Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Созидание души - Луиджи Зойя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наиболее реальное решение этой проблемы «естественного препятствия» состоит в том, чтобы обратиться к достаточно подготовленному профессионалу, занимающемуся анализом, то есть к психоаналитику. Однако нельзя считать, что естественно оказывать такому профессионалу столь высокое доверие: как правило, оно обусловлено самовнушением, так как обычно мы лично с ним незнакомы. Это самовнушение обусловлено широко распространенной в наши дни верой в специализацию и одновременно является волевым актом. Естественно стремление рассказать о своих страданиях и верить в целесообразность такого рассказа. Архетипической является вера в повествование. А повествование об амбивалентности представляет нечто совершаемое бессознательно (причем индивидуально и с терапевтическим эффектом), открытие заново традиции повествовать о страданиях: традиции трагического повествования.

Итак, совершенно не случайно анализ распространился так широко в XX веке – «веке Америки»89. Причем не потому, что для нашей эпохи невроз характерен в большей мере, чем для предшествующих эпох; это произошло потому, что нашей эпохе, как и всем другим, необходимо повествование. И поскольку главными эмблемами нашего века являются символические образы голливудских персонажей, осознанным ценностям нашего века свойственна в основном та же оптимистическая настойчивость и вера в волю человека и та же самая антитрагическая направленность. Чтобы компенсировать такую односторонность, жители Северной Америки, да практически и всего современного мира, уделили в своей культуре большое место повествованиям так называемых первобытных народов; а в их личной жизни ту же компенсаторную функцию выполняет психоанализ.

Когда средства массовой информации сообщают нам, что социальные и экономические условия заставляют нас предполагать наступление трагического конца, а это часто приходится слышать здесь, в Италии, люди внутренним чувством постигают нечто главное, но ставят проблему с ног на голову. Дело якобы не в том, что социальные и экономические проблемы заставляют нас ощущать, что мы живем в трагическом мире, а, напротив, в том, что недостаток трагических ощущений лишает смысла экономику и общество, которые в любом случае значительно более благополучны, чем это когда-либо было в истории.

Таким образом, древние греки создали основной вид повествования западного мира: объединив эпос и трагедию в некую единую форму, мы можем рассматривать его как трагическое повествование.

Греки считали, что кратчайшим мигом является жизнь, тогда как рассказывающее о ней повествование вечно. Таким образом, рассказ о жизни выше самой жизни. Этому чувству не может противостоять даже наш современный опыт, основанный на прославлении всемогущества индивидуализма. Совершенно ясно, что мы утратили все подходы к мифам об истоках, на основе которых греки создавали сюжеты и трагические повествования, что мы больше ничего не знаем о том состоянии, в котором мы находились до своего рождения, а также о том, что с нами произойдет после смерти. Но невзирая на это, скорее именно вследствие этого, повествование остается для современного человечества важнейшим переживанием, остается вечно.

Потребность разума в вечном ни в коей мере не исчезает, она даже не уменьшается в ходе долгих рассуждений о вечности, с утратой мифов, религии и метафизики, в мире, который нас окружает. Размышления о вечности происходят теперь не в рамках славных коллективных традиций, а в рассказах об обычных индивидуальных переживаниях, например, как в Постороннем Камю или в Улиссе Джойса. Для людей современного мира правдивое повествование должно начинаться в реальной жизни: оно обнаруживается в момент, который проходит через настоящее и переходит в вечность; который выражает не случай, а смысл; и даже – а это больше, чем игра слов, – смысл случая. Экзистенциализм тоже видит в повествовании убежище от повседневной жизни. Наш разум погружен в светские размышления или занят светскими воззрениями; мы более не пытаемся превратить повествование в рассуждения о религиозных верованиях. Но мы неизменно (в соответствии с архетипами?) продолжаем верить в повествование90. Таким образом, психотерапевтическое лечение представляется нам хорошим и убедительным, если оно проходит в виде хорошо рассказанной истории. Но при этом следует понимать, что это предрассудок, адаптированный к современности. Дело не в том, что лечение проводится под маской повествования, скорее повествование совершается под маской лечения.

Мы можем считать, что трагическое повествование сохранило свою автономию и как бы захотело, чтобы его изобрели повторно. Трагический рассказ был изобретен задолго до психотерапии, и уже во время своего возникновения он пытался служить тем же целям, которые встали перед ним при его повторном обнаружении в течение новейшего времени: добиваться смысла, а не удовольствия.

Чтобы уйти от отсутствия смысла и от боли, люди во все века собирались вокруг костра и рассказчика – и в гомеровской Греции, и на всех пяти континентах. Однако Гомер достиг вечной славы благодаря тому, что однажды кто-то записал то, что он рассказывал. С того самого времени рассказ об описанных событиях трогает нас так же, как сами события, а возможно, даже больше. Бессмертие Гомера обусловлено тем, что он сформулировал следующее основополагающее утверждение: важные факты происходят для того, чтобы о них было рассказано. Боги пожелали разрушить Трою для того, чтобы об этом можно было рассказать (Одиссея, VIII, 579–580)91. Одиссей, который умел сдерживать слезы, наблюдая за страданиями и смертью любимых им людей, не знал, как их сдержать, «слушая повесть о собственных странствиях» (Одиссе», VIII, 86–88 и 522–531). Главные герои Троянской войны не могут избежать боли, они об этом даже не мечтают, для них важно другое: смысл их действий заключается в том, что о них впоследствии будет рассказано (Илиада, VI, 358)92.

А разве мы, аналитики, делаем что-либо иное? Представляется, что анализ возвращает индивиду смысл жизни, пересматривая события этой жизни, приводя их в такой порядок, который позволяет не просто интерпретировать, но и творчески повествовать об этих событиях93. Картина при анализе мало отличается от картины при монологе: двое сидят у костра. Опыт научил нас тому, что устранению боли способствует не столько лечение посредством привлеченной внешней силы, сколько активация внутренней силы, которая может реорганизовать ее в повествование. Если рассказ о жизни впечатляет больше, чем сама жизнь, то и боль играет менее важную роль, чем повествование об этой боли.

Стремление к счастливому концу заставляет забывать об этой мудрости, истоки которой относятся к эпохе античности, как и забывать об опыте самого анализа. Все внимание сосредоточено на попытках просто преодолеть испытываемую боль. Возможно, это одна из самых драматичных форм подавления, характерных для нашего времени, которая заключается в полном подавлении ощущения драматичности событий. Приходится задуматься о том, не явится ли следующее тысячелетие эпохой, вообще не ведающей трагических чувств.

Как напоминает нам Ницше, рождение философии, или, вернее, появление Сократа, также привело к рождению оптимизма по отношению к воле: философия открыла путь науке и рационализму и привела к исчезновению глубины и тайны в благоденствующем, полностью светском мире.

Принимая во внимание взгляды эпохи, предшествовавшей и эпохе Просвещения, и досократовской логике, когда предпочтение отдавалось индивидуальной мудрости, а не мудрости абстрактной, мы убеждаемся, что анализ совершенно очевидно представляет собой современное явление. Тем не менее кажется, будто именно анализ, а не философия является истинным наследником трагедии: он отмечает возвращение культа подавленного Диониса, неоднозначного бога, бога амбивалентного, бога неразделимого дуализма добра и зла в той глине, из которой Бог сотворил нас, бога не поддающейся изменению судьбы, живущего внутри меня точно так же, как Бог, душа и бессознательное живут внутри меня. Истинный анализ проводится в духе трагедии и с трагическим решением, а не в духе медицины, который настойчиво хочет лечить, не обращая внимания на душу. Человек обращается к анализу, чтобы заняться тем личным участком судьбы, который на языке Юнга называется индивидуацией.

Чувство принадлежности, вытекающее из признания некой судьбы «как своей собственной», не обязательно сопровождается излечением. Однако оно приводит к переживанию «метафизического примирения», которое Ницше считал неотъемлемо свойственным трагедии94. Рассказ о жизни равносилен повторному открытию ощущения самости, которое делает нас тем, кем мы являемся, поскольку мы рождены именно данным рассказом, данной историей, именно от этих корней – а не от каких-либо иных95.

Анализ сопряжен с переживанием вечного парадокса, а также с переживанием амбивалентности и противоречий как событий, которые хотя и не полностью определяют меня, но, тем не менее, предоставляют мне некоторую идентичность. Если это то, что считается анализом (а, определенно, это одновременно является «также и» анализом), то он весьма далек от оптимизма сократовского и медицинского типа мышления.

Тайное родство может послужить мостом между явлениями, относящимися к совершенно различным эпохам, которые при поверхностном взгляде на историю могли бы рассматриваться как совершенно чуждые друг другу. Трагедия и анализ, с одной стороны, так же связаны между собой, как философия и медицина – с другой. Первая из этих пар с уважением относится к амбивалентности, неотъемлемой от человеческих переживаний: совместная модель трагедии и анализа уважительно относится к тайне жизни и не делает попыток превратить весь мир в образ эго, соглашаясь с тем вполне очевидным фактом, что мир предшествует эго. Философия и медицина, с другой стороны, придерживаются одностороннего мышления, признающего принцип конечности и ценность человеческой воли.

Таким образом, анализ представляет собой одно из немногих современных противоядий против «гордыни»: против искушения стремиться ко все большей власти – власти «делать» – и против тенденции подходить ко всем проблемам с уверенностью в возможности их решить. Задача пациента заключается не в достижении способности «делать» что-то новое (это в лучшем случае типично для краткосрочных разновидностей терапии, ставящих перед собой конкретные задачи). Задача пациента состоит в том, чтобы «быть»; даже в такое время, когда он способен только на то, чтобы ничего (или почти ничего) не делать.

Может возникнуть вопрос, существует ли вероятность того, что такие размышления над проблемами трагедии принесут пользу в повседневной практике анализа с конкретными пациентами. Я отвечаю на этот вопрос положительно. Обычно практикующие аналитики с большим вниманием относятся к «драматическим» моментам в жизни своих пациентов – к наиболее болезненным переживаниям пациентов и к тому, каким образом они сообщают о своих переживаниях. В такие моменты существует значительная вероятность, что аналитик отложит интерпретацию сообщенных ему сведений: это происходит инстинктивно, он просто чувствует, что вмешательство несвоевременно прервет повествование пациента. Нам известно, что в такие моменты важнее всего не прерывать его рассказ. Но если мы будем рассматривать модель работы аналитика в свете некоторой «трагической модели», параллельно которой эта работа проводится, то мы можем помочь аналитику понять причины его поведения; такое поведение неслучайно: оно обусловлено теми же причинами, которые некогда явились причиной трагедии.

В личном и индивидуальном контексте анализ может вновь вызвать тот трагический дух, который в особые, критические и решающие моменты охватывал целые культуры. История ясно показывает, что трагедия не может быть постоянным, обычным способом, посредством которого культура себя выражает. При возвращении спокойных времен трагедия исчезает, появляясь вновь лишь в определенные переломные моменты созидания чего-то нового96.

Разве с индивидом происходит не нечто подобное? Когда пациенты решаются на постоянный анализ, их энтузиазм довольно быстро пропадает; они превращаются в чиновников, исследующих бессознательное. С другой стороны, те пациенты, которые не превращают анализ в постоянное занятие, в программу для бессознательного, способны возвращаться к нему в надлежащее время. Они способны возобновлять анализ в период наступления трансформации, не следуя заранее заданному плану. По существу это напоминает проводимые нами обсуждения, когда мы размышляем над мотивацией пациента или над важностью внимательной оценки состояния пациента как в начальный период анализа, так и по мере развития событий. У пациентов, обращающихся к анализу только потому, что он был им рекомендован, или просто намеревающихся воспользоваться его методами, поступающих так без глубокого внутреннего чувства, вероятность успешного результата весьма незначительна. В любом случае реальные шансы на успех значительно выше у тех пациентов, которые решаются на обращение к аналитику, не осознавая причин такого обращения, но излагают свои истории с отчаянным энтузиазмом. Это утверждение может показаться парадоксальным. Однако оно эквивалентно суждению, согласно которому первая модель, модель медицинского лечения, менее пригодна для анализа, чем модель трагического повествования; мужество существовать в рамках парадокса характеризовало именно трагического героя.

Каждый пациент, решающийся на конфронтацию со своей тенью, имеет нечто общее с теми порочными героями, к которым нас приучила трагедия. Герои такого рода (Медея, Макбет) видят зло, в которое вовлечены, однако они с изумлением взирают на могучие силы, во власти которых оказались. Они более не понимают себя, не понимают причин своих поступков: они раздваиваются, однако одновременно понимают, что их амбивалентность не помешает им действовать. Медея убивает своих сыновей не потому, что их не любит; она убивает их вопреки тому, что любит их.

Голливудский негодяй утратил человеческую сложность такого рода; жизнь в эпоху Голливуда означает отсутствие каких-либо моделей для терзающих нас конфликтов, для конфронтации с тенью. Чтобы вновь обнаружить трагический дух, мы вынуждены превратить наше время в «век анализа». В случае успеха мы в конечном итоге подчинимся своим страстям. И возможно, мы обнаружим также такой глубокий источник покорности, который позволит обрести совершенно невероятное спасение, внезапно и намеренно изменить наше поведение. Подобно трагическому герою, пациент, возможно, ощутит, что за убежденностью в своей способности внезапного изменения к лучшему скрывается большая доля «гордыни»: самонадеянность героев трагедии, желающих изменить свою судьбу; самонадеянность анализандов, желающих немедленно и во что бы то ни стало осознать бессознательное.

Если пациенту суждено быть трагическим героем, то аналитик тоже должен уметь с уважением относиться к такому статусу пациента. В те моменты, которые мы обозначаем как «драматические», задача аналитика состоит не в том, чтобы интерпретировать пациента, а в том, чтобы наблюдать за ним точно так же, как зритель наблюдает за трагической драмой: в духе уважения к значимости персонажа (ведь каждый из нас обязан обладать собственной значимостью) и в духе соучастия, освободившись от всех теорий, с уважением к действиям этого персонажа. Подобно наступлению истинно трагической развязки, наступление момента истины в анализе (а такой момент и является показателем истинного анализа) часто не поддается теоретическому прогнозированию, поскольку он представляет собой не концепцию, а воображаемое представление: анализировать его можно только позднее, после того, как драма придет к своему завершению.

Пациент, начинающий анализ, приносит с собой две крайне личностные вещи: это личное повествование и личная боль. Они уникальны и не могут принадлежать кому-то другому. Анализ смертельно пострадал бы, если бы аналитик объявил пациенту, что данное конкретное повествование и данная конкретная боль не являются полностью уникальными. Повествование и боль неразрывно связаны между собой тугим узлом; точно таким же узлом они связаны с личностью пациента. Данное страдание и данное повествование пациент не может и не должен забыть. Повествование может внести в жизнь новый смысл. Повествование может, изменив направление энергии и взгляда, которые ранее были обращены только назад (в сторону страданий разбитого прошлого пациента), устремить их в такое пространство, где они получат место в потоке событий, которое включает в себя также и жизнь, устремленную в будущее.

Христианство поддерживает ценности не менее положительные, чем те, которые отстаивает наука, и оно всегда противостоит смерти. Анализ, с другой стороны, подобно трагедии, полон тайны, он проблематичен и амбивалентен, он занимается получением ответа на вопрос о цели жизни, изначально ответа не зная. Аналитику известно, что он не всегда может прямо возразить (не всегда и, во всяком случае, не со всей возможной настойчивостью) пациенту, задумавшему совершить самоубийство 97: такие слова могут явиться необходимой главой в повествовании пациента. Здесь вновь и опять неосознанно аналитику в итоге открылось не собственное новое представление; вместо этого ему открылась старая классическая установка, включающая трагический шифр, настаивающий, в отличие от христианства, на том, что конечный момент, момент выбора перед лицом смерти, является глубоко личным делом, к которому следует относиться с уважением. Это скорее не проблема выбора, а проблема исследования непостижимой связи между индивидом и его судьбой.

Глубокая связь между моделями анализа и трагедии и их одновременная удаленность от медицинской модели объясняют нам, по какой причине аналитик не может постоянно быть несгибаемым борцом за жизнь. На самом деле аналитик обязан быть страстно связанным с пациентом, с его благополучием, с его жизнью и даже в конечном счете со смертью пациента, однако, как это ни парадоксально звучит (нам известно теперь, что парадокс служит подтверждением, а не противоречием трагическому духу), аналитик обязан управлять своей страстью. Несмотря на свою приверженность медицинской модели и несмотря на отказ от использования индивидуации, Фрейд также думал об этом, когда советовал терапевту98 избегать чрезмерно сильного стремления к целительству, добавляя, что в процессе лечения следует избегать излишне подробного планирования. У нас достаточно причин, чтобы помнить как об обширном опыте Фрейда по применению методов анализа, так и о его глубоком знании греческих трагедий. Трагические мифы предупреждали о том, что слепота угрожала именно тому персонажу трагедии, который хотел видеть слишком много, и, возможно, Фрейд воспринимал это предупреждение более серьезно, чем нам кажется.

Нам известно представление о действии, которое направлено на достижение цели и предпринято с добрыми намерениями, поскольку оно связано не только с позитивным мышлением в рамках медицинских соображений, но и с более древними представлениями иудейского и христианского образа мыслей. Иов претерпел страшные мучения, но мы не можем рассматривать их как трагические, поскольку они случились по воле Бога и были орудием справедливости Бога99. Понятие справедливости и установление справедливости является тем фактором, который определяет абсолютное различие между установками науки и религии, с одной стороны, и установкой трагедии и – как мне видится, – анализа с другой. Страдания пациента сами по себе не являются «справедливыми» или «несправедливыми»; не определяются они и божественным планом конечного установления справедливости. Действительно, в какой-то момент они могут приобрести значимость, но может случиться и так, что они окажутся полностью лишенными смысла. Достоверно только то, что можно сочинять повествование об этих страданиях и прослушивать их. В идеале, анализ временно исключает намерения, не прекращая эмоции, причем как со стороны пациента, так и со стороны аналитика, в результате чего мы получаем своего рода чистые эмоции. Но ведь именно таким образом, видимо, происходит описание «трагических эмоций». У Джеймса Джойса мы находим такое их описание: «Трагические эмоции … имеют два облика, облик ужаса и жалости, каждый из которых являет собой одну из их фаз». Несколькими строками выше он написал, что «жалость представляет собой чувство, которое задерживает разум при наличии чего-то серьезного и постоянного в страданиях человека и соединяет эти составляющие с личностью страдальца. Ужас представляет собой чувство, которое задерживает разум при наличии чего-то серьезного и постоянного в страданиях человека и соединяет эти составляющие с их тайной причиной». Далее он продолжает: «Как вы видите, я пользуюсь словом “задерживает”». Я имею в виду, что трагические эмоции статичны… Чувства, возбужденные посредством неправильного воздействия, обладают кинетикой, включают желание и отвращение. Желание заставляет нас стремиться обладать чем-то, идти к чему-либо; отвращение заставляет нас покидать что-то, уходить от чего-либо. Это кинетические эмоции… [Трагические] эмоции … статичны. Разум задерживается и поднимается выше желания и отвращения»100.

4.5. Хвала отсутствию выбора101

Что общего между смертью принцессы Дианы и недавним конгрессом Итальянской федерации психологов? Конгресс назывался «Выбор» – проблема, которая касается леди Дианы Спенсер и всех нас.

В длинном эссе, написанном по случаю смерти Дианы, Алис Шварцер сказала, что принцесса не умела делать выбор (Die Zeit, 37, 1997; Шварцер – одна из крупнейших немецких феминисток). Была ли леди Диана женщиной сегодняшнего или вчерашнего дня? Она была субъектом и объектом. Она умела ломать самые устойчивые условности, но не смогла пойти своим собственным путем. Она могла навязывать себя мужчинам, но оставалась их орудием: династическим или для продвижения по социальной лестнице, это не важно. Такой образ жизни не делал ее менее интересной или менее понятной. Напротив, он делал ее ближе, человечнее. Она представала как пустой сосуд для проекций пустой публики. Женщины и даже мужчины из разных стран, принадлежащие к различным слоям общества, могли идентифицировать себя с ней.

Воспользовавшись результатами этого анализа, мы можем назвать миф о принцессе Диане «мифом об отсутствии выбора».

Миф о выборе – это недавняя коллективная ценность. Это кредо начало обретать очертания в эпоху Просвещения, но только в нашем веке стало действительно частью системы ценностей, разделяемых обществом: американского образа жизни. Эта система только за последние полвека распространилась в Европе и в последние годы в других странах, которых коснулась глобализация. Смысл этого «мифа» заключен в предпосылке, что каждый имеет право и возможность выбора в отношении собственной жизни и что такая возможность предоставляется нам ежедневно. Теоретическая схема, весьма далекая от реальности или от глубоких чувств для большинства из нас (по этой причине было бы лучше говорить об «идеологии» выбора).

Она абстрактна, поскольку трудности с выбором испытывают все. В действительности неспособность сделать выбор – это нормальное состояние. Иллюзия, что можно постоянно делать его, – это, напротив, революция, совершившаяся в последние десятилетия на наших глазах, исключительность которой оказалась почти незамеченной.

Оставим за скобками то, что к ней не относится. Кажется, что идея выбора побеждает, потому что эта «рыба» нашла для себя обширные воды, в которых она может плавать, – рыночную экономику. Большой супермаркет, в котором мы живем, внедряет в нас мысль, что выбирать можно всегда. Так же как государство заявляет о нашем праве на здоровье и подкрепляет свои обещания аспирином, но не препятствует росту числа раковых заболеваний, так и глобальный рынок говорит о праве на выбор, но сводит его к альтернативе между кока-колой и пепси. Наша свобода выбора растет, но в вещах действительно важных мы не выбираем почти никогда, мы ограничиваемся утверждением того, что решают за нас внешние обстоятельства: даже в любви, как показывает непрекращающийся рост количества разводов, призванных запоздало исправить последствия этой неспособности.

Как мы стали такими доверчивыми, что позволили себя убедить, будто выбор всегда возможен?

Чтобы не остаться абстрактной прокламацией, чтобы стать мифом, идеология выбора нуждалась в образе выбора, в герое, совершающем выбор. Так она распространилась через средства массовой информации и стала популярной, что не означает верной. Средством ее распространения стали массовые зрелища: продукция Голливуда. Голливудский герой отличается не тем, что он силен: таковы были уже герои Гомера. И не своим чистосердечием, потому что это качество было обычным для героев средневекового эпоса. Он примечателен тем, что делает выбор и безупречно ему следует, – вот представление о человеке, преобладающее в масштабах планеты и побеждающее числом. Но также и представление о человеке, которое ничем не обусловлено и в которое с трудом верится. Одностороннее представление, которому не хватает глубины, которое заставляет нас при слове «Голливуд» едва заметно поднимать брови.

Как уже было сказано ранее102, если мы ограничимся самым существенным, можно выделить два представления о человеке. Одно – классическое, второе – голливудское. Первый – это человек, полный противоречий, парадоксов, амбивалентный. Второй – «человек выбора». Один существует в природе. Второй – нет.

Человек из классического описания представлен в трагедии, античном эпосе, Священном Писании и великой литературе любого времени. Он всегда имеет плотность и глубину; часто он видит зло, в которое его затягивает, и хотел бы его избежать. Почти всегда, однако, он обнаруживает, что у него нет выбора. Орест знает, что если он убьет Клитемнестру, то будет осужден как матереубийца; а если не убьет, то будет проклят, потому что не отомстил за отца. Однако он должен нести свой жребий и испить до конца чашу своих противоречий.

Это не отдельный случай персонажа, полного страстей и не подозревающего о самодисциплине. То же самое происходит с апостолом Павлом, когда он говорит: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Римл. 7:19). Павел – великий стратег, которому христианство обязано своим успехом в массах. Но, с нашей точки зрения, это герой, которому присущи противоречия. Еще один подвид трагического героя.

Этот паралич не обходит стороной героев Шекспира, которые, опять-таки, способны действовать, но не выбирать: не только амбивалентный Гамлет, но и пламенный Макбет, трезво оценивающий и порицающий собственное поведение. Как почти всегда происходит с трагическим героем, сильнее трезвого рассудка оказываются судьба и страсть: надо не противостоять им в своем высокомерии, а притулиться в их руках и позволить им лепить своих персонажей. Макбет – драматический герой не потому, что делает выбор в пользу зла, а именно потому, что он на выбор неспособен.

На пороге современности стоит Фауст. Герой Гете имеет волю, которая составляет основу выбора. К несчастью, эта воля не является единой: «Две души, – слышим мы его крик, – живут во мне». Больше, чем борьбой с внешними обстоятельствами, Фауст опутан своими внутренними битвами.

Вслед за единством воли Ницше ставит под сомнение единство сознания: «Мысль, – говорит он, – приходит, когда этого хочет “оно”, а не когда этого хочу “я”» (По ту сторону добра и зла, I, 17). Психоанализ осваивает это «оно» (по-немецки: es) и ставит его во главу системы, которая с пессимизмом говорит о свободе человека. В нашем веке психоанализ породил скромных героев внутренней борьбы: пациентов аналитика. Они выздоравливают не оттого, что, согласно стереотипу, им удается понять причины их страданий, а тогда, когда они могут рассказать о них правду, а не голливудскую историю.

Почему растут знания, но не развивается способность выбирать? Почему сознание – это в основном сознание того, что не произошло; того, что могло бы быть, но от нас не зависело. Почему мы чувствуем, что родились не в то время (будем называть это грустью?), не того пола (будем называть это гомосексуальностью?) и так далее. Анализ, который не уступает сиюминутной моде, больше учит мириться с потерями, чем бороться за наш выбор. Ведь «миф о выборе» делает из сожаления только патологию, неверный выбор. В этом случае к патологии сводится большая часть поэзии и музыки, эпоса, трагедии, классической литературы.

Классический герой правдив. Он знает, что ничего не может изменить. Он ведет себя соответственно и с достоинством. Он хрупок и велик одновременно. Он искренен: он хотел бы выбирать, но признает, что все уже решено высшими силами. Слабость выбора и величие персонажа – это то же самое. Гамлет – герой именно потому, что ведет себя по-гамлетовски, а Фауст – потому что по-фаустовски.

Наши мысли не выбраны нами, так же обстоит дело и с нашим выбором. Только очень редко мы выбираем, а в остальное время ограничиваемся рационализациями нашей неспособности выбирать, подобно лисице из известной басни про виноград.

Возможно, причина, по которой леди Диана стала столь популярной, очень простая: хотя она и посещала Голливуд, она представляла собой противоположный человеческий тип. Тот, в котором публика, не отдавая себе отчета, так нуждается. Истинный человеческий тип. Тот, с которым люди могут идентифицировать себя, потому что он представляет человеческую натуру. Тот, который не притворяется, что обладает способностью выбирать. Героический, потому что, несмотря на эту неспособность, он продолжает действовать.

Возвратимся к Шекспиру: «Мы сделаны из того же материала, что сны» (Буря, IV, I, 156–57). Мы – не наш выбор; мы – наши сны.

Примечания

1 Нужно добавить, что почитатель, с чисто англосаксонским прагматизмом, был не слишком обескуражен: он занялся анализом с госпожой Юнг и впоследствии стал одной из ведущих фигур в мировом юнгианстве.

2 В частности, см.: Хиллман Дж. Архетипическая психология. СПб., 1997. – Прим. ред.

3 Доклад, прочитанный на французском языке на симпозиуме «Le Maghreb a la croisee des cultures» («Магриб на перекрестке культур»), раздел «Юнг и Африка» (Hammamet, Tunisia, 1997), и опубликованный в сборниках симпозиума.

4 Jung C.G., GW/CW, 10, § 353; 11, § 351, § 941; 16, § 145, § 173, и т. д. См.: Юнг К.Г. Практика психотерапии. СПб., 1998. Пар. 145, 163.

5 Guggenbuhl-Kraig A. Macht als Gefahr beim Helfer, Karger, Basel. 1983. Power in the Helping Professions, Spring, Dallas, 1991. Гуггенбюль-Крейг А. Власть архетипа в психотерапии и медицине. СПб., 1997.

6 Ricordi, songi, riflessioni di C.G. Jung, raccolti ed editi da Aniela Jaffe (1961). Rizzoli, Milano, 1978, IX, I. (Воспоминания, сновидения, размышления К.-Г. Юнга, собранные и изданные Аниелой Яффе). Юнг К.Г. Воспоминания, сновидения, размышления. Киев, 1994. С. 238.

7 Доклад, прочитанный на симпозиуме ИФП (Итальянская федерация психологов) Il pensiero violento Roma. 1991. (Неистовая мысль.)

8 Eibl-Eibesfeldt I. Etologia della guerra. 1979. Boringhieri, Torino. 1990. (Айбл-Айбесфельдт И. Этология войны.)

9 Любитель варвара. – Прим. ред.

10 Mueller R.D. e Ueberschaer, G.R. La fine del terzo Reich (Конец третьего Рейха), 1994. Il Mulino, Bologna. 1995.

11 Доклад, прочитанный на собрании ИПФ (Итальянская федерация психологов) La verita (Истина), Firenze, 1992.

12 Quinzio S. La croce e il nulla (Крест и ничто), Adelphi, Milano. 1984.

13 Lethe – забвение, aletheia – правда, истина, справедливость (др. – греч.). – Прим. ред.

14 Camus A. La peste. Gallimard, Paris, 1947. Камю А. Чума (Есть несколько изданий на русском языке.)

15 Речь идет о старой рукописи, которая, в свою очередь, подробно приводится у Levi-Strauss C. Antropologia strutturale (1995). Il Saggiatore. Milano, 1966. P. 194–197. Леви-Стросс К. Структурная антропология. М., 1985. С. 154–158.

16 Доклад, прочитанный на симпозиуме Mal-essere e creazione, Milano, 1988. (Болезнь и созидание.) Опубликован в сборниках симпозиума.

17 Ktízo – основать, населять, устраивать (др. – греч.). – Прим. ред.

18 Несомненно, уже для Гомера значительная часть хитроумности Одиссея порождена вынужденным – хотя и добровольным – изгнанием и желанием вернуться в далекую Итаку: однако трудно отличить, где ум героя – его собственное свойство, а где – дар богини Афины ее любимцу.

19 Ellenberger H. La scopetra dell’inconscio (1970), Boringieri, Torino, 1972. Элленбергер Г. Открытие бессознательного. (На русск. языке опубликованы первые шесть глав.) СПб., 2001. – Прим. ред.

20  Там же. С. 515–518, 777–778 и далее.

21 Whitehead A.N. Religion in the Making (Религия в действии). Cambridge University Press. London, 1926. P. 16.

22 Toynbee A. A Study of History. Oxford University Press, Oxford, 1934–1961.

23 Там же, в особенности книги II, III, IV, IX и ХХ.

24 Ortega y Gasset J. Une interpretazione della storia universale (Интерпретация всеобщей истории). 1966. Sugarco, Milano, 1978, Х и ХI.

25 Luigi Zoja. Analysis: Growth or Cure? in: Antony Molino and Christine Ware Eds. Were it Was: Challenging Normalization in Psychoanalysis, Continuum, London and New York, 2000.

26 Zweig S. Die Heilung durch den Geist. Mesmer, Mary BakerEddy, Freud (1931) (Врачевание и психика. Месмер, Мэри Бейкер Эдди, Фрейд). Fischer, Frankfurt am Maine. 1982. P. 286. 27 Jung C. Situazione attuale della psicoterapia (Проблемы современной психотерапии) (1934). CW/ Х-. P. 238.

28  Это серьезный аргумент в пользу тезиса, выдвинутого К. Поппером, о невозможности фальсифицировать анализ.

29 Причина и происхождение (нем.). – Прим. ред.

30 Bloch M. Apologia della storia (Апология истории). 1949, Einaudi, Torino. 1969. P. 46.

31  Там же.



Поделиться книгой:



Регистрация