Скоро мы уже мчались в какой-то красной дико ревущей машине, марки которой я даже не знала…
Увидев виллу Джонни, я невольно подумала, что у дома невероятное сходство с мобильниками и ноутами, которые выпускает его корпорация. Здание являло собой какую-то космическую конструкцию из серых стальных плит и голубого стекла. То ли звездолет, то ли гигантская пирамида, сложенная великаном из множества ультрабуков.
Внутренняя отделка тоже мерцала холодным металлическим блеском, немного смягчаемым малочисленной белой мебелью.
Наверное, мы вошли в цокольный этаж. Прошли мимо большого тренажерного зала, сауны, бассейна. И оказались в овальной комнате с прозрачным потолком и белым кожаным диваном, на котором в джинсах и футболке, с гринбуком на коленях, лежала худенькая блондинка. В ее ушах были наушники, наших шагов девушка явно не слышала.
– У Мэри привычка – работать по ночам в любом часовом поясе, – сказал Джонни, и в его голосе мне послышались теплота и нежность.
Он подкрался к ней сзади, заключил в объятия и чмокнул в щечку. Мэри повернула голову и, увидев меня, вздрогнула от неожиданности.
Девочки, как бы вы отреагировали, если бы благоверный появился под утро в компании посторонней бабы?
Я бы двинула сковородкой – сначала девке, потом супругу. Ну или наоборот – как получилось бы. А потом, может быть, поинтересовалась бы, что сие пришествие значит.
Жена Джонни, видимо, прошедшая суровую школу выживания рядом с миллиардером, вышколенно улыбнулась и с деланой приветливостью защебетала:
– Привет, как поживаете? Я – Мэри, рада знакомству!
В ее глазах заплескались страх и тоска.
Интересно, через что пришлось переступить этой девочке? Через гордость, достоинство? Наверное, дома он ни в чем себе не отказывает – этот король девайсов? Притаскивает шлюх, устраивает совместные оргии? Употребляет кокаин?
Когда у человека есть такая сила, как у Джонни Грина, – в общепринятых рамках приличия оставаться сложно. Он отдает миру гениальные творения. И с той же страстью разрушает себя.
Я права. Иначе во взгляде Мэри не было бы страха…
Пожимаю протянутую мне лапку.
Отсыпаю пригоршню приветливых банальностей: тоже рада, поживаю замечательно, чудесный дом.
Все это дается мне с большими усилиями.
Я чувствую себя выжатой как лимон. Очень хочется спать. Я понимаю, что Джонни продолжает поглощать мою энергию – и он, наверное, сожрал ее уже слишком много. Инстинкт самосохранения отключился. Мне совершенно все равно, что со мной происходит. Теперь я – отмороженная красавица из старой советской сказки. «Что воля, что неволя – все одно» – помните?
– Я принесу выпить, – говорит Мэри. И мне кажется, что я слышу ее голос, находясь внутри стылого ледяного замка. – Что вы предпочитаете?
– Минеральную воду без газа.
– О, это несерьезно! В стране, где алкоголь запрещен, вы просто обязаны выпить что-нибудь покрепче, – восклицает Джонни и вдруг бледнеет.
Любящее сердце – мощный локатор. Мэри уже возле мужа, встревоженно вглядывается в его глаза.
Вместо ответа Джонни вытаскивает из кармана руку, разжимает пальцы. На его ладони изумруд. Лишенный золотой оправы, он стал еще красивее. Электрический свет разбивается в его гранях сотней зеленых бликов.
– Это из твоего кольца камень? – взволнованно интересуется Мэри. – Ты снял свое кольцо? Вот и хорошо, оно никогда мне не нравилось.
– Ничего не понимаю, – пробормотал Грин, ошеломленно глядя на камень. – Наверное, он выпал из перстня. На набережной было темно. Я особо не вглядывался, что выбрасываю. А сейчас сунул руку в карман – и там оказался изумруд.
Я смотрю на Джонни Грина, и мне становится страшно. Я вижу, как из седьмой чакры, расположенной на макушке, начинает подниматься едва различимый столбик пара.
Денис рассказывал, что происходит потом. Столб темнеет, и, как яркая точка, душа взмывает вверх.
Я не видела прежде этого со стороны – но я сама была в такой ситуации, когда переживала клиническую смерть и выходила из физического тела. Этот темный столб душа видит как тоннель, в конце которого сияет яркий свет божественной любви и спокойствия.
Совладав с собой, я схватила мобильник и набрала номер Дениса.
Он ответил через пару секунд сонным-пресонным голосом.
– Дениска, изумруд вывалился из кольца. Он сейчас с тем человеком. Что нам делать? Вызывать «Скорую»? Бежать выбрасывать камень в воду? Я могу это сделать за него? Мужчина выглядит слабеющим. Похоже, все развивается стремительно.
Денис замолчал, наверное, пытаясь сосредоточиться и настроиться на Грина.
Потом я услышала его грустный вздох.
– Наташ, прости меня. Я ошибся. Этот мужчина уйдет в любом случае, как бы ты за него не боролась. Ты оказалась не в том месте и не в то время. Ты ничего не изменишь. Прости. Я не видел, что с тобой так случится. Будущее многовариантно. И я не знаю, что тебе делать и что мне делать, как помочь. Мне повисеть на линии? Я могу говорить с тобой. Если это нужно, если это тебя успокоит.
– Сначала я вызову врача, – решила я и прервала разговор.
От волнения слово «скорая» на английском вылетело у меня из головы.
– Надо позвонить врачу. Джонни может быть плохо. Это плохой камень, – сказала я, протягивая ладонь. – Отдай мне изумруд.
Джонни передал мне камень, а Мэри пробормотала:
– На вилле есть доктор, позвать его?
– Да. Но надо позвонить и другим докторам, которые приезжают на машине. Спасать жизнь, быстро. Реанимация, понимаешь?
Мэри кивнула и быстрым шагом удалилась.
Грин, казалось, слабел прямо на глазах. Он сел на диван, откинул голову и тяжело задышал.
Я почувствовала, что надо унести этот проклятый камень как можно дальше от Джонни. Вода, не вода – неважно. Просто подальше от него.
– Я скоро буду, – прошептала я, выбегая из комнаты.
Что было потом – помню плохо.
Пол вдруг ударил меня по лицу, одновременно с этим я услышала хруст в затылке – и мир выключился.
Я пришла в себя от дикого крика Мэри.
Приподнялась на локтях и застонала.
С того места, где я лежала, был виден белоснежный диван, залитый кровью. Похоже, у Джонни было перерезано горло. Упав на колени, Мэри пыталась зажать руками заливающий все вокруг алый фонтанчик…
Глава 4
«Нет, не таким представлял я себе Рим, – думал художник Себастьяно Лучани[19], пробираясь по узким, грязным и шумным улочкам. – На развалинах Форума пасутся козы, Колизей стал пристанищем бродяг и грабителей, руины великолепных дворцов на Авентийских холмах превращены в притоны, где властвуют разврат и похоть. Повсюду валяются кучи мрамора, и в них различимы то изящная рука статуи, то капитель дорической колонны. Вместо того чтобы восстанавливать былую красоту, все это дробят, измельчают, дабы использовать в современном строительстве. Действительно, в Риме полный бардак. Венеция в плане порядка и уважительного отношения к искусству нравится мне куда больше. Но здесь Рафаэль, и…»
При мыслях о гениальном Рафаэле сердце Себастьяно Лучани забилось сильнее.
Он снова словно увидел себя, уже признанного ученика Тициана, стоящего с открытым ртом перед алтарным образом в церкви Сант-Агостино[20].
Конечно, разговоры о молодом гениальном урбинце велись среди художников давно. Молва приписывала ему невероятную легкость в пейзажах, и ангельскую красоту лиц, и совершенное чувство пропорций тела и объема пространства. Но Себастьяно в глубине души считал, что сила таланта Рафаэля значительно преувеличена. Так часто нахваливают загадочных красавиц. А встретишь их в церкви, присмотришься – и поймешь, что ничего особенного в принципе в девушках нет.
Но когда довелось воочию увидеть работу Рафаэля – у него просто заняло дух. Техника Рафаэля – простая, светлая, наполненная воздухом, заставляла сразу же позабыть о том, что стоишь перед картиной. Изображение манило в глубь себя, и в нем было легко, тепло, солнечно – даже лучше, чем в настоящей жизни.
Себастьяно потерял покой. Как только у него выдавалось время между заказами, он колесил по Флоренции, рассматривая невероятных мадонн Рафаэля и не менее выразительные портреты знатных заказчиков. Потом, надышавшись картинами гения до головокружения, он пытался писать тем же стилем – но собственные работы все равно казались ему слишком темными, мрачными, тяжелыми.
Себастьяно казалось, что он впитал в себя каждый штрих, от «Обручения девы Марии Иосифу» и «Мадонны Конестабиле»[21] до «Мадонны Грандуки», «Мадонны со щегленком» и «Прекрасной садовницы»[22]. Он мог легко представить малейшие нюансы и детали рафаэлевской манеры. Но только осветить свой холст хотя бы подобием того света, который щедро струился с работ урбинца, у него не получалось.
Рафаэль был невероятно, непостижимо плодовит. Над большим портретом для дворца или алтарным образом другой художник мог работать и полгода, и год. Рафаэль же писал своих мадонн буквально за пару недель, и при этом они выходили настолько совершенными, как будто бы на холсты были потрачены годы упорнейшего труда.
Когда до Венеции дошли вести, что Рафаэль в Риме и ему даже заказали расписывать станцу[23] Ватиканского дворца, Себастьяно Лучани окончательно утратил сон, аппетит и интерес к жизни. Собственная работа, хотя и хвалимая заказчиками, ему опостылела. «Пойду к урбинцу просто учеником, – решил он с отчаянием. – Говорят, Папой заказаны фрески на все стены, работы большие. Ему, должно быть, нужны люди. Все равно пока я не смогу хотя бы немного научиться тому, что может Рафаэль, – не будет мне покоя».
И вот от мечты – мастерской великого гения – Себастьяно отделяют всего каких-нибудь несколько улиц…
Перед тем как отправиться к Рафаэлю, художник зашел в таверну, выпил охлажденного вина, спросил воды, чтобы почистить запылившийся костюм и башмаки. И, невероятно волнуясь, продолжил свой путь.
– А нашего мастера нет, – отворивший дверь юноша с перепачканным краской лицом сразу же посторонился, давая возможность гостю войти. – Но вы подождите его, он скоро будет.
Себастьяно украдкой оглядел мольберты учеников Рафаэля и завистливо вздохнул. Похоже, урбинец не только гениальный художник, но и хороший учитель.
«Что ж, если он их научил так писать – научит и меня, – Себастьяно пытался унять охватившее его раздражение. Какие-то мальчишки легко переняли манеру Рафаэля, а он, признанный художник, так и не смог продвинуться по этому пути. – Я верю: у меня достаточно таланта для того, чтобы постичь Рафаэля, а потом превзойти его. Я готов отдать этому всю свою жизнь».
Тем временем один из учеников, смуглый и высокий (Себастьяно услышал, как его называли Джованни), очевидно, продолжил нарушенный появлением гостя рассказ.
– И вот, значит, Леонардо да Винчи решил спросить у Микеланджело его мнение о Данте. А Микеланджело как сверкнет глазами: «Чем спрашивать меня о Данте, вы бы лучше подумали о миланцах! Вы оставили их с носом, не выполнив заказ на конную статую!» Микеланджело нахамил, ну и в своей обычной манере – не прощаясь – удалился. Что, думаете, Леонардо догнал его и ударил? Ничуть не бывало! Он улыбнулся и сказал, что, когда художники во власти идеи, им наплевать на все правила приличия. А потом анекдот рассказал.
Себастьяно заинтересованно посмотрел на рассказчика:
– Анекдот? Леонардо да Винчи? Никогда бы не подумал, что он способен на такое! Он всегда выглядит таким серьезным.
Ученик кивнул:
– А вот тем не менее. Слушайте. Спросили как-то у одного художника – отчего его картины так прекрасны, а конопатые сопливые дети так неказисты. А он говорит: «Так картины я пишу днем, а детей делаю в потемках…»
– И тогда я понял, что Леонардо да Винчи не просто великий художник и ученый – он еще очень добрый, веселый человек с большим сердцем! А Микеланджело – он, конечно, тоже гений.
«Вот это да! Как легкомысленно он ведет себя! – поразился Себастьяно при виде вбежавшего в мастерскую и сразу же присоединившегося к беседе Рафаэля. Он выглядел юным, красивым и беззаботным, совершенно не походил на знаменитого художника, пользующегося поддержкой Папы. Вдобавок ко всему с ним была девушка, по виду натурщица. Болтая с учениками, Рафаэль то обнимал ее за талию, то нежно щипал за бочок. – Он смеется, тратит время на любовные утехи! В то время как я месяцами не отходил от мольберта, пытаясь добиться хотя бы намека на прозрачность воздуха с его полотен…»
Рафаэль продолжал:
– Знаете, что для меня, конечно, большая честь жить в одно время с Леонардо и Микеланджело. Но вот характер у Микеланджело несносный. И я никак не могу понять – как он может делать такие гениальные работы и раздражаться из-за каждого пустяка. Недавно выговаривал мне за то, что я тайком пробрался в Сикстинскую капеллу. Ходят слухи, что он расписывает плафон в одиночку, и мне было так любопытно посмотреть! Браманте[24] все устроил, у него оставался ключ. Мы поднялись на леса. Да, там везде только его рука. Микеланджело сотворил невероятную красоту, без помощи Бога никто не может сделать такое. Но когда Микеланджело узнал о моем поступке – то перестал здороваться! Как увидит, так специально на другую сторону улицы переходит, и…
Рафаэль вдруг замолчал, заметив стоявшего за учениками незнакомца. На его лице появилась приветливая улыбка. Оставив свою спутницу, не спускавшую с него влюбленного взгляда, он подошел к Себастьяно и протянул руку.
– Приветствую вас! Узнал, вы – Дель Пьомбо. Я помню, мне показывали вас, когда вы приезжали в Перуджу. Я только начинал рисовать, и мне было любопытно видеть ученика самого Тициана.
Пожав теплую ладонь, Себастьяно попытался вспомнить, о какой такой случайной встрече может идти речь – но в голову не лезло ничего путного.
– Вам нравится эта работа? – Рафаэль неправильно истолковал напряженный взгляд гостя и пошел к мольберту, снял с него изображение прекрасной нежной мадонны. – Прошу вас, примите ее в дар! Я так рад, что вы заглянули ко мне засвидетельствовать свое почтение!
И они пошли по мастерской.
Рафаэль показывал эскизы к своим фрескам, рассказывал о том, что придумал невероятную технику грунтовки. Он относился к нему как к равному, как к уважаемому гостю.
Попроситься в ученики после такого приема у Себастьяно просто не хватило духа.
«В Риме полно его работ. Мы подружились. Останусь здесь, буду работать самостоятельно, – решил Себастьяно Лучани, возвращаясь после встречи с Рафаэлем на постоялый двор, где им были наняты комнаты. – Конечно, я очень зол на себя из-за своей гордыни и нерешительности. Но, может, я еще наберусь смелости? Перенять манеру Рафаэля – это все, что мне надо…»
Успехи Рафаэля в Риме были оглушительными.
Станца делла Сеньятура стала предметом всеобщего обсуждения еще задолго до окончания работы.
Рафаэль задумал там четыре фрески: «Диспут», «Правосудие», «Парнас» и «Афинская школа». Конечно, художники больше всего интересовались «Афинской школой». Безусловно, Апполон с «Парнаса» был чудо как хорош, но в «Афинской школе» Рафаэль написал Платона в образе Леонардо да Винчи, Гераклита в образе Микеланджело. А стоящий у края Птолемей слишком сильно напоминал самого Рафаэля, чтобы это оказалось простым сходством.
Господи, господи, одной этой станцы было достаточно для того, чтобы любой художник считал, что сделал в жизни немало!
Но Папа, не успел еще Рафаэль закончить деллу Сеньятуру, попросил его расписать фресками еще целых три станцы! Они были заказаны другим художникам, и даже сам Перуджино успел сделать несколько эскизов – но Папа, покоренный гением Рафаэля, и слышать больше ничего не хотел. Рафаэль умолял сохранить уже сделанную работу других мастеров, клялся, что впишется в свободное пространство. Но фрески в тех станцах загрунтовали…
Потом Рафаэль занялся картонами для гобеленов для Сикстинской капеллы, оформил чудные лоджии во внутреннем ватиканском дворе, выполнил невероятно пышные и легкие алтарные образы для множества церквей и вряд ли мог бы сам сосчитать своих новых мадонн. И каждая новая мадонна выходила совершенно не похожей на своих предшественниц и еще более гениальной.
Этот темп и эта мощь Рафаэля забрали у Себастьяно Лучани всякую надежду когда-либо приблизиться к гениальному урбинцу. И весь пыл, который направлялся на восхищение им, на изучение его работ, – сейчас все это стало испепеляющей ненавистью.
И понять эту ненависть не мог почти никто. Рафаэля обожали все: папы и кардиналы, знатные женщины и простые натурщицы, художники и даже те, кто не имел к ним никакого отношения.
Наверное, на весь Рим был только еще один человек, который ненавидел Рафаэля, – Микеланджело…
Они познакомились поздно ночью, в Ватиканском дворце, куда оба пришли в очередной раз посмотреть на фрески Рафаэля.
– А ведь говорят, после того, как он увидел мой плафон, не мог рисовать пару дней. Его собственная работа показалась ему плоской, – бормотал Микеланджело, поднося к фреске подсвечник. – Рафаэль все-таки гений. Хорошо, что я закончил большую часть плафона, пока еще не видел этих фресок.
Себастьяно приблизился к художнику и льстиво улыбнулся:
– Смею вас заверить, что Сикстинская капелла не идет ни в какое сравнение с этими фресками. Говорят, Рафаэль рвал на себе волосы и стонал, что Бог на вашей стороне, что без поддержки Высших сил создать такую красоту никто бы не смог.
Микеланджело кивнул:
– А вы, я смотрю, хорошо разбираетесь в искусстве.