— А если рана откроется?
— Ну так что ж! Опять меня будешь лечить. Правда, Мария?
Девушка не ответила.
— Что ж ты молчишь? Будешь лечить?
Жаркий румянец залил ей лицо и шею. Потом она вдруг побледнела и тихо, еле слышно сказала:
— Нехороший ты. Ждешь, чтобы я первая сказала: «Люблю».
Сердце Ладо сжалось от этого неожиданного признания.
— Мария!.. — сказал он и взял ее за руку.
Она медленно наклонилась и так доверчиво положила голову к нему на грудь, что он забыл обо всем на свете. Не помнил, как поцеловал ее. Она быстро отвела ладонью его губы и сказала, вся дрожа:
— Нет, нет! Я сама... сама...
Прикоснулась к его щеке по-детски сжатыми губами и убежала.
8
Наступил вечер. В наплывающих черных тучах поминутно сверкали молнии. Быстро приближались раскаты грома. В каморке стало душно. Ладо раскрыл дверь и сел на пороге.
Раскаленный от дневного зноя песок все еще дышал жаром. На деревьях у озера не шелестел ни один листок.
Вдруг где-то в темноте Мария произнесла его имя. Он прислушался. Мать и дочь говорили о нем. Их не было видно, они сидели на лавочке в палисаднике, но, когда гром утихал, было слышно каждое слово.
— Знаешь, мама, что он мне сказал? «Я жить без тебя не могу. Как только поправлюсь, уйду отсюда и тебя возьму с собой»...
— Никуда я тебя в такое время не отпущу, дочка, — попробовала возразить мать, но Мария не дала ей докончить.
— Он говорит: «У меня нет сестер. Поэтому моя мать особенно полюбит тебя: ты будешь ей и невесткой и дочерью».
Ладо усмехнулся. Ничего подобного он ей не говорил, все это она выдумала, должно быть желая расположить к нему свою мать. Но его поразило, что она высказала слово в слово именно то, о чем он мечтал.
Их голоса заглушил гром. Потом опять стало слышно.
— ...Нет, нет, ты меня не упрашивай! Что я скажу твоему отцу, когда он, бог даст, вернется домой? Ведь сама знаешь, какой у него нрав, со свету меня сживет. Куда, скажет, отпустила девочку?
— Отец ничего не скажет, он меня любит.
— А я, значит, тебя не люблю? Пусти меня, девочка, не души...
Скрипнула калитка, Ладо узнал шаги Марии. Думал, не заметит его в темноте, но, подойдя, она тотчас же остановилась.
— Ты здесь? — спросила она и села рядом.
— Не доверяет мне твоя мать, — сказал он.
— Ты не сердись на нее, Ладо...
— А я ей не судья! Трудно сейчас нашим матерям...
Ночь стала еще душнее. Гром гремел почти беспрерывно. Небо хлестали частые молнии. Упало несколько капель дождя — гроза прошла стороной. На беззвездном небе взошла окутанная красноватой дымкой луна. Луна бабьего лета...
...Долго сидели они на пороге плечом к плечу. Радостно билась кровь в их ладонях.
Мария мечтала о том, что скоро они проберутся к своим и она упросит начальника Ладо, чтобы ее оставили санитаркой. Как пойдет ей военная форма, как бесстрашно будет она воевать рядом с Ладо! Потом, когда кончится война, они поедут в Грузию.
Вдруг она замолкла, нашла в темноте его руку и прижалась к ней горячей щекой.
— Что с тобой, Мария? — спросил он.
— Ничего... ничего, — прошептала она. — Странно! Иногда мне кажется, что я всю жизнь тебя любила и ждала... Тебя одного ждала!
9
После того вечера Настасья Степановна ни разу не навестила Ладо в его каморке, и он понял, что она все еще не решилась отпустить с ним дочь.
А тут еще Мария принесла дурную весть: в деревне пошли слухи, что фашисты приближаются к перевалу.
До перевала было не меньше семидесяти километров. Нужно было идти по глухим болотам, лесам, по крутым горным тропам — нелегкая и опасная дорога.
Мария была сильной девушкой. Она легко перенесла бы этот тяжелый путь, но Ладо не надеялся на свою ногу. Да и без проводника им, пожалуй, и не выбраться отсюда. Впрочем, выбора у него не было. Ему надо дойти до своих, пока враг не занял перевал.
Когда Ладо рассказал Марии о своих опасениях, она со вздохом призналась:
— А мама еще думает...
Но вскоре Настасье Степановне пришлось уступить дочери.
Староста Гаврик объявил приказ коменданта: вывесить на воротах списки жильцов и не запирать на ночь дверей. Немецкий патруль должен в любое время иметь доступ в любой дом.
А вечером, когда Настасья Степановна доила корову под яблоней, калитка широко распахнулась и во двор вошел фашист, высокий, сухой, как старый репейник, с черным автоматом на груди. Он шел, как ходят в пустом, безлюдном поле, ни на чем не задерживая взгляда, не обращая никакого внимания на все окружающее. Он даже и не подумал обойти стоящее посреди двора корыто — отшвырнул его ударом ноги.
Настасье Степановне вдруг показалось, что вот так же собьет он и эту хату, и эту яблоню, и горы, и солнце, заходящее в дымке золотистого тумана. Ей стало страшно. Фашист подошел к яблоне, нарвал крупных желтых яблок, набил себе ими карманы и, так же не глядя ни на что, ушел деревянным шагом.
Ладо не слышал, как отворилась дверь и вошла Настасья Степановна. Он чистил автомат и увидел ее, только когда обернулся, чтобы поставить оружие к стене. Молча и робко стояла она у приоткрытой двери.
— Пожалуйста, мамаша, заходите.
Он придвинул Настасье Степановне стул.
— Видимо, пришло время мне расстаться с дочерью, — тихо сказала она.
Ладо видел, как она страдает. Из троих детей с ней осталась только одна эта дочь, и та теперь должна покинуть родной кров. Ладо понял, как трудно ей отпустить Марию и остаться одной в этом опустевшем доме.
Его ожег стыд. До сих пор он ни разу не удосужился заглянуть в сердце матери, не сказал ей ни одного ласкового, ободряющего слова.
Он обнял Настасью Степановну и горячо поклялся ей больше жизни любить и оберегать Марию.
— Верю, сынок! Господь с вами! — Она перекрестила юношу и отвернулась, смахивая слезу.
— Что же вы отворачиваетесь, мамаша? Сердитесь на меня?
— Пусть смерть от тебя отвернется, сынок! Чего мне на тебя сердиться. Видно, так уж суждено вам быть вместе. Только скорее бы кончилась война! — Она оглянулась на дверь и продолжала шепотом: — Трех дочерей вырастила я, голубчик. Материнское сердце не различает детей, но эта девочка мне дороже всех. Знаешь, почему я ее так жалею? Она была немного обижена у нас в семье. Сестры ее все за ворота глядели. То хоровой кружок, то танцы, то поездки в город. Тут-то была у них сноровка, а дома им лень было подержать теленка, пока я доила корову. Хлопотала по хозяйству одна Мария. Она сызмала была послушная и ласковая. Эти попрыгуньи каждый год, бывало, увязывались за мной на колхозную ярмарку. Иногда половину выручки заставляли истратить в городе. То гитару попросят им купить, то городскую обувь, то колечко или бусы... Только я и слышала от них: «купи» да «купи». А Марии ничего не перепадало. Вечно она ходила в обносках своих сестер, в чиненом да перешитом. Выросли девочки, но и тогда я не сумела как следует позаботиться о младшей. Старшую мы послали учиться в Краснодар, среднюю взял в Москву дядя. А эта так и осталась в забросе. И вот теперь я все думаю, как бы не обидели ее в чужой семье.
— Не бойтесь, мамаша, все будет хорошо. Разве я дам Марию в обиду?
— Э!.. — вздохнула Настасья Степановна. — Как легко бы жилось на свете, если бы матерям никогда не доводилось переживать своих детей!
Послышался скрип калитки.
— Это, кажется, она. Ничего не говори ей, милый, а то обидится, — сказала Настасья Степановна, закрывая за собой дверь.
10
Мария стала собираться в дорогу. Она насушила сухарей, напекла коржиков, выстирала и выгладила гимнастерку Ладо. На кармане не оказалось одной пуговицы. Мария перерыла весь дом: непременно хотела найти форменную пуговицу.
— Не на парад же я собираюсь, Мария. Пусть будет какая-нибудь.
— Ну, тогда я пришью эту. — И Мария вынула из шкатулки простую костяную пуговицу. Она пошарила у себя на груди, нашла иголку и, проворно продев нитку, примерила пуговицу к петле. Все ее движения были стремительны и легки.
Ладо не вытерпел и сказал:
— А ты настоящая швея, Мария.
— Правда?
Она перекусила нитку и спросила, не поднимая головы:
— Ты какую хотел бы жену, Ладо? Хорошую хозяйку или чтобы она служила и отличалась на работе?
— Такую, какой будешь ты, Мария.
— Скажи мне правду!
— Я правду говорю.
— Ты меня очень любишь?
— Очень...
— Нет, правда, какой ты хочешь, чтобы я была?
— Какая ты есть, Мария.
Она взглянула на Ладо сияющими глазами и тихо рассмеялась. Удивительно красила Марию радость, почаще бы радовалась она!
Мария вдруг нахмурила брови и сказала сердито:
— Извини, пожалуйста! Ты, может быть, думаешь, что я буду целыми днями сидеть дома за шитьем?
Ладо от души расхохотался. Но в каморку вошла Настасья Степановна, и их ссора так и не состоялась.
Женщины начали укладывать вещевой мешок. Мария положила только одно свое ситцевое платье, полотенце и фотографию родителей. Она хотела взять с собой еще какие-то вещицы, но Ладо не позволил.
— Возможно, и эту скромную поклажу придется бросить дорогой, — сказал он.
— Самое главное, болота пройти, — сказала Настасья Степановна. — Где бы вам проводника достать?
— Да, с проводником было бы легче, — согласился Ладо.
Мать и дочь долго думали, к кому обратиться за помощью, и наконец после горячих споров остановили свой выбор на старике Гирском.
Ладо и раньше слыхал о соседе Вершининых — старом трактористе Гирском. Однажды, зайдя вечерком к Настасье Степановне, старик чуть было не забрел в каморку Ладо.
— Если бы он и вошел, ничего плохого не случилось бы. Этот старик — друг моего отца, — успокоила Мария раненого.
...В то утро Гирского не оказалось дома, и Настасья Степановна послала Марию на гумно, где молотили хлеб.
11
На прошлой неделе в деревню прибыл фельдкомендант. Как-то утром Вашаломидзе увидел его в окно. Неповоротливый, приземистый, распухший от пьянства фашист купал в озере гнедого жеребца. Ладо запомнились его подстриженные, как у Гитлера, усы и двойной подбородок. Фельдкомендант должен был обмолотить и послать в город хлеб из трех колхозов.
В тот год на передольских полях творились чудеса. Стеной стояла высокая пшеница. Можно было пройти поле от края до края и не найти ни одного тощего колоса.
Настасья Степановна говорила: в нынешнем году передольцы получили бы по пять — шесть килограммов пшеницы на трудодень. Но не на радость деревне созрел этот урожай. Фельдкомендант сам подбирал работниц для молотьбы. Марию тоже два раза гоняли на ток. Трактором управлял старик Гирский.
Машина ли была тому виной или старость Гирского, но трактор почти всегда был на простое. Иногда за длинный летний день не удавалось обмолотить и полвоза пшеницы. В разгаре работы машина вдруг начинала оглушительно трещать. Казалось, вот-вот взлетит на воздух, но она так же внезапно замолкала, и, пока удавалось снова ее запустить, наступали сумерки и работа прекращалась. Старик Гирский с утра до вечера возился с трактором. Тут же кружился староста Гаврик и последними словами ругал тракториста.
— Ты мне голову не морочь, старый козел! — кричал Гаврик. — Забыл, для кого хлеб молотишь! Для германской армии, слышишь! Сорвешь обмолот — башку с тебя снимут, так и знай!..
Оглядев черневшие на подстилке части мотора, Гирский угрюмо отзывался:
— Машина не человек, Гаврик! Человека и избить можно, и последний кусок у него отнять, и без крова его оставить — все-то он, шельма, стерпит. А машина — что скотина неразумная, знай своего требует. Тут силой не возьмешь, как ни кричи, как ни приказывай. От зари до зари гоняем трактор, а ремонта настоящего ему нет.
— Ты мне что лекции разводишь! Уж больно образован стал!.. Смотри, Гирский, договоришься...
Гаврик круто повернулся и, вытирая платком красную, заплывшую жиром шею, пошел в деревню. Семьсот мажар свезли на гумно, но заскирдовать не успели. Один хороший дождик мог погубить весь хлеб.
Земля иссохла от зноя. Над ней клубилась бурая пыль. В эту жару и духоту фельдкомендант по пяти раз наведывался к молотилке. Он обливался потом. Под мышками, у пояса, между лопатками на его мундире расползлись большие темные пятна. Он жадно пил холодное кислое молоко из кувшина и осыпал старика Гирского грубыми ругательствами.
...Солнце припекало вовсю. Молотилка опять не работала. Женщины, разомлев от жары, лежали в тени на соломе и лениво переговаривались. Весь потный, запыленный, вымазанный в керосине, Гирский хлопотал возле трактора — машина стояла с утра.
Мария не успела переговорить с Гирским. Взбешенный фельдкомендант, подскакав верхом к трактору, изо всех сил хлестнул старика нагайкой. Как яростно рванулся старый тракторист к гитлеровцу! Мария в ужасе закрыла глаза. Она думала, что Гирский ответит фельдкоменданту ударом на удар и произойдет непоправимое несчастье. Но этого не случилось. Девушка подняла голову, и сердце у нее болезненно сжалось: старик стоял перед фельдкомендантом с таким жалким, покорным видом! Ни кровинки не было в его лице.