Поздней ночью группу Вашаломидзе на штабной машине доставили к переднему краю.
2
Когда погиб Чвениа и Вашаломидзе, раненный в бедро, остался на безымянной высотке один, он понял, что дело плохо. До этой минуты он видел только опасность смерти. Но, может, потому, что крохотная надежда на спасение продолжала делать еще свое доброе дело, на душе у него было спокойно. А может быть, в пылу боя у него не было времени пожалеть об уходящей жизни.
Отчего же теперь он потерял спокойствие? Молчание фашистов показалось ему недобрым знаком. Почему они затихли именно сейчас, когда с пригорка слышен только один его автомат? Что они замышляют? Не собираются ли захватить его живым?
Вашаломидзе содрогнулся при этой мысли. «Что же будет, когда наши овладеют этой высоткой? Они найдут моих товарищей... Вот, широко раскинув руки, спокойно лежит Гино Бритаев. Он и слова сказать не успел, скошенный пулеметной очередью. Вот висит над обрывом бездыханный Цагарели. А там, на дне пересохшего оросительного канала, умирает, а может уже и умер, тихий человек Чвениа. Их всех найдут... Только его, Ладо Вашаломидзе, нигде не окажется ни живого, ни мертвого. Что скажут товарищи? Решат, что нестоящий он солдат».
И тут первый раз за многие часы неравного боя на высотке его охватил страх. Он поспешно зарядил автомат, положил рядом с собой запасные обоймы и немного успокоился — руки еще повиновались ему.
Много крови потерял Ладо, пока сумел перевязать себе рану. У него часто кружилась голова. Было мгновение, когда ему показалось, что гитлеровцы снова пошли в атаку. Он выпустил почти всю обойму. Непереносимая боль свела судорогой все его тело. В эту минуту Ладо был близок к полной потере сознания и только напряжением воли удержался на грани мрака и света. Вскоре все окружающее опять обрело четкость очертаний, и Вашаломидзе понял, что ошибся и стреляет по валявшимся на пригорке убитым фашистам. Ему просто померещилось, что они ползут вверх по склону. Понял он и то, что теперь ни в коем случае нельзя торопиться, что ему надо лежать, сберегая силы. Он здесь один, и, кроме него, некому удержать высотку. Теперь вся его жизнь была в одном стремлении: только бы сохранить ясность мысли! Ничто здесь не должно совершаться помимо его воли.
...Рана вызвала жажду. Нёбо его горело, как будто не язык был у него во рту, а раскаленный железный брусок. Ладо прижимал растрескавшиеся, распухшие губы к земле, жадно лизал осыпавшиеся в окоп комья, надеясь хоть немного освежить пересохший рот. Неужели земля так скоро впитала воду, вылившуюся из простреленного термоса? Он не мог найти даже следа влаги. Вывернутые глинистые комья были горячи, как уголь в жаровне.
В десяти шагах от него лежал убитый вражеский корректировщик. Ладо дал себе слово не смотреть в ту сторону, но какая-то неодолимая сила толкала его. Он пожирал глазами флягу, висевшую на поясе корректировщика. Из горлышка ее сочилась вода. Цепочка частых прозрачных капель беспрестанно покачивала стебельки травы.
Эти капли все время беспокоили раненого. «Вытечет, все вытечет», — стучало у него в висках, и руки нетерпеливо скребли землю. До фляги было всего десять шагов, но раненый знал: ему надо лежать неподвижно, чтобы сохранить остаток сил.
Вдруг он вспомнил Чвениа. «Как верно сказал Голиков: «Человек не рождается ни трусом, ни героем. Даже сталь и та нуждается в закалке огнем». Кто бы мог подумать, что этот робкий, застенчивый человек, не дрогнув сердцем, пойдет навстречу смерти!
Это случилось полчаса назад, когда Ладо наспех перевязывал себе рану. Ему показалось, что он услышал шорох: не то осыпался песок, не то ветерок шевельнул листву. Он посмотрел вниз. На поляне, шириной в две бурки, стоял дуб с выжженной сердцевиной; должно быть, под ним когда-то ночевал пастух или охотник. Там все выглядело по-прежнему: не двигалась ни одна веточка, только легкая тень облака медленно пересекла поляну.
Ладо, успокоившись, оглядел другую сторону низины, где проходило русло старого оросительного канала. И там не было заметно ничего угрожающего. Но все же Ладо не мог оторвать взгляда от камыша, которым густо зарос канал. Ладо мог поклясться, что верхушки камыша качнулись сейчас не от ветра. Враг с самой зари, как одержимый, стремился к этому каналу — с его стороны пригорок был наиболее удобен для атаки. Защитники высотки все время держали под прицелом это опасное место. Но когда погиб Бритаев и ранило Ладо, гитлеровцы, видимо, воспользовались минутным замешательством разведчиков и проникли в канал.
Да, так и есть. Вот еще качнулся камыш, теперь у самого подножия пригорка.
— Видишь? — спросил он Чвениа.
— Вижу!
— Много их?
— Кажется, два.
Дело осложнялось. Сейчас эти два гитлеровца были опаснее всех нападающих, вместе взятых. Пулей их не достать. Им даже не нужно вылезать из канала, они без всякого риска для себя доберутся к растерзанному окопу на бросок гранаты — и тогда конец.
— Пойду я, Ладо, а то потом будет поздно, — сказал Чвениа и, скинув с себя шинель, вылез из окопа. Ни словом, ни взглядом он не попрощался с Ладо, ушел, как ходил, бывало, в соседнюю лавчонку за пачкой папирос.
Его помятая, местами облупленная каска мелькнула на склоне исчезла в канале. А еще через минуту Ладо услышал яростную перестрелку.
Сколько ни ждал Вашаломидзе, из канала никто не вышел: ни Чвениа, ни фашисты.
Как обидно, что он иногда бывал несправедлив к нему! Слишком поздно узнал он сердце этого человека...
От жажды все горело внутри. Чтобы не думать о воде, он попытался вспомнить свою деревню, своих односельчан, но память не подсказала ни одного знакомого имени, не вспомнил он ни одного знакомого лица. Только одно представил он себе с потрясающей ясностью: журчащий источник у стен старой башни на окраине села.
Потом он решил: «Сосчитаю до ста. Может, тем временем гитлеровцы снова зашевелятся, и я избавлюсь от этого искушения». Но не успел он сосчитать и до двадцати, как в висках опять застучало: «Вытечет, все вытечет!» Эта мысль снова заставила его взглянуть в сторону фляги. Цепочка прозрачных капель все так же соблазнительно поблескивала. Ему казалось, что он уже ощущал вкус воды.
Это не обещало ничего хорошего. Столько вынести он не мог!
Ладо вытер рукавом потный лоб и поднял автомат. Долго целился во флягу. Раздался выстрел, и осколки синего стекла со звоном посыпались на траву.
3
Как видно, врагам тоже надоело ждать, и они снова поднялись в атаку. На этот раз они бежали не таясь, без единого выстрела, решив, очевидно, кончить этот затянувшийся бой.
Впереди бежал рослый костлявый рыжеволосый фашист. Ладо по привычке взял на мушку переднего. Только он собрался выстрелить, как увидел второго — в распахнутом кителе, с большой, поблескивающей на солнце лысиной. В обеих руках он держал гранаты с деревянными рукоятками и несся вперед с таким видом, как будто собирался стереть с лица земли весь пригорок.
Ладо пропустил переднего и выстрелил во второго. Не попал. Выстрелил еще раз. Рука снова изменила ему.
Что такое? Чем околдован его автомат?
Ладо не почувствовал, как в него попала вторая пуля. Не почувствовал он ни боли, ни того, что рукав намок от крови, так приковал его внимание лысый гитлеровец.
Ладо вытер пот, заливший глаза, затаил дыхание и, снова прицелившись, медленно спустил курок.
Лысый свалился беззвучно, как упавшая с вешалки шинель. Остальные сейчас же залегли и открыли огонь по пригорку. Вашаломидзе понял, что враг еще боится его, и это радовало солдата.
Но вдруг напряжение ослабло, и он сразу же почувствовал жгучую боль в левом плече.
«Вот и конец», — подумал Ладо и горько пожалел о том, что его жизнь окончится здесь, в этой глуши. Со всех сторон обступила пригорок ржавая степь. Нигде ни человеческого жилья, ни пашни — ничего. Чертополох, репейник да черный волчец полновластно хозяйничали на этой бесплодной земле. Тут и там были разбросаны заросшие бурьяном болотца. На опаленных зноем кустах сверкали клочья белой «оленьей пены». К раскаленному дыханию степи примешивался острый запах гнили. Темная лента болотной речки то появлялась, то снова исчезала среди зарослей камыша. В воздухе носились зеленокрылые стрекозы, гудели жуки, и порой трудно было понять, клочок ли дыма вьется вон там, над почерневшим пнем, или роится в воздухе мошкара.
Даже имени не дал человек этому пустынному месту. И он, Ладо Вашаломидзе, должен бесследно пропасть в этой забытой людьми и богом глуши, на этой затерявшейся безымянной высотке.
«Если уж мне суждено было умереть, то лучше бы я умер под Севастополем. Тогда хоть бы соседи сказали бедному моему отцу: «Героем был твой сын и погиб у города-героя», — думал Ладо, и горько было ему, что никто, никто на свете не будет знать, как называется и где находится этот пригорок, с которого он последний раз видит небо.
4
После своего удачного выстрела Ладо так обессилел, что не заметил, куда скрылся первый фашист. Когда в глазах у него прояснилось, на поляне никого не было видно. Он обливался холодным потом, истекал кровью и все-таки выпустил несколько очередей.
Ладо знал, что теперь уж ни в кого не попадет, но сердце ему подсказывало: эти выстрелы нужны. Следовало внушить врагу, что защитник высотки цел и невредим. «Если они пронюхают, что я ранен, или решат, что я берегу патроны, они осмелеют — и тогда мне конец». Эта мысль прибавила сил. Не так уж плохи его дела, если он еще способен рассуждать и рассчитывать. Если бы еще остановить кровотечение!..
Едва он потянулся к сумке, как около дуба поднялось облачко пыли. Выскочивший из засады фашист кинулся к пригорку. Ладо медленно расправил правую руку. Коснулся холодными пальцами нагретого солнцем железа. Ему показалось, что он бесконечно долго поднимает автомат.
Он нажал на спуск... Фашист припал к земле и быстро отполз обратно к дубу.
С этой минуты Вашаломидзе был как в тумане и часто забывал, где он и что с ним происходит. Временами боль выводила его из обморочного состояния, и она же снова погружала его во мрак. Были мгновения, когда уже не мысль, не какое-либо желание или воспоминание, а одна только эта боль связывала его с жизнью. Лишь изредка те незабвенные глаза тихо взглядывали на него, потом так же тихо таяли, сливались с синевой неба. Ах, только бы получить минутную передышку!.. Тогда он еще продержится. А там, может быть, подоспеет помощь.
Немеющие пальцы плохо подчинялись ему. За что он ни брался, будь то автомат или ком земли, ему стоило огромного усилия разжать руку.
Яркий свет вспыхивал порой в душе раненого от сознания, что он, несмотря ни на что, выполняет свой воинский долг. Ему двадцать три года, и только сейчас он понял, что все прожитые им годы были лишь подготовкой к одному сегодняшнему дню.
И вдруг боль исчезла, пот высох на лбу, тело сделалось удивительно легким. Он догадался, что это значит. Пораженный, он попытался схватить автомат. Напрасные усилия...
Теперь они поднимутся на пригорок и прикончат то малое, что еще живет в его теле и в его сознании, хотя тело его было почти мертво и он уже не почувствовал бы новой боли.
Давешняя горькая мысль обожгла ему сердце: «Почему мне суждено умирать в этом пустынном месте? Хотя бы каким-нибудь названием обозначили его на карте».
Он еще раз взглянул на поляну. Но поляны уже не было.
Перед глазами Ладо развернулась огромная карта. Он сразу узнал ее. На ней была видна его высотка... И дуб с выжженной сердцевиной и опаленные солнцем камыши. И вдруг он явственно услышал чьи-то голоса: «А знаешь, эта высота уже не безымянная». — «Знаю. Люди назвали ее Высотой Бесстрашных...»
— Кончается!.. — печально проговорил Голиков, когда Ладо вынесли из окопа и положили на чью-то шинель.
— Подожди, — шепнул ему товарищ. — Смотри, вот опять... опять.
Оба нагнулись.
Еле заметно, неуловимо дрогнули бескровные губы Вашаломидзе.
— Ладо, друг! Что ты?.. Скажи? Это я, Алеша, — взволнованно твердил Голиков.
Вашаломидзе прошептал:
— Где наши? Почему не слышно стрельбы?
Земля содрогалась от взрывов — шел яростный бой, но до ускользающего сознания Вашаломидзе уже не доходили шумы земли.
МАЙСКОЕ УТРО[6]
В начале мая тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда войска Приморской армии подошли к Севастополю, в солдатской газете «Вперед за Родину!» была напечатана моя корреспонденция о неожиданной встрече двух братьев-грузин, участников штурма Сапун-горы. Примерно через месяц в Симферополе, где тогда находилась наша редакция, я получил письмо такого содержания:
«Уважаемый писатель!
Вы правильно описали мою встречу с братом под Сапун-горою. Большое вам спасибо за это! Но, извините, вы допустили небольшую ошибку: в той суматохе неточно записали наши фамилии. В газете напечатано Заридзе, а мы Базлидзе. Может, это и не имеет большого значения, но мы с братом все-таки просим вас, если можно, исправить эту ошибку. Пишет танкист
18 июня 1944 года».
Дорогой Гогиа Базлидзе, чтобы искупить свою вину перед вами, я решил почти заново написать о том памятном событии в вашей жизни. Как это удалось — судите сами.
Леван Базлидзе вышел из душного полумрака санитарной палатки и сразу почувствовал непреодолимую слабость. Почти полчаса женщина-хирург возилась с его раной в голове, извлекая мелкие осколки, промывая и зашивая ее. Леван все вытерпел, не проронил ни единого звука. А вот сейчас, может от свежего воздуха, а может просто оттого, что иссякли силы, у него вдруг закружилась голова, подкосились ноги.
Леван припал к плечу подоспевшего санитара и медленно опустился на землю.
Помутневшими от боли глазами он, не узнавая, оглядел поляну, залитую солнцем, и вдруг увидел, как из лесу вышли деревца алычи, все в белых весенних цветах.
«Откуда они здесь?» — удивился Леван, напрягая ослабевшее зрение, и не сразу понял: это санитарки в белых халатах. Здесь же медсанбат.
Леван сейчас увидел и раненых, лежавших в густой высокой траве. Из палатки хирурга слышались чьи-то сдержанные стоны, где-то сердито шипел примус, булькала кипящая вода, время от времени в кустах дикой сирени дремотно посвистывал соловей, а совсем рядом с Леваном вполголоса переговаривались легкораненые.
Медсанбат разместился на склоне невысокой горы, поросшей молодым дубняком; остро пахли нагретые солнцем почки; внизу, в почерневшей от огня лощине, еще дымились подбитые танки, из окна железнодорожной будки временами вырывалось почти бесцветное от яркого солнца пламя.
Совсем недавно здесь прошли сто двадцать танков, огнем и гусеницами разметая все на своем пути, а сейчас было тихо, мирно, и лишь изредка то тут, то там гулко звучали одиночные выстрелы. Кто стрелял? Почему стрелял? Говорили, что это стреляют санитары, пугая попрятавшихся в окопах гитлеровцев. Но Леван знал, что это стреляют разгоряченные боем солдаты, еще не привыкшие к этой необычайной, сразу наступившей тишине.
Время приближалось к полудню, и над поляной, где лежал Леван, сгустился душный запах крови и каких-то лекарств, и только иногда слабый ветерок приносил запах дикой сирени.
Леван приподнялся на локтях и оглядел поляну: «Нет ли кого из моей роты?» Ни одного знакомого лица.
Под низкорослым дубом, в тени распряженной линейки, полулежал раненый в черном комбинезоне, с наглухо забинтованным лицом. На его повязке причудливо играли тени беспокойной листвы. Только правым глазом смотрел он сквозь узкий просвет на Левана. Бессильно откинув голову, он тяжело дышал — тонкая марля трепетала на его губах. Вдруг он всем телом подался вперед и возбужденно замахал рукой: то ли звал кого-то к себе, то ли заметался в бредовой горячке.
«Бедняга», — с внезапной грустью подумал Леван.
Короткий, приглушенный стон вырвался из груди танкиста, и он еще нетерпеливее замахал рукой, словно требуя чего-то.
Может, оттого, что Леван долго молчал, а может, оттого, что волнение танкиста передалось ему, он, не соразмерив голоса и сил своих, громко крикнул:
— Сестра, воды!
Не легко дались ему эти два слова. Притихшая было боль снова обрушилась на него: в висках застучало; морщины резче обозначились на усталом лице, и снова выплыли из лесу белые деревца алычи. Но Леван уже знал, чем усмирить эту боль, и он, торопясь и сбиваясь, стал перебирать разрозненные, мучительно ускользающие из памяти картины утреннего боя.
Боль воспоминания... Лишь она одна сильнее раны жгла его душу.
...Светало. До начала атаки оставались считанные минуты. Отдав необходимые распоряжения бойцам своего отделения, Леван туже затянул под подбородком ремешок каски и, нащупав ногой узкие ступеньки, выглянул из траншеи.
На взрытую снарядами поляну стаями садились птицы и жадно клевали вывернутые жирные комья земли с помятой травой.
«Давно, должно быть, не пахали эту землю», — подумал Леван и так ясно увидел свою далекую Алазанскую долину и себя, идущим за пятикорпусным плугом, так ясно услышал неумолчный гомон грачей, едва поспевающих за пахарем, что сердце защемило, и он, вздохнув, спрыгнул обратно в траншею.
Перед боем лучше не оглядываться назад.
«Значит, так, — подумал он, отгоняя от себя все другие мысли, — проскочить к лощине... Откосы крутые, но щебень поможет, бежать будет легко. Главное — выйти на рубеж, а там видно будет».
Из лощины пришлось ползти по голой бурой земле, изрытой гусеницами танков. И хотя товарищей пока не было видно, но он слышал, как в овраге, позади него, шуршал под ногами щебень и временами позвякивала чья-то лопата. Отделение шло за ним.
Первая пуля, словно спичка, чиркнула по каске Левана.
«Шальная», — успокоил он себя и еще быстрее заработал локтями.
Некоторое время он еще слышал шуршание щебня под ногами бойцов, и стук лопаты, и отдельные выстрелы, и тикание часов в нагрудном кармане, и далекие голоса бесстрашных деревенских петухов, но вдруг все стихло, он даже не услышал собственного крика: «Вперед!..» Началась атака.
Справа, совсем близко, ударил вражеский пулемет. Пули неслышно ложились почти рядом, взметая гривы пыли. И так же неслышно, роняя оружие, падали сраженные солдаты.
Пришлось залечь, но до лопаты дело не дошло. Мимо Левана, обдав его запахом горячего железа, прошел, переваливаясь с боку на бок, тяжелый танк. На борту его Леван увидел изображение скачущего оленя. Что-то очень знакомое почудилось ему в этом рисунке, в какое-то мгновение ему страстно захотелось вспомнить, что это... Но думать об этом уже не было времени. Танк подмял пулеметное гнездо, и нужно было поднимать солдат для последнего рывка.
Что было дальше, Левану помнилось смутно. Обгоняя кого-то, он оставил на колючей проволоке полрукава гимнастерки и крепко разодрал себе локоть. В руках беззвучно, так ему казалось, бился автомат. И хотя он бежал изо всех сил, он все время думал, что бежит слишком медленно и никогда не доберется до той небольшой горки, где засели гитлеровцы. Это было похоже на мучительный сон, когда бежишь куда-то и все не можешь добежать...
Леван раньше других одолел пригорок и ворвался во вражескую траншею.