— Мэллори спустился на разведку на веревке с вершины и остановился на том поросшем травой карнизе, чтобы выкурить трубку, — продолжал Дикон. — В этом восхождении участвовали только он, я и Рут — его жена; и Рут не захотела подниматься до самого верха. Слева от карниза с травой Мэллори обнаружил единственное углубление в нависающем выступе, по которому можно было подняться без крюков, веревочных лестниц и всего этого современного снаряжения. Я согласился. Но траверс от трещины до карниза с травой, а потом подъем на нависающий выступ отнял все мои силы — и даже больше. Мы были связаны вместе, но точек страховки там нет, как вы сами только что убедились. Мы с Мэллори выполнили тот же траверс на той нее скале.
— Какое отношение это имеет к Эвересту, кроме сообщения о том, что Мэллори… был… хорошим скалолазом? — В моем голосе еще остались сердитые нотки.
— Когда мы спустились сзади и обошли скалу, чтобы забрать снаряжение и идти назад, — говорит Дикон, оглядываясь на утес, — Мэллори сказал нам, что забыл трубку на том поросшем травой карнизе, и не успел я ответить, что у него есть другие трубки и что я, черт возьми, куплю ему новую, Джордж уже снова карабкался на скалу, до того места, где ты страховал, Жан-Клод, а потом выполнил траверс по той гладкой скале… один.
Я пытался это представить. Но видел лишь большого черного паука, ползущего по скале. Один? Без надежды на страховку или помощь? Даже в 1919 году такие одиночные восхождения, без какой-либо страховки, считались дурным тоном, бахвальством, грубым нарушением правил Альпийского клуба при Королевском географическом обществе, членом которого был Мэллори.
— Затем он взял шестидесятифутовый моток веревки, с которым поднимался по скале и выполнял траверс, и спустился вниз, — продолжает Дикон. — С трубкой. К Рут, которая была в ярости из-за того, что он фактически повторил восхождение, кроме нависающего выступа, причем в одиночку.
Мы с Же-Ка молча ждем. Кажется, в этом все же есть какой-то смысл. День не потрачен впустую.
— В последний день на Эвересте Мэллори и Ирвин около девяти утра вышли из шестого лагеря на высоте двадцать шесть тысяч восемьсот футов. Они задержались с выходом, — говорит Дикон. — Вы оба видели фотографии и карты, но нужно попасть на тот гребень, на шквальный ветер и пронизывающий холод, чтобы это понять.
Мы с Жан-Клодом внимательно слушаем.
— Если вы подниметесь на Северо-Восточный хребет, — говорит Дикон, — и если ветер позволит остаться на нем, то путь до вершины будет пролегать по крутым, покрытым льдом и наклоненным вниз каменным плитам. За исключением трех «ступеней».
Мы с Жан-Клодом переглядываемся. Мы видели три «ступени» хребта на карте Эвереста, но на карте и на снимках, сделанных с большого расстояния, они выглядят именно так — как ступени. Не препятствие.
— Первую ступень можно обойти вдоль Северной стены, прямо под ней, затем снова взобраться на гребень, если удастся, — продолжает Дикон. — О третьей ступени ничего не знает ни одна живая душа. Но вторая ступень… я до нее добирался. Вторая ступень…
На лице у Дикона появляется странное выражение, страдальческое, словно он рассказывает какую-то ужасную историю, случившуюся на войне.
— Вторую ступень обойти невозможно. Она появляется внезапно, из вихря облаков и метели, как серый нос дредноута. Для Мэллори и Ирвина, а также нас троих единственный шанс преодолеть вторую ступень — свободное восхождение. На высоте двадцать восемь тысяч триста футов или около того, когда после одного шага ты останавливаешься, а потом две минуты хрипишь и хватаешь ртом воздух. Вторая ступень, друзья мои, эта серая громадина, похожая на корпус линкора, стоит на пути от Северо-Восточного хребта к вершине и имеет высоту около сотни футов — гораздо меньше, чем вам пришлось преодолеть сегодня, когда вы лазили за трубкой, — но состоит она из крутых, шатких и ненадежных камней. Единственный путь, который мне удалось увидеть, прежде чем ветер и болезнь моего товарища, Нортона, вынудили нас повернуть назад… единственный возможный маршрут — это пятнадцати- или шестнадцатифутовая вертикальная плита в верхней части, которая в свою очередь расколота тремя широкими трещинами, идущими к вершине второй ступени.
Этот маршрут, который вы только что прошли, включая нависающий выступ, относится к категории «очень сложный». С технической точки зрения свободное восхождение на вторую ступень — на высоте более двадцати восьми тысяч футов, не забывайте, пожалуйста, где, даже если вы тащите с собой тяжелое кислородное снаряжение, тело и мозг умирают каждую секунду, пока вы остаетесь на этой высоте или поднимаетесь выше, — выходит за пределы категории «очень сложный» по классификации Альпийского клуба. Возможно, эта скала на такой высоте просто непреодолима. А есть еще и третья ступень, которая ждет нас выше, последнее реальное препятствие — я убежден, — если не считать заснеженного конуса, который нужно преодолеть перед последним гребнем. Эта третья ступень может оказаться еще неприступней.
Жан-Клод долго смотрит на Дикона. Потом произносит:
— Значит, тебе нужно было проверить, сможем ли мы — а если точнее, то Джейк — совершить сравнимое по сложности свободное восхождение. А потом поднять меня, как тюк с бельем. И он смог… но… я не понимаю. Значит ли это, что ты веришь, что мы способны на такое восхождение на высоте двадцати восьми тысяч футов?
Дикон улыбается, на этот раз искренне.
— Я верю, что мы можем попытаться, и это не будет самоубийством, — говорит он. — Я верю, что смогу преодолеть вторую ступень, а теперь думаю, что и Джейк тоже; а ты, Жан-Клод, будешь надежным третьим партнером. Это не гарантирует нам вершину Эвереста — мы просто не знаем, что нас ждет за второй ступенью, за исключением, возможно, замерзших тел Мэллори и Ирвина, которые могут также быть у подножия второй ступени, — но это значит, что у нас есть шанс.
Я сворачиваю остатки веревки и прикрепляю ее к рюкзаку, обдумывая услышанное. Злость прошла, и я прощаю Дикона за то, что он заставил нас пройти это испытание с трубкой. Мэллори поднялся по этой скале один, после того, как свободным стилем забрался на скалу вслед за Диконом — плевое дело, как, по словам Дикона, выразился сам Мэллори, поскольку у него, Мэллори, было преимущество от рекогносцировочного спуска на веревке.
Мы направляемся к оставленной машине, до которой нужно идти почти два часа по пересеченной местности, после целого дня скалолазания, и у меня такое чувство, что мои внутренности стали невесомыми. Сердце — или душа, или что там еще у нас внутри — словно освободилось и парит над нами.
Мы втроем собираемся покорить Эверест.
Неизвестно, найдем ли мы останки лорда Персиваля — думаю, вероятность этого очень мала, — но мы втроем попытаемся покорить в альпийском стиле самую высокую гору в мире. И Дикон теперь считает, что нам по силам взобраться на ту вертикальную стену второй «ступени», похожую на нос дредноута. По крайней мере, мне по силам.
С этой секунды во мне загорается яростное пламя, которое не угаснет много недель и месяцев.
Мы собираемся взойти на ту проклятую гору. Выбора или альтернативы уже нет.
Мы втроем хотим стоять на вершине мира.
За год, проведенный в Европе, я ни разу не был в Германии, почти все восхождения совершая во Франции и Швейцарии, хотя в Швейцарии мы встречали довольно много немцев; одни были настроены дружелюбно, другие не очень. Когда я познакомился с Жан-Клодом и Диконом, мы втроем стояли у Северной стены горы Эйгер, соглашаясь, что эта стена недоступна для современного снаряжения и техники скалолазания. Неподалеку стояла группа из пяти очень упорных, очень самонадеянных и очень недружелюбных немцев, которые вели себя так, словно на самом деле собирались подняться по der Eigerwand — стене Северного склона. Разумеется, им это не удалось. Они едва преодолели расщелину и первые 100 футов склона, а затем отказались от своей безрассудной попытки.
По пути в Германию мы с Диконом сначала вернулись во Францию, где он должен был уладить какие-то финансовые дела, пересекли Швейцарию и из Цюриха направились на север, к границе, где пересели на другой поезд, поскольку ширина железнодорожных рельсов в Германии отличалась от той, что была принята в окружающих странах. Это была оборонительная мера, принятая соседями Германии, даже несмотря на то, что, согласно Версальскому договору, бывшая империя кайзера подлежала разоружению. Дикон приглушенным голосом — несмотря на то, что мы ехали в отдельном купе (благодаря средствам на расходы, выделенным леди Бромли) — рассказал мне, что нынешнее правительство Веймарской республики довольно слабое и больше похоже на дискуссионный клуб людей с левыми взглядами.
Утром мы прибываем в Мюнхен.
День выдался дождливым, и низкие серые тучи быстро бегут на запад, навстречу поезду. Мои первые впечатления от Германии ноября 1924 года немного сумбурные.
Аккуратные деревни — нависающие карнизы, современные строения вперемежку с домами и общественными зданиями, которые выглядят так, словно были построены в Средние века. Мокрая от дождя брусчатка отражает слабый дневной свет. Редкие люди на деревенских улицах одеты в комбинезоны, как крестьяне или рабочие, но среди них попадаются и мужчины в современных двубортных костюмах серого цвета, с кожаными портфелями в руках. Однако все, кого я вижу из окна поезда — крестьяне, рабочие и бизнесмены, — выглядят… какими-то придавленными. Словно сила тяжести в Германии больше, чем в Англии, Франции и Швейцарии. Даже молодые люди в деловых костюмах, спешащие по своим делам под мокрыми зонтами, кажутся немного согнутыми, сгорбленными — головы у них опущены, взгляд обращен вниз, как будто каждый несет на плечах невидимый груз.
Затем мы проезжаем промышленную зону, состоящую из длинных грязных зданий из кирпича и шлакоблоков посреди гор шлака. Несколько башен и заводских труб выбрасывают в небо огромные языки пламени, от которых бегущие дождевые облака приобретают оранжевый оттенок. Я не вижу ни одного человеческого существа среди этого ландшафта — миля за милей мимо окна нашего вагона скользят под дождем только эти уродливые громадины, а также горы угля, шлака, песка и просто мусора.
— В январе прошлого года, — говорит Дикон, — немецкое правительство отказалось выплачивать репарации, которые были одним из условий мирного договора. Курс марки упал с семидесяти пяти за доллар в тысяча девятьсот двадцать первом году до семи тысяч за доллар в начале двадцать третьего. Немецкое правительство попросило союзников объявить мораторий на выплаты репараций, по крайней мере, пока марка не начнет укрепляться. Ответ от лица союзников дала Франция. Бывший президент и нынешний премьер-министр Пуанкаре отправил французские войска, чтобы оккупировать Рур и другие промышленные районы в самом сердце Германии. Когда войска прибыли — в январе прошлого, двадцать третьего года, — курс марки обвалился до восемнадцати тысяч за доллар, затем достиг ста шестидесяти тысяч за доллар, а к первому августа прошлого года за доллар давали уже миллион марок.
Я пытаюсь осмыслить сказанное Диконом. Экономика всегда навевала на меня скуку, и хотя я читал в газетах, что французские войска вошли в Германию, чтобы оккупировать промышленные районы, но уж точно не обращал внимания, что эта оккупация точно так же угнетала немецкую экономику, как последствия мировой войны.
— К ноябрю прошлого года, — продолжает Дикон, наклоняясь ко мне и понижая голос почти до шепота, — один доллар стоил четыре
— Господи, — бормочу я.
Дикон кивком указывает на мужчин и женщин на улице.
— В прошлом году эти люди узнали, что даже если у них на банковском счету миллионы марок, этого не хватит, чтобы купить фунт муки или несколько вялых морковок. И забыли о возможности заплатить за несколько унций сахара или фунт мяса.
Он тяжело вздыхает и указывает на мокрый от дождя пригород Мюнхена, в который мы въезжаем.
— Здесь очень много отчаяния и злости, Джейк. Будь осторожен, когда мы пойдем на встречу с Зиглем. Американцы, даже несмотря на то, что они помогли выиграть войну, тут экзотика. Но многие, хотя и не все, открыто ненавидят британцев и французов, и Жан-Клоду не гарантируется личная безопасность на улицах Мюнхена.
— Буду осторожен, — обещаю я, хотя не имею ни малейшего представления ни о характере этой «осторожности», ни о ее размерах в этой странной, печальной и обозленной стране.
Дикон не бронировал нам места в гостинице. У нас билеты в спальный вагон поезда на Цюрих, отправляющегося в десять вечера. Меня это удивляет, потому что на деньги, которые выдала нам на расходы леди Бромли, можно снять роскошные номера в отелях Мюнхена. Я знаю, что, в отличие от Жан-Клода, Дикон не испытывает ненависти к Германии или немцам — мне также известно, что он часто приезжал сюда после войны, — и поэтому из города сегодня вечером нас гонит, не давая провести ночь в достойных условиях, вовсе не тревога и не страх. Я чувствую, что Дикона почему-то беспокоит этот простой разговор с альпинистом Бруно Зиглем, но не понимаю почему.
В краткой телеграмме Зигль выражал согласие встретиться с нами — ненадолго, поскольку он очень занятой человек (его собственные слова) — в Мюнхене, в пивном зале под названием «Бюргербройкеллер» на юго-восточной окраине города. Встреча назначена на семь вечера, и у нас с Диконом есть время, чтобы оставить нераспакованный багаж на железнодорожном вокзале, немного привести себя в порядок в туалете для пассажиров первого класса и побродить под нашими черными зонтами час-другой по странным улицам без магазинов в центре Мюнхена, а затем взять такси и поехать на окраину города.
Мюнхен выглядит старым, но не кажется мне живописным или привлекательным. Сильный дождь по-прежнему барабанит по черепичным крышам, а на улицах темно и холодно, как ноябрьским вечером в Бостоне. Всю свою сознательную жизнь я считал, что мое знакомство с Германией начнется с прогулки по Унтер-ден-Линден при роскошном вечернем свете, а сотни хорошо одетых и дружелюбных немцев будут гулять рядом и кивать мне: «Guten Abend».[17]
Дождь льет, как из ведра, и стеклоочистители такси бесполезно хлопают по ручейкам воды на ветровом стекле. Мы переезжаем реку по широкому, пустому мосту, и через несколько минут угрюмый водитель на ломаном английском объявляет, что мы
В пивной зал ведет громадная каменная арка со словами:
Bürger
Bräu
Keller
Эти слова теснятся вдоль полукруглого, тяжелого венка, неуклюжего каменного овала с замковым камнем внизу. С арки стекают капли воды, которая льется с крутой черепичной крыши и нескольких переполненных водосточных труб. Мы идем через арку к дверям, и это больше похоже на вход на железнодорожный вокзал, а не в бар или ресторан. По крайней мере, в фойе не идет дождь.
Войдя в зал «Бюргербройкеллер», мы с Диконом застываем в изумлении.
Помимо самого факта, что здесь присутствуют две или три тысячи человек — в основном мужчины, жадно глотающие пиво из каменных кружек за столами, настолько грубыми, словно их вырезали в лесу сегодня днем, — сам зал просто огромен, гораздо больше, чем в любом ресторане или пабе, который мне приходилось видеть. Шум голосов и звуки аккордеонов — если это не крики людей, которых пытают, — обрушиваются на меня, словно удар кулака. Следующий удар — вонь: три тысячи плохо или совсем не мытых немцев, в основном рабочих, судя по их грубой одежде, и с этой стеной пота, накрывшей нас, словно громадная волна, смешивается запах пива, такой сильный, что мне кажется, что я упал в пивной чан.
— Герр Дикон? Идите сюда.
Стоящий мужчина — как я полагаю, Бруно Зигль — наблюдает, как мы пробираемся сквозь этот бедлам, пристальным взглядом своих холодных голубых глаз. В Европе у Зигля репутация опытного альпиниста — судя по специализированным журналам, ему особенно хорошо удается прокладывать маршруты на непокоренных скальных стенах в Альпах, — но если не считать мощных предплечий, выглядывающих из закатанных рукавов темно-коричневой рубашки, он совсем не похож на покорителя гор. Нарочито и чрезмерно мускулистый, со слишком массивной верхней частью туловища, слишком коренастый, слишком тяжелый. Белокурые волосы Зигля на макушке пострижены так коротко, что похожи на плоскую щетку, а по бокам головы гладко выбриты. У многих сидящих за столом мужчин, еще более массивных, точно такие же прически. Зиглю она не очень идет, потому что его большие уши нелепо торчат по обе стороны гранитной глыбы лица.
— Герр Дикон, — говорит Зигль, когда мы подходим к столу. Низкий голос немца проходит сквозь гул пивного зала, словно нож сквозь мягкую плоть. —
По-английски Бруно Зигль, как и следовало ожидать, говорит с немецким акцентом, но свободно и бегло — по крайней мере, для моего нетренированного уха.
Я знал, что Дикон говорит по-немецки так же свободно, как и по-французски, по-итальянски и на некоторых других языках, но до сих пор удивляюсь, как быстро и уверенно он отвечает Зиглю.
Ночью, когда мы возвращались в поезде домой, Дикон по памяти переведет все, что говорили Зигль и другие немцы, а также свои собственные ответы. Я правильно догадался, что Дикон отвечает Зиглю комплиментом на комплимент, говоря, что тоже читал о достижениях и успехах немца в горах.
— Герр Джейкоб Перри, — произносит Зигль, сжимая мою ладонь словно гранитными тисками, так что я чувствую мозоли скалолаза. — Из бостонских Перри. Добро пожаловать в München.
Зигль одет в ледерхозен — кожаные шорты и нагрудник — поверх коричневой рубашки военного образца с высоко закатанными рукавами — и выглядит довольно странно среди всех этих мятых деловых костюмов, заполнивших гигантский пивной зал, но его массивные загорелые бедра, руки и слишком большие, словно вылепленные Роденом ладони придают ему властный вид — почти как у бога.
Взмахом руки он указывает на скамью напротив себя — несколько человек сдвигаются, чтобы освободить место, не отрываясь от своих кружек с пивом, — и мы с Диконом садимся, готовые к разговору. Зигль подзывает официанта и заказывает пиво. Я разочарован. Я ожидал, что пиво будут разносить
Наши кружки приносят почти мгновенно, и должен признаться, что мне еще не приходилось пить такого вкусного, крепкого немецкого пива из ледяной каменной кружки. Подняв эту штуковину три раза, я начинаю понимать, почему у всех мужчин на нашей стороне стола такие громадные бицепсы.
— Джентльмены, — говорит Зигль, — позвольте представить нескольких моих друзей, сидящих за этим столом. Увы, никто из них не знает ваш язык достаточно хорошо, чтобы говорить по-английски сегодня вечером.
— Но они понимают? — спрашивает Дикон.
Зигль тонко улыбается.
— Не особенно. Слева от меня — герр Ульрих Граф.
Герр Граф — высокий, худой мужчина с густыми и нелепо черными усами. Мы киваем друг другу. Думаю, никаких рукопожатий больше не будет.
— Ульрих был его личным телохранителем и в ноябре прошлого года заслонил его своим телом, получив несколько серьезных пулевых ранений. Но, как вы видите, он быстро поправляется.
Я слышу странное, почти благоговейное выделение слова «его», но понятия не имею, о ком они говорят. Похоже, Зигль не собирается меня просвещать, и я, не дожидаясь дальнейших знакомств, поворачиваюсь к Дикону в надежде на подсказку. Но Дикон смотрит на людей на противоположной стороне стола, которых ему представляют, и не отвечает на мой вопросительный взгляд.
— Слева от герра Графа — герр Рудольф Гесс, — продолжает Зигль. — Герр Гесс командовал батальоном СА во время акции в минувшем ноябре.
У Гесса странная внешность: слишком большие уши, темная пятичасовая щетина — вероятно, он относится к той категории людей, которые бреются два или три раза в день, если у них есть достойная работа или им приходится общаться с людьми, — и печальные глаза под густыми, словно нарисованными бровями, которые все то время, что я на него смотрю, либо удивленно подняты, либо сердито опущены. Гесс напоминает мне сумасшедшего, которого я как-то встретил в городском сквере Бостона, когда был еще мальчишкой, — безумца, сбежавшего из ближайшей психушки, которого мирно задержали три одетых в белое санитара в тридцати футах от меня. Тот сумасшедший шаркающей походкой шел вокруг озера прямо ко мне, как будто ему поручена миссия, справиться с которой может только он, и при взгляде на Гесса у меня мурашки бегут по коже, как в детстве, около лодочного павильона.
Я по-прежнему не понимаю, что это за «акция в минувшем ноябре», но подозреваю, что речь идет о боевых действиях. Это может объяснить, почему столько мужчин за столом одеты в коричневые рубашки армейского покроя с погонами.
Попытка вспомнить, какие новости приходили из Германии в ноябре 1923 года, ни к чему не приводит поскольку тот месяц я провел на Монблане и соседних вершинах, и не помню, что слышал по радио или читал в газетах — большинство из них были на французском или немецком — те несколько раз, когда мы останавливались в швейцарских гостиницах. Прошлый год был для меня каникулами, посвященными исключительно альпинизму, когда я был практически полностью отрезан от мира — до тех пор, пока мы не прочли об исчезновении Мэллори и Ирвина на Эвересте, — и какая бы «акция» ни происходила в Мюнхене в минувшем ноябре, она не привлекла мое внимание. Полагаю, это была очередная политическая глупость, которые совершали обе стороны политического спектра, с тех пор как после свержения кайзера власть перешла к Веймарской республике.
Но в любом случае это не имеет отношения к причине, которая заставила нас приехать в Мюнхен для разговора с Зиглем.
А вот имена шестерых альпинистов, которых нам теперь представляет Зигль, шестерых мужчин с волосатыми руками, сидящих на скамье у длинного стола, имеют к этому самое прямое отношение.
— Во-первых, позвольте мне представить нашего второго ведущего альпиниста наряду со мной, — говорит Зигль, протягивая раскрытую ладонь к загорелому мужчине с худым лицом, бородой и мрачным взглядом, сидящим справа от меня. — Герр Карл Бахнер.
— Знакомство с вами — большая честь, — произносит Дикон. Затем повторяет по-немецки. Бахнер слегка наклоняет голову.
— Герр Бахнер, — продолжает Зигль, — был учителем многих лучших мюнхенских и баварских альпинистов — то есть, естественно, лучших альпинистов мира — в
Сколько раз за время учебы в Гарварде я мечтал, чтобы мой колледж имел официальные связи с таким альпинистским клубом, как мюнхенский? Несмотря на то, что несколько наших профессоров занимались альпинизмом и помогали организовывать экспедиции на Аляску и в Скалистые горы, но до основания Гарвардского альпинистского клуба оставалось еще несколько лет.
— Герр Бахнер также является руководителем объединенного
Эту фразу по-немецки могу понять даже я. Из альпинистских журналов мне известно, что Карл Бахнер был инициатором объединения немецкого и австрийского альпинистских клубов.
Зигль указывает на следующих двух молодых людей, сидящих за Бахнером.
— Полагаю, вы читали о последних подвигах Артура Фольценбрехта на ледниках…
Тот, который сидит ближе ко мне, кивает нам.
— …а это его партнер, Ойген Оллвайс.
Я знаю, что этот молодой человек изобрел короткий ледоруб — на самом деле молоток для льда, — который позволяет с помощью крюков и ледобуров быстро взбираться по ледяным стенам, которые успешно отражают наши старомодные попытки вырубить ступени во льду. Британские альпинисты вроде Дикона презрительно называют эту технику «висеть и рубить».
— На прошлой неделе Артур и Ойген поднялись по прямому маршруту на северную стену Дан д'Эран за шестнадцать часов.
Я удивленно присвистываю. Шестнадцать часов на подъем по северной стене, одной из самых сложных в Европе? Если это правда — а немцы, похоже, никогда не лгут насчет своих восхождений, — тогда эти два человека, пьющие пиво справа от меня, открыли новую эру в истории альпинизма.
Дикон на беглом немецком произносит какую-то фразу, которую впоследствии переводит мне:
— Джентльмены, у вас, случайно, нет с собой ваших новых ледорубов?
Артур Фольценбрехт опускает руку под стол и достает не один, а два коротких ледоруба, рукоятки которых раза в три меньше деревянной рукоятки моего, а наконечники более острые и изогнутые. Фольценбрехт кладет это революционное альпинистское снаряжение на стол перед собой, но не протягивает Дикону или мне для более тщательного осмотра.
Но это не имеет значения. Одного взгляда на укороченные молотки для льда (это более подходящий термин) достаточно, чтобы представить, как двое альпинистов карабкаются на скованную льдом северную стену Дан д'Эран, на всем пути вбивая длинные крючья или вкручивая недавно изобретенные немецкие ледобуры, которые обеспечивают их безопасность. И еще я не сомневаюсь, что они также использовали «кошки» с 10 зубьями, которые изобрел в 1908 году англичанин Оскар Экенштейн, но которые не пользовались популярностью у английских альпинистов. С помощью «кошек» и ледорубов прокладывали путь по гигантской ледяной стене. Это не просто изобретательно — блестяще. Только я не уверен, что это
Зигль представил нам трех остальных альпинистов — Гюнтера Эрика Ригеле, который два года назад, в 1922 году, успешно приспособил немецкий крюк для работы на льду, очень молодого Карла Шнайдера, о котором я читал удивительные вещи, и Йозефа Вьена, альпиниста постарше, с наголо обритой головой, мечтавшего — судя по сообщениям в журналах для альпинистов — повести совместные советско-германские экспедиции на пик Ленина и другие неприступные вершины в горах Памира и Кавказа.
Дикон на своем хорошем немецком говорит, что для нас с ним знакомство с выдающимися баварскими альпинистами — это большая честь. Шестеро мужчин — семеро, если считать Бруно Зигля, — выслушивают комплимент, не моргнув глазом.
Дикон, не торопясь, делает большой глоток пива из каменной кружки и обращается к Бруно Зиглю:
— Теперь можно открывать дискуссию?