, в том числе и автор этих строк. Примечательно, что довольно аморфную, фактически "нейтральную" позицию занял председательствующий на дискуссии член-корреспондент Е. М. Жуков.
В конечном счете формально дискуссия завершилась победой сторонников Лукьяновой. Свидетельством тому стала опубликованная вскоре в газете "Правда" большая статья упомянутого выше ответственного работника Международного отдела ЦК КПСС Калинина под заголовком, выглядевшим приблизительно так: "Об ошибках в освещении монополистического капитала Японии", в которой отдельные высказывания Я. А. Певзнера квалифицировались как "серьезные ошибки". Главная из этих ошибок, по словам автора статьи, состояла в том, что Певзнер, якобы, переоценил самостоятельность японской абсолютной монархии и военной верхушки и недооценил ведущую роль монополий - дзайбацу в определении внешней и внутренней политики Японии. Статья эта, как показал дальнейший ход событий, позволила Лукьяновой спустя год-два защитить докторскую диссертацию на одноименную с книгой Певзнера тему, хотя, по сути дела, положения ее диссертации существенно не отличались от оценок Певзнера: расхождения просматривались лишь в отдельных формулировках.
Когда сейчас вспоминаешь дискуссии научных работников того времени, то они кажутся довольно схоластичными и примитивными. Уж очень мало было в них конкретного анализа фактов и собственных выводов. Цитаты становились тогда зачастую более важными аргументами, чем ссылки на какие-либо факты.
Дух догматизма и начетничества витал в тот поздний период сталинского правления не только, разумеется, среди японоведов. Этим духом была пронизана работа всех гуманитарных научных учреждений страны, будь то институты Академии наук или же высшие учебные заведения. Вспоминается в этой связи волнующее заседание Ученого совета Московского института востоковедения, созванное дирекцией в связи с выходом в свет небезызвестной работы И. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания". Речь на этом заседании шла о темах кандидатских и докторских диссертаций, готовившихся к защите в стенах института. Руководство института сочло тогда необходимым заново просмотреть и обсудить на Ученом совете темы и структуру всех аспирантских работ и срочно внести в них коррективы во избежание возможного несоответствия их содержания "основополагающим" указаниям, содержавшимся в новом только что опубликованном сталинском труде. Ведь институт наш был одним из ведущих лингвистических центров страны, а следовательно все умозаключения Сталина по поводу языкознания имели непосредственное отношение к научным трудам лингвистов - востоковедов.
Курьезно, но из-за отсутствия по какой-то причине обычного председателя Ученого совета - директора института заседание Совета в тот день вел не ученый-лингвист, а заведующий военной кафедрой генерал-майор Попов. Сначала заседание шло спокойно как по накатанной колее. Один за другим выступали заведующие языковых кафедр (кафедры китайского языка, кафедры турецкого языка и т.д.) и научные руководители аспирантов-лингвистов института. Все они воздавали должное "мудрости" тех или иных высказываний Сталина, содержавшихся в его новой публикации, и вносили какие-то поправки либо в заголовки, либо в структуру незавершенных диссертаций аспирантов и преподавателей института. Но затем случилось неожиданное: одна из аспиранток, лингвист-индолог по специальности, в своем выступлении заявила о том, что тема ее кандидатской диссертации вполне отвечает сталинским указаниям, а потому и не требует внесения в нее каких-либо корректив. Такое заявление вызвало сразу же возражения заведующего кафедрой турецкого языка А. Федосова, известного всем в институте своим непомерным угодничеством перед власть имущими, будь то директор института или генералиссимус Сталин. Смысл его возражений сводился к тому, что заголовок предполагавшейся диссертации был отнюдь не безупречен в свете новых сталинских высказываний и что вообще аспиранту-индологу следовало бы не торопиться и еще раз подумать и над темой, и над структурой, и над содержанием своей диссертации. Вслед за этим слово взял сидевший на сцене актового зала за столом президиума научный руководитель аспирантки - известный индолог профессор А. М. Дьяков, почитавшийся всеми как один из самых именитых востоковедов страны. Вежливо отклонив, как необоснованные, наскоки Федосова на тему и структуру диссертации, он поддержал свою аспирантку и предложил оставить все без изменений. В ответ Федосов тотчас же снова поднялся на трибуну и обрушился с критикой теперь уже на Дьякова, которому-де не следовало поощрять легкомысленное отношение подопечного аспиранта к серьезнейшим вопросам, поднятым в новом труде И. Сталина. И вот тогда Дьяков, человек пожилой, тучный и подверженный приступам гипертонии, густо покраснел от возмущения, порывисто встал из-за стола президиума и держа почему-то в руке свой портфель направился во второй раз к трибуне. Но до трибуны он не дошел: к ужасу всех сидевших в актовом зале он вдруг остановился и стал неистово бить себя портфелем по голове, потом упал ничком и начал биться головой о пол. Сидевшие в первом ряду зала члены Ученого совета бросились к нему на сцену, подняли, подхватили под руки и вынесли в бессознательном состоянии за двери зала. На какое-то мгновение зал оцепенел, там воцарилась тягостная тишина, но тотчас же в этой тишине раздался зычный голос председателя, генерал-майора Попова: "Ну, что вы притихли? Человеку стало плохо, и сейчас ему помогут. А времени у нас маловато. Продолжим же заседание". Коррективы в аспирантские диссертации были внесены, а отчет об этом был направлен в соответствующие академические и партийные инстанции. Вот такие бывали научные диспуты в те времена.
Иногда нынешние молодые работники российских научных учреждений при ознакомлении с диссертациями, статьями и книгами востоковедов старшего поколения не без осуждения отмечают излишнее обилие во всех тогдашних трудах цитат из ленинских и сталинских произведений, бросая своим предшественникам упреки в догматизме, схоластике и слепом преклонении перед трудами классиков марксизма-ленинизма. Что можно сказать по поводу этой критики? Так то оно так. Но нельзя забывать при этом другую сторону упомянутого явления: ни одна диссертация по истории, экономике или внешней политике стран Востока не получила бы утверждения ни на ученых советах соответствующих научных учреждений, ни тем более в Высшей аттестационной комиссии, если бы в ней не было таких цитат, а списки использованной литературы не начинались бы с перечисления трудов классиков марксизма-ленинизма. Обилие ссылок на труды корифеев марксистско-ленинской теории было обязательной данью эпохе культа личности - эпохе, когда писать иначе практически никто не мог. Иначе говоря, цитатничество было не виной, а бедой отечественных ученых-гуманитариев, вступивших в научную жизнь в 40-50-х годах при жизни И. Сталина и в первые годы после его кончины. Поэтому не стоит свысока судить о диссертациях, статьях и книгах японоведов старшего поколения, будь то Е. М. Жуков, Х. Т. Эйдус или А. Л. Гальперин. Теми же жесткими идеологическими установками определялись и первые наши аспирантские публикации, в которых обязательные цитаты занимали едва ли не самое видное место.
Но, осуждая догматизм и порочную цитатническую практику, навязанную нашей науке поборниками культа личности, я отнюдь не склонен считать, что все взгляды и высказывания Ленина, Сталина, Димитрова и других видных деятелей мирового коммунистического движения были никчемны, ошибочны и не отвечали научному пониманию общественных явлений тех лет. Так, в частности, если говорить о развитии событий в Азиатско-Тихоокеанском регионе, то в ленинских трудах можно найти немало весьма интересных и прозорливых суждений по поводу японо-американского соперничества, которое, как это неоднократно предсказывал Ленин, вылилось в 1941-1945 годах в крупномасштабное военное столкновение. Да и в докладах Сталина на партийных съездах, а также в его выступлениях, касавшихся советско-японских отношений, неоднократно давались верные оценки агрессивной политики милитаристской Японии, вполне соответствовавшие тогдашней действительности. Эти оценки отражали мнения опытных специалистов-японоведов, направлявших свою информацию в Кремль. Да и личные суждения самого Сталина не стоило бы сбрасывать со счетов. Справедливо осуждая сталинский деспотизм, зарубежные аналитики, включая У. Черчилля, отдавали должное умению Сталина ясно постигать суть международных конфликтов и трезво ориентироваться в сложных политических ситуациях. И по этой причине также не следует высокомерно пренебрегать трудами советских японоведов, опубликованными в сталинские времена, лишь потому, что в этих трудах слишком часто цитировались те или иные высказывания тогдашнего руководителя страны.
Аспирантам-востоковедам в мои времена приходилось вести обычно уединенный образ жизни. Сама аспирантская учеба обрекала их на сидение долгими часами либо в читальных залах, либо за домашним письменным столом. Изредка на первом году аспирантуры бывали, правда, семинарские занятия аспирантов по теории марксизма-ленинизма. Временами надо было встречаться с моим научным руководителем Э. Я. Файнберг для отчетов о ходе работы над диссертацией. Кроме того, полезные консультации по японскому языку мне давала Г. И. Подпалова, пришедшая на работу в наш институт из какой-то военной организации и появлявшаяся иногда в военной форме - в мундире с офицерскими погонами.
Аспиранты-одиночки оставались также в поле зрения партийной организации института. Из всех возможных партийных поручений я предпочел работу за пределами института в качестве пропагандиста РК КПСС Сокольнического района Москвы. На первом курсе аспирантуры раз в неделю я вел семинарские занятия по истории КПСС в кружке работников Сокольнического райпищеторга. Учебой в этом кружке занимались более 25 членов КПСС директоров местных продуктовых магазинов. По складу ума и характеру это были типичные торговцы, и хотя история партии их, разумеется, нисколько не интересовала, тем не менее кружок они посещали более или менее регулярно, чтобы не осложнять свои отношения с райкомом КПСС. Большинство из них были старше меня по возрасту и тем более по своему житейскому опыту, но внешне проявляли ко мне уважительное отношение. Я же в ходе занятий с этими "дядями" учился тому, как растолковывать политическую историю нашей страны людям, не проявлявшим к этой истории ни малейшего интереса, хотя и делавшими вид, будто их что-то интересует. В ходе подготовки к занятиям приходилось много думать, как развлечь моих слушателей и рассеять их сонливое состояние. Нескрываемую радость проявили члены моего кружка в мае 1950 года на последнем итоговом занятии, после которого на три летних месяца в сети партийного просвещения наступал каникулярный период. Не знаю, может быть, это было некоторое отступление от норм партийной морали, но я не смог отказать в тот день их дружной просьбе посидеть с ними за одним столом в небольшом ресторанчике рядом с метро "Сокольники". Там они настойчиво пытались споить своего молодого преподавателя, подымая один тост за другим и уговаривая меня все время пить "до дна". Но их коварный замысел не удался: внятность речи и твердость поступи сохранились у меня до окончания застолья. А напоследок они вручили мне под аплодисменты новенький солидный кожаный портфель с дарственной надписью, в портфель положили бутылку виноградного вина и коробку конфет, подогнали заранее оплаченное такси, которое и довезло меня до дому.
В райкоме партии говорили, что руководство райпищеторга просило райком оставить меня в том же кружке директоров и на следующий учебный год. Но я категорически отказался и попросил дать мне кружок с иным составом слушателей на каком-либо промышленном предприятии района. Моя просьба была выполнена, и в следующем году я вел семинар по истории партии на Сокольническом вагоноремонтном заводе СВАРЗ. Там в числе слушателей семинара преобладали рабочие. Это были люди другого склада: не такие тертые калачи, как торговые работники. К занятиям в кружке мои новые слушатели относились серьезнее. Между ними разгорались даже споры по тем или иным теоретическим вопросам. Сидеть на занятиях после восьми часов работы было им, конечно, трудновато, тем более что многие из них работали зимой не в теплых цехах, а на морозе. Трудно было и мне преодолевать сонливое состояние некоторых слушателей, особенно тех, кому было уже за пятьдесят. Один раз на моих занятиях присутствовал представитель райкома партии, прибывший познакомиться с положительным опытом партийной учебы на заводе. Все было бы ничего, но подвел меня тогда один обычно активный старик-рабочий: поработав в тот день на холодном ветру, он размяк в теплой комнате и заснул на глазах у райкомовского представителя, о чем тот и написал в своем отчете. В том учебном году в списке лучших пропагандистов РК меня, естественно, не оказалось.
Защита диссертации, безработица
и поступление на работу в ИВАН
В годы аспирантуры чаще всего из моих друзей мне доводилось встречаться с однокашником Д. В. Петровым, с которым мы одновременно учились в институте, а затем вместе поступали в аспирантуру на кафедру стран Дальнего Востока. Да и научный руководитель был у нас один и тот же доцент Э. Я. Файнберг. Только Петров писал диссертацию по новой истории Японии (темой его диссертации была экспедиция американского коммодора Перри в Японию и последовавшее в результате "открытие" страны), а я писал по новейшей.
В те годы у нас у обоих явственно прорезался интерес к журналистской и научной работе. И Петров, и я стремились проявить в диссертациях свои творческие способности и как можно скорее выйти на финишную прямую, т.е. вынести диссертации на защиту. Поначалу Петров довольно сильно опережал меня, но потом в первой половине 1952 года мне удалось с большим напряжением сил догнать его. И финиш у нас был совместным: мы оба защищали наши диссертации в один и тот же день, в одном и том же актовом зале института в присутствии одних и тех же членов Ученого совета. Первым в тот день защищался я, а вторым после пятнадцатиминутного перерыва - Петров. Мы были с Петровым первыми и единственными аспирантами института, защищавшими наши диссертации досрочно - 28 июня 1952 года. Голосование членов Ученого совета было вполне благоприятным для нас: из 30 опущенных бюллетеней против было лишь два.
В те времена праздничный банкет по случаю успешной защиты диссертации проводился обычно в тот же день. Поскольку у меня и у Петрова научный руководитель и члены кафедры, а также большинство друзей были одни и те же лица, то мы с ним приняли неординарное решение - проводить банкет совместно в одном зале, за одним столом. И это было удобно для всех, кто был приглашен на это застолье, состоявшееся в банкетном зале гостиницы "Советская" на Ленинградском проспекте.
Став кандидатом исторических наук, я оказался безработным. Дирекция института заранее поставила в известность как Петрова, так и меня о том, что свободных вакансий для преподавательской работы в институте не имеется и что работу нам придется подыскивать самим. Петров, установивший заранее контакты с Японской редакцией Государственного комитета по радиовещанию, вскоре приступил к журналистской работе в этом комитете в качестве политического обозревателя, и эта престижная работа принесла ему, судя по всему, хорошие заработки и имя в журналистских кругах.
У меня же дела пошли не столь гладко, как у Петрова. Ни одно из научных и практических учреждений, связанных так или иначе с Японией, мной не заинтересовалось: ведь в ту пору всякие отношения Советского Союза с Японией были прерваны. Со вступлением в силу Сан-Францисского мирного договора (28 апреля 1952 года) японские власти стали пресекать въезды в Японию советских граждан и практически блокировали контакты японцев с сотрудниками советской миссии, оставшимися в Токио со времени союзной оккупации. Поэтому и специалисты-японоведы оказались мало кому нужны.
Меня, правда, в то время более всего интересовала не практика, а научная работа. А потому свои надежды я стал возлагать на поступление в Институт востоковедения Академии наук СССР, в стенах которого существовал отдел Японии, возглавлявшийся самым известным в то время историком-японоведом, членом-корреспондентом АН СССР Евгением Михайловичем Жуковым. Именно в этом отделе работал один из официальных оппонентов по моей кандидатской диссертации Петр Павлович Топеха, который изъявил желание помочь мне устроиться на работу в названном отделе и поговорить по этому поводу с Жуковым.
Однако устройство на работу в Институт востоковедения АН СССР оказалось делом трудным и долгим. После первой встречи с Е. М. Жуковым, который в то время не только заведовал отделом Японии, но и занимал пост одного из заместителей директора института, стало ясно, что вакантных мест в институте не имеется, что штатное расписание этого учреждения строго ограниченно и что ожидать моего зачисления на работу мне придется, наверное, очень долго, во всяком случае, до тех пор, пока кто-либо из научных сотрудников института не скончается или не уйдет добровольно в какое-либо иное учреждение. В ходе беседы с Жуковым я ощутил к тому же отсутствие у него большого интереса к моей персоне. Внешне Жуков был учтив и вроде бы доброжелателен, но в то же время он не задал мне никаких вопросов по содержанию моей диссертации. "Ждите",- сказал он холодно. А на мой вопрос, когда мне снова его побеспокоить, ответил весьма неопределенно: "Ну, через месяц или два".
А для меня тогда "месяц или два" был очень долгим сроком: ведь аспирантской стипендии я уже не получал, а никаких других заработков у меня не было. Поступать же на работу, не имевшую отношения к японоведению, я не хотел, так как это увело бы меня надолго, если не навсегда, от только что приобретенной мною редкой и полюбившейся мне профессии. Поэтому я решил твердо ждать и далее. И эти ожидания затянулись на пять месяцев.
Несколько раз я приезжал в институт к Жукову с одним и тем же вопросом и всякий раз получал от него один и тот же сухой ответ: "Вакансий нет, а когда будут, не знаю". Возможно, так оно и было, да к тому же какой-либо особой заинтересованности в приеме меня на работу у Жукова не было. Более участливо относился ко мне П. П. Топеха, мой бывший официальный оппонент. Он обещал мне поговорить с кем-то из других членов дирекции института.
По прошествии пяти месяцев мое пребывание без работы стало морально невыносимым. В это время о моем безработном существовании узнал директор Издательства иностранной литературы П. Чувиков, которому рассказал обо мне профессор К. М. Попов, заведовавший тогда по совместительству географической редакцией издательства. Пригласив меня к себе, Чувиков предложил мне должность старшего научного редактора Исторической редакции издательства с окладом в 3000 рублей, что по тем временам было для только что испеченного кандидата наук пределом возможного. Я был в нерешительности и откровенно рассказал Чувикову, что вот уже несколько месяцев ожидаю зачисления меня научным сотрудником Института востоковедения АН СССР, где намерен работать в соответствии со своей узкой профессией, то есть заниматься изучением Японии. В ответ Чувиков улыбнулся и сказал: "Не дождаться вам зачисления в этот институт. Они еще год будут кормить вас обещаниями. Поэтому давайте договоримся так: вы безотлагательно поступаете к нам на работу, а если вдруг вопреки моим прогнозам вакансия там для вас откроется, то я сразу же подпишу приказ о вашем отчислении без всяких претензий и обид. Даю вам слово". На этом и порешили. Спустя несколько дней, в ноябре 1952 года, я вышел на работу в Издательство иностранной литературы.
Но в жизни судьба мне все-таки часто улыбалась. Улыбнулась она мне и тогда: буквально через два дня ко мне на дом пришла почтовая открытка от заместителя директора Института востоковедения АН СССР И. С. Брагинского, с которым, как потом выяснилось, обо мне говорил П. П. Топеха. Брагинский ведал в институте вопросами издания трудов научных сотрудников. В открытке мне предлагалось зайти в институт для беседы по вопросу возможной работы. Я тотчас же направился в ИВАН и получил от Брагинского следующее предложение: работать не в отделе Японии, где вакансий не было, а в редакционно-издательском отделе того же института. Объяснялось это предложение тем, что один из сотрудников названного отдела (Н. М. Гольдберг) надолго заболел, а интересы дела требовали, чтобы кто-то его заменил. "Пусть вас работа в редакционно-издательском отделе не огорчает,сказал мне И. С. Брагинский,- сотрудникам этого отдела разрешается совмещение редакционной работы с научной по своей востоковедной специальности. Это значит, что только часть дней недели вы будете заниматься чтением и редактированием чужих рукописей, а в оставшиеся дни занимайтесь изучением Японии. Может быть, со временем вас переведут и в японский отдел. Важно, что вы попадаете сразу же в штат сотрудников института". Доводы Брагинского выглядели убедительными, и я согласился с его предложением. Неприятно было только снова идти в кабинет Чувикова, который всего лишь два дня тому назад подписал приказ о моем зачислении в Издательство иностранной литературы. Но Чувиков оказался истинным джентльменом: "Ну, раз я обещал не препятствовать вашему поступлению в Академию наук,- сказал он,- то я свое слово сдержу. Сегодня же будет приказ о вашем отчислении из издательства". И вот на доске приказов издательства рядом с приказом о моем зачислении на работу появился приказ о моем отчислении, что, наверное, вызвало в те дни у издательских работников немало насмешек по адресу своего директора. А я, к своей великой радости, получил возможность перейти с должности старшего научного редактора с окладом в 3000 рублей, на должность младшего научного сотрудника ИВАНа с окладом в 2000 рублей. Кому-то из моих друзей это могло показаться чудачеством. Но это было, как я теперь уверен, одно из самых важных и верных решений, принятых мной в те далекие годы моей молодости.
Глава 3
ЯПОНОВЕДЫ ИНСТИТУТА
ВОСТОКОВЕДЕНИЯ АН СССР
(1952-1957)
Воспоминания о японоведах ИВАН
первого и второго поколений
В 1952 году Институт востоковедения АН СССР размещался на Кропоткинской улице (ныне Пречистенке) в том самом особняке, который сегодня принадлежит Музею А. С. Пушкина. Штат сотрудников института не превышал тогда ста человек, но даже для такого сравнительно небольшого числа работников института особняк был тесноват. Единственным большим помещением был в нем читальный зал, где в дни общих собраний сотрудников едва хватало мест для всех. Куда меньшей была комната, в которой размещались столы членов дирекции. Там в центре у окон эркера стоял почти всегда пустой стол директора института В. И. Авдиева, а ближе к двери по бокам стояли столы его заместителей: Е. М. Жукова и И. С. Брагинского. В комнатушке, ведшей в директорскую комнату, размещались столы ученого секретаря института С. Д. Дылыкова и секретарей дирекции - приятных дам, старавшихся не пропускать к своим начальникам никого без наличия у них каких-либо неотложных вопросов.
Заведующие отделами института своих кабинетов не имели. Их личные столы и шкафы стояли в тех же комнатах, где собирались в явочные дни сотрудники этих отделов. Большинство научных сотрудников появлялись в стенах института лишь два-три раза в неделю по соответствующим явочным дням. Кое-кто бывал в институте и чаще, если ему требовалось работать в читальном зале.
Большое впечатление произвели на меня, новичка, и сами научные сотрудники института. Среди них было много именитых ученых старшего поколения, казавшихся мне со студенческих лет некими недосягаемыми небожителями. Теперь же они находились рядом и так близко, что их можно было, как говорится, потрогать рукой. Они расхаживали по тесным коридорам, чинно приветствовали друг друга и делились новостями. Были среди них академики и члены-корреспонденты: тюрколог В. А. Гордлевский, иранист Е. Э. Бертельс, знаток стран Юго-Восточной Азии А. А. Губер, японоведы Н. И. Конрад и Е. М. Жуков. Но еще больше там было "рядовых" профессоров и докторов наук. Но и они все были именитые ученые: А. М. Дьяков, Б. Н. Заходер, И. В. Авдиев, В. А. Масленников, Г. Д. Санжеев, Г. П. Сердюченко, Б. К. Пашков, А. Л. Гальперин, Х. Т. Эйдус и другие. В этой когорте ведущих советских востоковедов едва ли не каждый обладал своей "харизмой", блистая каким-то индивидуальным талантом и в то же время какими-то свойственными лишь ему слабостями: кто неистощимым юмором, кто непомерным научным тщеславием, кто красноречием, а кто слишком явным влечением к женскому полу.
На фоне названных выше знаменитостей не смотрелись эффектно работники института среднего поколения, не получившие по причине житейских трудностей тридцатых годов и военного лихолетья достаточной научной подготовки и академического воспитания. Они явно уступали корифеям старшего поколения и в интеллигентности, да и в профессиональном отношении. Что же касается только что пришедшей в институт молодежи, то вела себя эта молодежь достаточно скромно. К их числу относились такие выпускники аспирантуры ИВАН как Г. Ф. Ким, Г. Г. Котовский, Б. М. Поцхверия, Р. Т. Ахрамович, М. Ф. Гатауллин, В. А. Попов и некоторые другие.
Редакционно-издательский отдел, в котором я стал работать с ноября 1952 года, занимался не столько редакторской работой как таковой (редактировалось в отделе лишь серийное периодическое издание - "Ученые записки Института востоковедения"), сколько контрольным чтением работ, завершенных авторами и утвержденных отделами к сдаче в Издательство Академии наук с целью их публикации. Необходимость в таком контрольном чтении возникла в институте вскоре после его создания по причине того, что многие рукописи, признанные в отделах завершенными и готовыми к сдаче в издательство, в действительности нередко оказывались слишком сырыми, а утверждавший эти рукописи к печати Ученый совет института обычно не подвергал их тщательному просмотру и обсуждению. В результате "утвержденные" таким образом сырые рукописи отправлялись в издательство, а затем в большом количестве возвращались вскоре обратно в институт с резко критическими, а то и совсем разгромными отзывами издательских редакторов, отказывавшихся браться за их редактирование. Происходило это потому, что авторы многих плановых работ обычно не хотели возиться с доведением их до должного уровня с точки зрения стилистики, логического изложения и внешнего оформления, включая научный аппарат, списки использованной литературы и т.д. Вина тому заключалась не только в неаккуратности, спешке и безответственности авторов, которые по тем или иным причинам не укладывались в плановые сроки завершения своих рукописей и прибегали поэтому к авральным методам работы. Причины бывали и поглубже: они крылись нередко в порочности системы жесткого по срокам планирования творческого процесса (ведь труд ученого-востоковеда - это в какой-то мере творческий процесс), а также в профессиональной непригодности некоторых сотрудников института, в их врожденной неспособности к творческой научной работе. По настоящему выявлением людей бесталанных, непригодных к полноценной научной работе должны были бы заниматься руководители и коллективы сотрудников отделов. Но на практике так не получалось: никто в отделах не желал обострения отношений со своими коллегами, тем более что объективных критериев уровня пригодности тех или иных работников в таких сферах гуманитарных наук, как востоковедение, не существовало. Единственной мерой труда сотрудников института был листаж его рукописей. Эта сугубо количественная, но отнюдь не качественная мера соответствия научного работника своей должности остается, к сожалению, и по сей день основным показателем результативности труда в учреждениях Академии наук. А потому не только теперь, но и в те времена немалая часть сотрудников института думала лишь о том, как бы довести до запланированного количества страниц объем своих рукописей, не заботясь о качестве их содержания.
Не нес никто, как теперь, так и тогда, ответственности и за творческие способности, а равным образом за профессиональный и культурный уровень авторов готовившихся к публикации рукописей. При обсуждении якобы завершенных рукописей в отделах большинство участников обсуждения предпочитали во имя сохранения добрых отношений в коллективе либо отмалчиваться, либо ограничиваться частными, малозначительными замечаниями, но ни в коем случае не уличать авторов обсуждаемых работ в отсутствии задатков к научному творчеству, в халатном подходе к делу и тем более в невежестве. Не хотели, разумеется, и члены дирекции института тратить свое время на контрольное чтение работ. Вот поэтому-то в институте и был создан редакционно-издательский отдел, работникам которого вменялось в обязанность внимательно читать завершенные и утвержденные в отделах рукописи и вести затем все неприятные объяснения с авторами в тех случаях, когда таковые оказывались либо неряшливо оформленными, либо безнадежно убогими в научном отношении, либо попахивали плагиатом.
Заведовал тогда редакционно-издательским отделом солидный по своей комплекции и очень добродушный по характеру полковник в отставке, иранист по специальности Борис Васильевич Ржевин. Задачу свою он видел в том, чтобы как-то лавировать между отделами института, стремившимися сбагрить в издательство якобы завершенные рукописи, и издательством, редакторы которого не желали иметь дело с сырыми опусами, нуждавшимися в серьезной авторской доработке. Что же касается подчиненных Ржевина - сотрудников отдела, то все они, включая японоведа-лингвиста Н. А. Сыромятникова, индолога Н. М. Гольдберга, ираниста Н. И. Кузнецову и корееведа Г. Д. Тягай были весьма компетентными, приятными и интересными людьми, умевшими объективно ценить достоинства и недостатки поступавших в отдел рукописей и в то же время как-то ладить с теми авторами, которые не сумели довести свои произведения до нужной кондиции. Иногда, конечно, конфликты с подобными авторами все-таки возникали, но обычно последним приходилось в конце концов смирять гордыню и забирать свои рукописи на доработку во избежание ненужного шума. Случалось не раз и так, что заблокированные рукописи больше в наш отдел не поступали: их авторы совместно с заведующими отделами находили какие-то пути изъятия упоминаний об этих рукописях из издательских планов института и тихо хоронили их под каким-либо извинительным предлогом в отдельских шкафах. Но это уже нас не касалось - главная цель работы отдела состояла в том, чтобы беречь авторитет и честь института и не пропускать в Издательство Академии наук те рукописи, которые могли бы вызвать ярость издательских редакторов и дать повод дирекции издательства для жалоб в Президиум АН СССР на низкий уровень научной продукции института.
Моя работа в Институте востоковедения АН СССР началась, таким образом, с критического ознакомления с подготовленной для публикации продукцией научных работников института. Конечно, моя молодость (тогда мне было всего 28 лет) и отсутствие поначалу должного опыта не способствовали, естественно, весомости моей критики по адресу тех или иных солидных авторов, некоторые из которых приближались уже к пенсионному возрасту. Поначалу, в первые месяцы моего пребывания в институте, авторы статей и рукописных монографий из числа корифеев востоковедной науки относились ко мне как к надоедливой мухе и соглашались с моими замечаниями лишь затем, чтобы не портить себе нервы в споре с каким-то юнцом. Но нередко мне приходилось тыкать их носом в заведомо постыдные для них оплошности, и постепенно они стали считаться со мной в большей мере, чем сначала. Конечно, в объяснениях с авторами я старался избегать споров, задевающих самолюбие пожилых титулованных особ. Что же касается людей помоложе, то с ними приходилось вести беседы более жесткие, хотя и с ними я старался не попадать в конфликтные отношения.
Работа в редакционно-издательском отделе стала для меня полезной школой академической жизни. Спустя года три у меня постепенно исчез комплекс собственной неполноценности при обращении с обитателями востоковедного Олимпа. Я уже знал истинную цену их способностям и талантам не понаслышке, а по качеству их рукописных произведений, да и они стали относиться ко мне более уважительно, чем ранее.
Но лавры придирчивого критика незавершенных трудов иранистов, индологов, китаистов и других востоковедов меня нисколько не прельщали, хотя после перехода Б. В. Ржевина на работу в журнал "Советское востоковедение", издававшийся нашим институтом, дирекция поручила мне исполнение обязанностей заведующего редакционно-издательским отделом. Мои помыслы с самых первых дней работы в ИВАНе были направлены на переход в отдел Японии, с тем чтобы все свое рабочее время я смог бы расходовать на японоведческие дела.
Поначалу переход в названный отдел казался мне делом недалекого будущего. Для этого создались вроде бы благоприятные предпосылки. В частности, заведующий отделом Е. М. Жуков согласился на то, чтобы отдельные служебные задания я получал по плану этого отдела как японовед из расчета половины общего рабочего времени. К тому же партком института поставил меня на учет в партийную организацию отдела Японии. И таким образом, не будучи формально работником отдела, я все-таки закрепился в нем как десантник на предмостном плацдарме с расчетом на полный переход в дальнейшем в этот самый крупный центр советского японоведения.
Однако вскоре выяснилось, что моему переходу в отдел Японии решительно противилась старший научный сотрудник этого отдела М. И. Лукьянова, сумевшая подчинить своему влиянию не только группу своих коллег-экономистов, но и самого заведующего отделом Е. М. Жукова, который в большей мере был занят делами дирекции, а персональные вопросы был склонен доверять Лукьяновой. Эта невзрачная на вид маленькая женщина, с неподвижным, каменным лицом и рыбьими глазами, была буквально одержима стремлением к власти и не терпела людей с независимым мнением. К тому же она была подвержена влиянию всяких коридорных сплетен. Как я узнал впоследствии, при моем появлении в институте одна из ее тогдашних приятельниц дала мне какую-то весьма нелестную характеристику. По-видимому, это была И. Я. Бурлингас, с которой в студенческие годы я учился в МИВе и нередко, в качестве комсомольского лидера, критиковал ее за пассивное отношение к общественным поручениям. И, видимо, поэтому я вскоре почувствовал предубежденное отношение ко мне Лукьяновой. А затем это скрытое предубеждение переросло в довольно открытую неприязнь, в чем я и сам был, наверное, виноват. Дело в том, что при обсуждении на отдельском партийном собрании установок XIX съезда КПСС на всемерное развитие в стенах научных учреждений критики и самокритики я слишком опрометчиво с присущей молодости неосмотрительностью обратил внимание на отсутствие в отделе требовательного подхода сотрудников к работам своих коллег. В качестве иллюстрации я сослался на слишком гладкий и скучный ход предварительного обсуждения в отделе рукописи М. И. Лукьяновой, подготовленной для сдачи в издательство. Лукьянова тогда промолчала, как бы не заметив этой реплики, но в дальнейшем стала резко негативно отзываться обо мне за спиной.
А между тем в начале 1953 года в отделе Японии случилось чрезвычайное происшествие - вернее, не в отделе, а в семье заведующего отделом Е. М. Жукова. Как-то в один из явочных дней среди сотрудников института пронесся слух: "Ида Евсеевна Цейтлин, жена Евгения Михайловича Жукова, покончила жизнь самоубийством". Меня это известие поразило потому, что всего неделей-двумя ранее до того состоялась успешная защита Идой Евсеевной кандидатской диссертации на тему, очень близкую к теме защищенной мною рукописи. Месяца за два до того я даже передал ей автореферат своей диссертации и получил от нее похвальный отзыв. Известно было также, что незадолго до получения Идой Евсеевной ученой степени кандидата наук состоялся переезд семьи Жукова в новую великолепную по тем временам квартиру в престижном высотном доме на Котельнической набережной. Казалось бы, чета Жуковых обретала все условия для счастливой жизни и вот... такая беда. В последующие дни известна стала сотрудникам института и причина этого странного самоубийства - ревность. В записке, оставленной женой Жукова в новой квартире, где она повесилась на крюке для люстры, было написано: "Без Евгения жить не могу". Выяснилась тогда же и причина ревности. Это была любовная связь Жукова с одной из секретарш, сидевших за столами у дверей директорской комнаты,- молодой женщиной с экстравагантной внешностью. Самоубийство произошло сразу же после того, как Жуков сообщил жене о своем намерении прервать свой брак с нею и вступить в новый. Реакция оказалась никем не предвиденной.
В те дни Жуков не появлялся в институте, а затем стало известно, что он взял внеочередной отпуск и сразу же после похорон жены уехал на юг со своей любимой женщиной, ушедшей, кстати сказать, ради него от своего мужа полковника. С точки зрения нынешней морали тогдашнее поведение Евгения Михайловича навряд ли может вызывать осуждение: он вел себя честно, искренне, последовательно, встретив мужественно свалившуюся на него беду. Но времена тогда были другие, и коммунистам института надлежало, как требовали того нормы партийной морали, "обстоятельно разобраться" во всем случившемся. И "разбирались", хотя говорить о случившейся трагедии было поздно и бесполезно. В институте по указанию райкома КПСС состоялось закрытое партийное собрание, участники которого в своих выступлениях сокрушаясь по поводу случившегося, подвергли Жукова "суровому осуждению". По решению собрания Жукову было вынесено партийное взыскание. Пережил он эту общественную порку мудро и стойко: в своем заключительном слове он вину взял на себя, а на следующий день написал в дирекцию заявление об уходе из института. Прискорбным результатом этого решения стал в дальнейшем фактический отход Е. М. Жукова от активных японоведческих изысканий, хотя он не раз принимал участие в ответственном редактировании отдельных японоведческих публикаций, а также в форумах отечественных и зарубежных востоковедов.
После ухода из ИВАНа Евгений Михайлович был сразу же зачислен в Институт истории АН СССР, где он принял на себя обязанности главного редактора капитального многотомника "Всемирная история", чем и снискал себе в последующие годы авторитет и славу лидера советской исторической науки. Став академиком, а затем и академиком-секретарем Отделения истории АН СССР, он обрел в 60-70-е годы большое влияние на деятельность всей Академии наук.
С уходом Е. М. Жукова из Института востоковедения заведующим отделом Японии была назначена М. И. Лукьянова, что привело к далеко не всегда полезным изменениям в научном уровне и стиле работы этого отдела.
В 1952-1957 годах группа историков отдела Японии вела работу по написанию начатой еще по инициативе Жукова коллективной монографии "Очерки новейшей истории Японии". С уходом Е. М. Жукова из отдела эта работа не прекратилась. Ответственным редактором названной рукописи стал один из ее авторов - Х. Т. Эйдус. Деликатность его роли в этом коллективном труде состояла в том, что параллельно в другом издательстве, Госполитиздате, шла подготовка к печати его собственной гонорарной книги "Очерки новой и новейшей истории Японии", содержание которой неизбежно накладывалось на содержание коллективной монографии. Но Хаим Тевельевич Эйдус с честью, без конфликтов вышел из этой ситуации: сначала в 1955 году вышла в свет его личная книга, а затем, спустя год с лишним, была опубликована и коллективная монография. Не берусь сказать, какую из этих работ следует считать лучшей, ибо в обеих прослеживается свойственная Эйдусу легкость пера и умение излагать факты просто, не углубляясь в проблемы и обходя острые углы.
Иногда в нашей востоковедной науке незнание восточного языка не затрудняет, а наоборот, упрощает работу авторов. Занимаясь историей и политикой Японии на протяжении трех-четырех десятилетий, Хаим Тевельевич Эйдус, похоже, не испытывал горя от того, что японский язык был ему незнаком. Все свои работы Эйдус писал на тассовских материалах, а также на материалах, почерпнутых из англоязычных изданий. И это позволяло ему быстро, оперативно и без излишних копаний в японских текстах писать статьи, брошюры и книги по острым проблемам японской внешней политики. И надо сказать, что писал он исторически грамотно, политически четко, а по стилю просто и доходчиво. И не случайно именно Х. Т. Эйдус внес в 30-60 годах наиболее заметный вклад в освещение различных проблем японской истории и политики. Его книги "Рабочее движение в Японии" (1937), "Япония от первой до второй мировой войны" (1946), "Очерки новой и новейшей истории Японии" (1955) и "История Японии с древнейших времен до наших дней" (1968), написанные без претензий на глубину с использованием сравнительно небольшого количества источников на русском и английском языках, принесли большую пользу в смысле упрощенного, но достоверного и политически целеустремленного ознакомления нашей широкой общественности с прошлой и новейшей историей Японии. Для меня, например, в студенческие годы, его книга "Япония от первой до второй мировой войны" стала чем-то вроде азбуки, с которой началось в дальнейшем более детальное ознакомление с новейшей историей Японии. И более того - пребывание Х. Т. Эйдуса в составе работников отдела, особенно после ухода из института Е. М. Жукова, оказывало благотворное влияние на атмосферу в отделе, чего никак нельзя было сказать о роли преемницы Жукова - М. И. Лукьяновой, женщины с тяжелым и недобрым характером. Эйдус всегда был жизнерадостен, весел, постоянно шутил и ровно, уважительно и без чванства относился ко всем своим коллегам независимо от их званий и возраста. Не раз бывало, что во время каких-либо острых дискуссий, возникавших в отделе при обсуждении тех или иных вопросов, Эйдус разряжал напряженную атмосферу какой-нибудь удачно вставленной шуткой. Иногда, правда, меня слегка коробили его скептицизм и откровенно прагматический, деляческий подход к тем или иным дискуссионным вопросам.
Несколько иное впечатление производил старший научный сотрудник отдела Александр Львович Гальперин. В отличие от Эйдуса ему было свойственно стремление к углубленному изучению отдельных этапов японской истории и к обстоятельному теоретическому осмыслению исторических событий и процессов. Стремление к познанию истории сквозь призму марксистского учения о социально-экономических формациях рассматривалось тогда всеми советскими историками как естественный и верный путь к истине. И Александр Львович проявил в этом деле немалый талант, хотя сегодня некоторые из его тогдашних рассуждений могли бы показаться догматическими. Однако свои взгляды Александр Львович высказывал хотя и убежденно, но в то же время не категорично, в мягкой форме, не игнорируя мнения своих более молодых собеседников и не подавляя их морально своим авторитетом. Как и Эйдусу, Гальперину было свойственно чувство юмора, а потому те споры, которые велись иной раз на заседаниях отдела между ним и Хаимом Тевельевичем, с удовольствием слушались присутствовавшими, а их шутливые реплики в адрес друг друга вносили разрядку в монотонный ход заседаний, вызывая улыбки и смех.
Большое уважение вызывали у меня ответственное отношение А. Л. Гальперина к своим научным изысканиям, его упорное стремление использовать по возможности труды японских ученых-историков, хотя такая работа и отнимала у него много времени. Его книга "Англо-японский союз: 1902-1921 годы", изданная на основе его докторской диссертации в 1947 году, стала в моих глазах одним из лучших образцов научных исследований советских японоведов.
Весьма уважительно относился Александр Львович и к своим начинающим коллегам. Мои беседы с ним при встречах в узких коридорах института всегда оставляли в памяти приятный осадок. Правда, один раз, где-то в 1954-1956 годах, на одном из заседаний отдела Японии у меня завязался спор с Александром Львовичем. Спор возник при обсуждении чернового проспекта по новой истории Японии, подготовленного мной в порядке планового задания, для того чтобы в дальнейшем сотрудники отдела приступили бы к намечавшейся одноименной коллективной монографии, ответственным редактором которой был назначен А. Л. Гальперин. Мой проспект был написан в проблемно-хронологическом плане. Предполагалось, что разбивка на главы будет произведена в хронологическом порядке, а что касается параграфов внутри каждой главы, то они будут носить проблемный характер: экономическое состояние, внутренняя политика, внешняя политика, культурная жизнь и т.д. Но такая структура не понравилась Александру Львовичу, и он выступил против проблемных параграфов, за изложение событий в хронологическом порядке, независимо от того, пойдет ли речь об экономике, политике или дипломатии. Его аргумент сводился к тому, что не следует "нарушать естественную ткань событий". Я возражал, считая, что такое пассивное перечисление фактов в хронологическом порядке будет мешать выявлению наиболее важных проблем японской истории, затруднит усвоение читателями содержания будущей книги. Спор этот завершился не в мою пользу: как и следовало ожидать, авторитет Александра Львовича повлиял на мнения других выступавших. Тем более что именно Александр Львович должен был стать ответственным редактором предполагавшейся работы. Поэтому, конечно, все решили, что ему, как говорится, "и карты в руки". Но обиды у меня на Гальперина за это поражение в одной из моих первых научных дуэлей не осталось. Объяснялось это отчасти тем, что мое участие в написании будущей книги не предполагалось, да и к изучению новой истории Японии у меня душа не лежала, т.к. больше всего мне хотелось тогда заниматься японской современностью.
Большим вкладом А. Л. Гальперина в развитие советского японоведения стала его педагогическая работа в Московском университете, и в особенности его заботливое отношение к взращиванию интереса к научной работе у студентов-выпускников Института восточных языков при МГУ и историческом факультете МГУ.
Однажды, где-то в 1956-1957 годах, по предложению Гальперина в отделе Японии было заслушано сообщение об американских военных базах, сделанное студентом-дипломником В. Я. Цветовым - тем самым Цветовым, который спустя двадцать лет, в 70-х годах, стал преуспевающим токийским корреспондентом московского телевидения. Именно Александр Львович усмотрел тогда в этом юноше некие творческие задатки. Я тогда, помнится, присутствовал на том заседании отдела. Впоследствии, в годы совместной работы с Цветовым в Японии, он как-то тоже вспомнил об этом заседании и сказал мне с улыбкой: "Откровенно говоря, мне было как-то неловко выступать перед солидными научными работниками и вещать им какие-то примитивные факты и суждения. Одному из сидевших передо мной взрослых дядей быстро надоело, по-видимому, слушать меня - он встал и вышел из комнаты. А знаешь, кто это был? Ты! Именно с тех пор я тебя запомнил". Мы оба посмеялись... Наверное, все это так и было, только вышел я, наверное, не для того, чтобы обидеть юного докладчика. Скорее всего, возникли какие-то срочные служебные дела, связанные с редакционно-издательским отделом.
Жалею я очень об одном: что не проводил в последний путь Александра Львовича, ибо умер он в 1960 году, когда я находился на корреспондентской работе в Японии. Его кончина была трагически скоропостижной: в ходе заседания японской секции Международного конгресса востоковедов, проходившего тогда в Москве, Гальперин выступил с докладом, потом отвечал на вопросы и с кем-то полемизировал, а потом вернулся на свое место в зале и... скончался от разрыва сердца. Ему было тогда 64 года...
Добрые отношения сложились у меня в первые годы работы в институте и с другим видным советским японоведом - научным сотрудником отдела Японии ИВАНа Петром Павловичем Топехой. Петр Павлович, как уже говорилось, был моим официальным оппонентом на защите кандидатской диссертации, и именно ему я обязан зачислением на работу в Институт востоковедения АН СССР. Именно он ходатайствовал обо мне перед Е. М. Жуковым и другими членами дирекции. В явочные дни мы нередко ходили вместе обедать в ближайшие кафе и столовые. Обменивались мы и критическими взглядами по поводу дел в нашем японоведении, да и не только в японоведении - в большинстве случаев наши взгляды на жизнь совпадали. Видимо, сказалось в этом одинаковая склонность к простой жизни, исключавшей бытовые излишества и предполагавшей заботу о поддержании здоровья и трудоспособности, а также целеустремленное духовное развитие.
Жизнь не баловала П. П. Топеху. Он был выходцем из бедной крестьянской семьи из Приморья, батрачившей до революции на сахарных плантациях Гавайских островов. Этим объяснялось, в частности, его свободное владение английским языком. В молодости после возвращения на Родину и призыва в Красную Армию он служил на Тихоокеанском флоте матросом-машинистом на военном корабле. Оттуда он и получил путевку на восточный факультет Ленинградского университета. Его преподавателем был там Н. И. Конрад, а его однокашником по изучению японского языка был Е. М. Жуков. В Академию наук Петр Павлович пришел после окончания войны и службы в армии в качестве переводчика английского языка. Именно Жуков по старой памяти и помог ему стать сначала аспирантом, а потом и научным сотрудником отдела Японии Института востоковедения АН СССР. В общении с окружающими Топеха был обычно немногословен, учтив и сдержан в отзывах о своих коллегах. Свое крестьянское и моряцкое прошлое он любил вспоминать лишь в узком кругу друзей: любил петь во время застолий украинские народные песни, а играя в шахматы, перед каждым ответственным ходом громко буркал морскую команду: "Пошел в брашпиль!"
В те годы Петр Павлович работал над изданием своей книги "Антинародная политика правых лидеров японской социалистической партии". Заголовок этой книги отражал, как мне думается, не столько взгляды самого автора, сколько те политические установки, которыми в тот момент руководствовался ЦК КПСС в своих оценках политики зарубежных социалистических партий. В дальнейшем взгляды Петра Павловича на деятельность японских социалистов, как и взгляды советского руководства хрущевских времен, претерпели значительные изменения. Но тогда, в сталинские времена, никто не мог в своих публикациях отклоняться от оценок, данных "директивными инстанциями", а потому исследователям приходилось лишь накапливать информацию и приводить ее в своих публикациях либо в соответствующем освещении, либо без комментариев.
Что касается личных качеств П. П. Топехи, то как ученый он выделялся своим стремлением к неторопливому, обстоятельному изучению источников. В то же время это был человек упрямый, способный внешне спокойно, но упорно отстаивать свои взгляды. О научной работе он мечтал еще в молодые годы, но обстоятельства сложились так, что в полной мере он приобщился к ней лишь в конце 40-х - начале 50-х годов. И занимался он этой работой с явным удовольствием, отдавая ей большую часть своего времени даже в выходные дни и отпускные периоды. В те годы Петр Павлович все глубже и глубже вникал в проблемы японского рабочего и профсоюзного движения, которым он когда-то интересовался ранее, еще до войны. В середине 50-х годов он по праву стал лидером этого направления работы советских японоведов. Но параллельно его внимание стали привлекать и общие вопросы послевоенной истории Японии. В лице П. П. Топехи отдел Японии Института востоковедения АН СССР имел солидного, надежного и перспективного исследователя, что и подтвердилось в дальнейшем.
Среди молодых работников отдела Японии обращал на себя внимание красивый статный мужчина - Вадим Алексеевич Попов, внешность которого соответствовала скорее облику дипломата, чем ученого. Да и сам Попов в молодые годы собирался работать в дипломатической сфере и даже окончил Высшую дипломатическую школу при МИДе СССР. Однако неожиданно возникшие осложнения, связанные обычно у красавцев-мужчин с так называемыми ошибками молодости, привели к тому, что в те времена "строгих нравов" Вадиму Алексеевичу пришлось забыть о дипломатической карьере и заняться научной работой... Будучи человеком одаренным, работоспособным и целеустремленным, он быстро утвердил себя в академической сфере. Главной сферой его научных интересов стали аграрные проблемы и крестьянское движение Японии. Защитив в 1951 году кандидатскую диссертацию по послевоенной земельной реформе в Японии, В. А. Попов стал в последующие годы наиболее авторитетным знатоком проблем, связанных с жизнью послевоенной японской деревни. Способствовало научным успехам Вадима Алексеевича прежде всего его добросовестное, вдумчивое отношение к использовавшимся им статистическим данным и прочим источникам. Благоприятно сказывалось на положении В. А. Попова в институте и еще одно его качество: умение ладить с начальством, включая таких черствых и капризных людей как ставшая тогда заведующей отделом Японии М. И. Лукьянова. В этой связи поначалу несколько прохладным было его отношение ко мне как к человеку, вызывавшему активную нелюбовь Лукьяновой. Но, искренне уважая Попова за ум и успехи в науке, я стремился преодолеть его холодность и наладить с ним добрые отношения. И мне это, судя по всему, удалось: в дальнейшем в течение ряда лет мы довольно тесно сотрудничали с Поповым. Иногда я был титульным редактором его публикаций, а еще чаще он брался редактировать мои рукописи. В этом качестве Вадим Алексеевич был очень "удобен" для меня. Будучи проницательным человеком и прагматиком, он прекрасно понимал, как нужно вести себя с издательскими редакторами, занимавшимися обычно ненужной правкой рукописей лишь для того, чтобы создать видимость своего активного участия в подготовке этих рукописей к печати. Беря на себя ответственность за качество текста, Попов таким путем прикрывал мои рукописи от ненужных умствований и бесполезной стилистической правки издательских редакторов, не вторгаясь и сам без острой необходимости в мои рукописные тексты.
Довольно большую активность проявляла в отделе Японии Инесса Яковлевна Бурлингас (девичья фамилия Бедняк). Японское отделение МИВ она окончила одновременно со мной в 1949 году, а затем находилась в аспирантуре Тихоокеанского института АН СССР, преобразованного вскоре в Институт востоковедения АН СССР. Свою кандидатскую диссертацию Бурлингас защищала на тему "Мюнхенская политика США и Англии как фактор усиления японской империалистической агрессии (июль 1937 - сентябрь 1939 года)". В дальнейшем главной темой ее научных изысканий стали вопросы внешней политики Японии. И в этой области она достигла значительных результатов, став автором ряда серьезных научных публикаций. К их числу относились, например, такие книги как "Японская агрессия в Китае и позиция США (1937-1939 гг.)" и "Япония в период перехода к империализму".
Помимо аналитических и творческих способностей, И. Я. Бурлингас в отличие от ряда других женщин, избравших свой профессией востоковедные науки, обладала незаурядными бойцовскими качествами и проявляла постоянно агрессивность в отношении ряда своих коллег по работе. Зачастую она ввязывалась в такие научные дискуссии, которые затем перерастали в личные ссоры. По этой причине со второй половины 50-х годов крайне осложнились отношения И. Я. Бурлингас с М. И. Лукьяновой, что привело к переходу Инессы Яковлевны в Институт Китая АН СССР, переименованный затем в Институт Дальнего Востока АН СССР. Инесса Яковлевна не поладила и с оказавшимся там в качестве заведующего сектором Японии Д. В. Петровым. В связи с этим из сектора Японии Бурлингас перешла в другое подразделение того же института, а центр тяжести ее исследований с вопросов японской внешней политики переместился на вопросы внешней политики КНР.
В середине 50-х годов к работе в отделе Японии приступили две молодые женщины, которые в дальнейшем не только сошлись во вкусах и взглядах на Японию и японцев, но и стали соавторами ряда научных публикаций. Я имею в виду Нину Ивановну Чегодарь и Лидию Диомидовну Гришелеву. Нина Ивановна занялась изучением современной японской литературы, включая творчество писателя-коммуниста Кобаяси Такидзи, погибшего в 30-х годах в тюремных застенках, а также молодых демократических писателей послевоенного времени. В этой сфере ее исследования перекликались с работами Веры Васильевны Логуновой, занимавшейся в стенах Института востоковедения АН СССР изучением творчества Миямото Юрико и других японских писателей-коммунистов. Но в середине 50-х годов Нина Ивановна еще только приступала к тем исследованиям, которые создали в дальнейшем ей имя в советском японоведении. То же можно сказать и о Лидии Диомидовне, защитившей в 1953 году кандидатскую диссертацию, посвященную японскому демократическому движению в области литературы и искусства. В те годы Лидия Диомидовна еще только начала утверждать себя в качестве ведущего знатока японской культуры.
В числе сотрудников института было в середине 50-х годов еще несколько японоведов, занимавшихся историей и современными социальными проблемами Японии. К их числу относились Козоровицкая А. Б., Иофан Н. Д., Кирпша М. Н., Перцева К. Т., но с ними в те годы я ни по научным делам, ни в личном плане почти не соприкасался, и поэтому мне трудно сказать о них что-либо конкретное.
Что касается японоведов-экономистов, то наряду с М. И. Лукьяновой, о которой речь шла выше, к ним относились два сотрудника отдела: Николай Анастасович Ваганов и Алексей Иванович Стадниченко, получившие в 20-30-х годах японоведческое образование, но потом в силу ряда независимых от них причин переключившиеся на преподавание или же на изучение других вопросов. А это, естественно, не могло не отразиться на их вкладе в японоведение. Если измерять этот вклад числом книг и статей, то он к середине 50-х годов оказался меньшим, чем, к примеру, вклад той же М. И. Лукьяновой. К тому же у обоих из них были трудности с японским языком.
Отношение этих двух японоведов ко мне было вполне дружественным. Добрые контакты сложились у меня в те годы, в частности, с Н. А. Вагановым, человеком порывистым, слегка амбициозным и постоянно готовым к ведению споров со своими коллегами. Обычно им двигало при этом искреннее стремление к выявлению какой-либо научной истины. Ко мне симпатии Николая Анастасовича особенно возросли после того, как резко обострились его отношения с М. И. Лукьяновой, ставшей после ухода из отдела Е. М. Жукова его непосредственным начальником. Ваганова раздражало и возмущало неуемное стремление этой женщины культивировать среди японоведов дух религиозного почитания постулатов марксизма-ленинизма. В институте Ваганов казался человеком мрачноватым и воинственным, а между тем в домашней жизни он вел себя как кроткий семьянин, обожавший свою приятную, заботливую жену. Кстати сказать, с четой Вагановых, а также с П. П. Топехой мне довелось в 1954 отдыхать вместе в Крыму, в Мисхоре, где мы не раз встречались не только на пляже, но и в застольной обстановке.
Что же касается Алексея Ивановича Стадниченко, то он занимался в институте вопросами географии Японии. Он стал автором географических разделов в подготовленных институтом справочных изданиях. Но его возможности изучения Японии были ограничены слабым знанием японского языка. Алексей Иванович это хорошо понимал и старался компенсировать свою профессиональную слабость прилежным отношением к любым поручениям руководства и активной общественной деятельностью.
При всем моем предвзятом отношении к М. И. Лукьяновой и к ее научно-организаторской деятельности я вижу ее заслугу в том, что в те годы она привлекла к учебе в аспирантуре, а затем и к работе в отделе Японии ИВАНа двух молодых японоведов, окончивших МИВ в те же годы, что и я, но попавших при распределении не в те учреждения, где им хотелось бы работать. Я имею в виду Виктора Алексеевича Власова и Седу Багдасаровну Маркарьян. Оба эти молодые японоведы, уже будучи в аспирантуре, проявили себя серьезными, способными исследователями японской экономики. С их приходом в Институт востоковедения АН СССР удельный вес выпускников МИВ в среде японоведов стал более заметным, чем прежде, а я обрел в их лице давно знакомых мне друзей.
Наряду с сотрудниками отдела Японии Страну восходящего солнца изучала в институте и группа весьма компетентных специалистов в области филологии и лингвистики. Речь идет прежде всего об академике Н. И. Конраде, а также о научных сотрудниках института: А. Е. Глускиной, К. А. Попове и Н. А. Сыромятникове.
К сожалению, в те годы с Николаем Иосифовичем Конрадом мне общаться почти не довелось. Появлялся он тогда в институте гораздо реже, чем другие видные ученые старшего поколения. Считалось, что он нездоров, а поэтому к его отсутствию в явочные дни все относились с пониманием. Нередко его вообще не было в Москве: он либо жил на своей даче на Рижском взморье, либо в подмосковном академическом доме отдыха "Узкое". По рассказам близких к нему людей он вел довольно замкнутый образ жизни. Частый доступ к нему имели лишь ограниченное число его бывших учеников и аспирантов. Его супруга Наталья Исаевна Фельдман очень бдительно следила за тем, чтобы избавить его от всяких неожиданных визитов и тем самым сберечь ему время для полезной научной работы.
В те годы Николаю Иосифовичу перевалило уже за шестьдесят. Для настоящего большого ученого-мыслителя это был, наверное, самый творческий, самый плодовитый период, когда обобщались и приводились в систему накопленные ранее знания, формировались собственные взгляды на науку и ход мировых событий. И прав был Николай Иосифович, когда под благовидным предлогом нездоровья или особой занятости он не растрачивал попусту свое время на поездки в институт и сидение там в явочные дни, а занимался научным творчеством в подлинном смысле этого слова. И как видно из изданных в последствие его научных трудов, в 50-е годы он написал больше содержательных статей, чем те именитые работники, которые старательно соблюдали графики приходов в институт и присутствия на различных научных и партийных мероприятиях.
В первой половине 50-х годов его главное внимание было направлено на выявление общих закономерностей в развитии культуры и литературы стран Запада и Востока. Пожалуй, в большей мере, чем когда-либо прежде, уделял в это время внимание Н. И. Конрад, владевший не только японским, но и китайским языком, истории Китая и влиянию китайской философии на культурное развитие сопредельных с Китаем стран. Это был, видимо, его естественный отклик на тогдашний всеобщий всплеск интереса советской общественности к Китаю - интереса, порожденного окончательной победой Китайской революции в 1949 году и появлением на свет КНР. Значительно меньшее внимание уделял Николай Иосифович в 50-е годы Японии, хотя некоторые из написанных им, но не опубликованных тогда статей касались истории японской культуры, включая и древнюю историю, и период феодализма, и эпоху, наступившую после "Революции Мэйдзи". Целый ряд своих статей, написанных в те годы, посвятил Конрад творчеству японских писателей: Куникида Доппо, Симадзаки Тосон, Нацумэ Сосэки, Токутоми Рока и другим классикам японской литературы. Большое место в его тогдашних научных изысканиях заняли исследования влияния русской литературы XIX-XX веков на творчество многих видных японских писателей.
Несколько раз выступал тогда Н. И. Конрад перед филологами и историками Академии наук с изложением созданной им теории мирового исторического развития - теории, ориентировавшей ученых-обществоведов на отказ от европоцентризма и на комплексное изучение историками, филологами и философами как стран Запада, так и стран Востока. В своих литературных статьях он прослеживал связь и взаимное влияние литератур Китая, Японии, с одной стороны, и литератур Европы - с другой, выявляя в то же время специфические особенности тех и других. Пожалуй, никто из именитых советских востоковедов не подчеркивал так страстно, убежденно и убедительно, как Н. И. Конрад, огромную значимость востоковедных исследований для понимания всемирного хода развития культуры. Именно в те годы был написан им ряд статей по этой проблеме, опубликованных впоследствии в двух его фундаментальных трудах: "Запад и Восток" (1966) и "Японская литература от "Кодзики" до Токутоми" (1977).
К сожалению, научное творчество Н. И. Конрада как японоведа и работа сотрудников отдела Японии ИВАН велись в те годы обособлено, как бы в разных плоскостях. Возможно, в этом проявилось отсутствие личных контактов Н. И. Конрада и М. И. Лукьяновой - людей, совершенно разных по взглядам, складу ума и характеров. А такой организационный разрыв между японоведами-филологами и японоведами-специалистами в области экономики и политической истории, естественно, отрицательно сказывался на общем уровне советского японоведения.
И речь идет не только об академике Н. И. Конраде. В отрыве от отдела Японии вели свои работы в институте и некоторые другие японоведы-филологи, занимавшиеся историей японской литературы, а также лингвистикой. В этой связи хотелось бы коснуться научной деятельности Анны Евгеньевны Глускиной - одной из бывших учениц Н. И. Конрада. В те годы Институт востоковедения АН СССР стал ее основным местом работы, а главной темой ее научных изысканий стал знаменитый литературный памятник Японии - антология древней японской поэзии "Манъёсю".
Как помнится мне, включая эту работу в научный план института, его дирекция явно недооценила тех трудностей, с какими неизбежно должен был столкнуться исследователь-переводчик при работе над этим колоссальным по объему и крайне сложным для перевода текстом названной антологии. Поэтому работа, порученная Анне Евгеньевне, потребовала гораздо больше времени, чем это было записано в планах. Прошло более десяти лет сверх установленного срока, прежде чем названная работа А. Е. Глускиной была завершена. А издана она была лишь в 1971 году. Но зато результаты ее труда вызвали общее одобрение читателей. Анна Евгеньевна не только перевела тысячи коротких древних японских стихов на современный русский язык, сопроводив их обстоятельным научным комментарием, но и сохранила в своих переводах стихотворную форму, что позволило нашим читателям получить такое же наслаждение, которое дает чтение хороших стихов на родном языке.
В первой половине 50-х годов Глускина занималась и современностью. По заданию дирекции вместе с филологом-японоведом Верой Васильевной Логуновой она работала над небольшой по объему монографией "Очерки истории современной японской демократической литературы". По отзывам других филологов института это совместное творчество двух авторов-филологов было нелегким: уж очень разными по своему жизненному опыту и чертам характера были эти женщины. Если А. Е. Глускина с молодых лет принадлежала к академической, преподавательской среде, то В. В. Логунова до своего прихода в институт прошла суровую школу армейской службы в годы Отечественной войны, что проявлялось в категоричности ее взглядов и оценок людей, а также в том принципиальном гражданском подходе к общественной жизни и научному творчеству, какой был свойственен в те годы многим коммунистам-фронтовикам. Поэтому кое-кто в институте высказывал поначалу сомнения в возможности совместного научного творчества этих соавторов, шутливо ссылаясь на то, что "нельзя запрячь в одну телегу коня и трепетную лань". Но Анна Евгеньевна и Вера Васильевна посрамили скептиков: их совместный труд был успешно завершен и вскоре издан в виде книги Издательством Академии наук.
В первой половине 50-х годов было положено начало многолетней и многотрудной работе японоведов-лингвистов Института востоковедения АН СССР над "Большим японо-русским словарем" - самым большим из японо-русских словарей, когда-либо издававшихся в нашей стране. В число инициаторов и активных исполнителей этого великого для советских японоведов начинания наряду с главным редактором словаря академиком Н. И. Конрадом и его супругой Н. И. Фельдман входили два других японоведа-лингвиста Института: Константин Алексеевич Попов и Николай Александрович Сыромятников. С первых же дней моего пребывания в институте с обоими из них у меня сложились хорошие отношения.