Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сериал как искусство. Лекции-путеводитель - Евгений Викторович Жаринов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:





Кадры из фильма «Огни большого города», реж. Чарли Чаплин

СЮЖЕТ ФИЛЬМА

Бродяга, скитаясь по огромному и враждебному городу, встречает слепую цветочницу – такую же несчастную и никому не нужную, как он сам. Девушка думает, что перед ней богач, и протягивает ему цветок, но роняет его, и бродяга понимает, что она слепа. Он спасает жизнь эксцентричному миллионеру, пытавшемуся покончить с собой, и тратит подаренные деньги на операцию цветочнице. Бродягу ждет еще много испытаний, но главное из них – встреча с возлюбленной, обретшей зрение.

По мнению Американского киноинститута, фильм занимает первое место в десятке лучших романтических комедий и 11-е место в списке лучших американских фильмов. Своим любимым фильмом «Огни большого города» считал великий режиссер и актер Орсон Уэллс, а на премьеру картины пришли физик Альберт Эйнштейн и драматург Джордж Бернард Шоу.

Итак, история, лежащая в основе этого фильма, настолько же проста, насколько и трогательно-правдива. Бродяга встречает на улице красивую слепую девушку, торгующую цветами на улице и просто отдает ей свои последние деньги в обмен на маленький цветочек. Она же думает, что он богач с добрым сердцем. Перед нами классическая «завязка», которую еще Аристотель считал одним из самых необходимых моментов любого драматического действия. Чаплин мучается над этим простым эпизодом, пытаясь сделать его как можно более естественным.

По различным свидетельствам давно было известно, что сцена знакомства Чарли и слепой девушки снималась несколько месяцев. Но во второй телепередаче из трехсерийного цикла Кевина Браунлоу и Дэвида Гилла о Чаплине, выпущенного английским телевидением (Неизвестный Чаплин /1983/), показаны совершенно сказочные и уникальные кадры и эскизы, наглядно демонстрирующие, как Чаплин в костюме своего персонажа прорабатывает сцену в поисках лучшего способа объяснить, почему девушка принимает Чарли за миллионера. Работа над этой сценой началась в начале съемочного периода, а закончилась в сентябре 1930 г. на 534-й съемочный день (из них только 166 были посвящены полноценной работе на площадке). Следует отметить, с каким филигранным мастерством, с какой математической точностью автор выстраивает всю сцену «завязки». В этой сцене передан основной нерв картины, заложен её основной смысл. Но прежде всего нас восхищает тот комедийный бурлеск, который демонстрирует здесь гениальный комик. Потрясающая органика на уровне спонтанной импровизации и холодного математического расчета. Эти два взаимоисключающих начала создают особый эстетический эффект. Чаплин, словно одним удачным жестом, одной удачной графической линией вскрывает скрытую тайну нашего бытия. И такая ассоциация отнюдь не случайна. Вспомним, что фильм начинается с открытия памятника Процветанию. Срывается белая ткань, а под ней на руках у помпезной скульптуры прикорнул бедный бродяга, на которого все начинают шикать и кричать: он, со своими лохмотьями, явно не вписывается в городской истеблишмент. А в результате получилась следующая семиотическая фраза: покрывало сорвали, и вылезла Истина. Вот так же, одним удачным ключевым жестом, от страха перед спиной полицейского Чарли открывает дверцу автомобиля и проходит через него. Но каким-то внутренним непостижимым образом эта сцена связана со своеобразной композицией первого кадра, который можно обозначить, как экспозицию классического повествования согласно Аристотелю.

Ночью, образ которой задан уже в титрах, тайком Чарли от страха перед большим городом, чьи огни ему враждебны и вселяют только ужас, торопливо спрятался за какое-то белое покрывало, словно, по Юнгу, пытаясь вновь оказаться в материнском лоне. Ассоциация с материнским лоном так же неслучайна: Чарли по-детски беззащитен и наивен. Он даже влюбчив как мальчишка. Вспоминается фраза Спасителя: «Все мы в царство Божие войдем детьми». Но Большой город – это не Град Божий блаженного Августина, это не Небесный Иерусалим, это Вавилон, полный огней и греха, где настоящая жизнь и веселье начинаются только тогда, когда наступает Ночь. Отсюда и смысл названия – «Огни большого города», огни соблазна, житейской суетности и морока, где все слепнут и теряют Свет правды. Это словно легенда о философе с фонарем: «Ищу человека!» Итак, Чарли надо перейти улицу. На улице пробка. Мы видим бесконечную вереницу машин. Чарли лавирует между автомобилями. Они огромные. Среди этих механических монстров ему явно не по себе. Но вот он наталкивается на угрозу куда более враждебную, чем лимузины – это спина полицейского, сидящего на мотоцикле. Это апофеоз ужаса! И Чарли оказывается, как Одиссей, между Сциллой и Харибдой. Из двух зол он выбирает, как ему кажется, наименьшее и залезает, по сути дела, в пасть к тигру, то есть открывает дверцу и входит в роскошный автомобиль, кажется, это бесподобный Паккард. Ох! Что это была за машина! С агрессивным радиатором, напоминающим звериный оскал, лакированное бесподобное чудовище, утверждающее существование непроходимой пропасти между бедными и богатыми. Правда, мы знаем, что в фильме Чарли попытается приручить такого монстра: он сядет за руль Роллс-Ройса своего пьяного приятеля-миллионера, но произойдет это также в момент смертельной опасности – миллионер бросит руль на полной скорости и спросит у Чарли: «Разве я за рулем?» Прекрасный гэг, произнесенной на грани между жизнью и гибелью. Затем на этом же Роллс-Ройсе Чарли поедет за богатым джентельменом, чтобы подобрать его окурок сигары. Мимоходом он оттолкнет ногой бомжа-конкурента. Реакция недоумения на лице этого бомжа завершит весь потрясающий гэг. Чарли на короткое время почувствует себя тем, кто сам может раздавать пинки, а не получать их. Бомж буквально ослепнет от такой наглости: богач отбирает у него законный окурок! Ни одна из главных тем, например, тема слепоты, не забывается даже в проходных эпизодах. Не это ли свидетельство высочайшего мастерства! Но вернемся к сцене завязки. Залезать в чужой лимузин – это не выход, это, что называется, из огня да в полымя. В начале эпизода мы видим, как Чарли боится этих механических монстров. Они символ истеблишмента, того истеблишмента, в объятиях статуи которому, он и увидел рассвет. Увидел – и тут же оказался в самом центре кошмара: сорвали покрывало, эту защиту от всех страхов, это материнское лоно, внутри которого так тепло и уютно спалось, так хорошо было скрываться от суетности мира, и вдруг – о ужас! Крики, полицейские свистки, ропот озверевшей толпы! Чарли буквально сходит с ума. Он не знает, что делать, куда деваться и, как обезумевший, буквально сослепу начинает у всех на глазах производить какие-то судорожные телодвижения.

Так, уже с первого кадра, средствами пантомимы, бурлеска задается тема безумия, то есть такого психического состояния, когда разум слепнет и не способен адекватно воспринимать окружающую действительность. Тема слепоты уже задана, но задана метафорически. Она задана как предчувствие и почти сразу же повторится в следующем кадре, в котором нам показывают бессмысленное блуждание бродяги по городу. Это блуждание действительно бессмысленное, можно сказать, вслепую. У него нет никакой цели, в отличие от тех, кто спешит на работу в этом мегаполисе, похожем на бурлящий муравейник. Вот так, блуждая без цели, Чарли останавливается у витрины магазина: его взор привлекает скульптура обнаженной женщины. Она напоминает нам саму Афродиту, которая только что вышла из пены морской. Чарли явно стесняется, как и положено ребенку в период полового взросления. Еще утром его насильно вытащили из материнского лона, учили ходить на помочах, а теперь он подросток и заглядывается на голую красавицу. Что это, как не изображение филогенеза, то есть, когда человек за короткий период жизни проходит почти все этапы развития человечества. Герой Чарли растет у нас на глазах и растет не по дням, а по часам. Младенчество Чарли, его беззащитность мы можем почувствовать в первой сцене фильма, когда меч в руке одной из фигур попадает в дырку в штанах Чарли, и тот беспомощно повисает, теряя равновесие. Жест очень напоминает неумелое хождение младенца, его первые шаги, когда родители держат его за помочи. Крепкая рука сверху держит ребенка, и Чарли весело болтает ногами. И вот теперь он оказывается перед обнаженной натурой и заглядывается на нее. Как великолепно передан здесь мотив предчувствия, предчувствия неизбежной драмы! Этот прием очень был распространен в древнегреческой трагедии, в которой безраздельно властвовал всесильный Фатум, Судьба, неумолимая Ананке.

Итак, Чарли засматриваемся на, условно говоря, Афродиту, а в углу кадра наше внимание привлекает табличка с надписью: «Опасно» (Danger). Вот она, знаменитая чаплинская скрупулезность! Все продумано до мелочей. Вот оно, предупреждение о неизбежной опасности. Какой гениальный математический расчет! Но одной надписью дело не ограничивается. Чарли строит из себя знатока и, пытаясь скрыть свое желание, начинает делать вид, что он любуется обнаженной натурой исключительно из эстетических соображений. Поэтому он делает шаг назад. Он не видит, как у него за спиной опускается люк. Тема слепоты из области метафоры переходит в область зрительную, вполне конкретную. Причем, это ослепление идет в параллель с изображением обнаженной женщины. Так, еще до цветочницы появляется женская тема соблазна и ослепления. Каждый предшествующий кадр словно предвещает последующий. А сам рассказ становится, с одной стороны, очень замотивированным с точки зрения элементарной логики, а с другой – превращается в метафору, то есть приобретает переносный поэтический смысл. По Аристотелю, это и есть перипетия или изменение мифа повествования от хорошего к плохому и наоборот, а еще – обязательный компонент узнавания. Мы понимаем в этом кадре, что Чарли из-за его увлеченности ждут очень серьезные неприятности. О чем свидетельствует и сама надпись «Danger», и ходящий под ногами люк.

Этот факт наглядно показывает нам, как важна была для Чаплина, что называется, «убойная» завязка, то есть такая, которая даст очень мощный импульс всему дальнейшему развитию действия. Сюжет всегда имеет прямое отношение к общему замыслу, к тому, что в конце повествования называется еще катарсисом. Катарсис последней сцены, которую помнят все, кто видел этот фильм, напрямую связан с «завязкой». Отмечу, что в основе поэтики этой картины лежит мифологическая пара: любовь-слепота. На бытовом уровне существует еще выражение: слепая любовь. Мы сейчас говорим о фабуле, то есть о событийной четко выстроенной канве фильма, без которой и немыслим параллельный монтаж. Фабула, напомню, – термин, взятый из латинского перевода знаменитого труда Аристотеля «Поэтика». В оригинале вместо фабулы Аристотель употребляет слово «миф». «Миф» в переводе с греческого означает «слово», или «рассказ». Но в нашем сознании миф приобрел уже куда более широкое значение, поэтому почти все основные элементы событийной канвы так или иначе будут иметь отношение к мифу. Миф и обладает очень мощным обобщением, он почти всегда символичен, а, по А.Ф. Лосеву, символ подобен математической функции с бесконечным количеством значений. Вот эта ориентация на бесконечное количество значений и ощущается, на наш взгляд, в безупречно выстроенной событийной канве великого фильма «Огни большого города». Поэтому, как нам представляется, разговор о мифологической паре: «любовь-слепота» здесь вполне уместен. Напомним, что фабула – это на латыни, а у Аристотеля не фабула, а миф. Отсюда можно сделать вывод: любая цепь событий, воплощенная в художественном произведении, неизбежно будет нести в себе мифический аспект. Итак, любовь-слепота. Вот, что написано об этом в «Мифологическом словаре». Автор статьи – А.Ф. Лосев:

«Афродита, в греческой мифологии богиня любви и красоты. Богиня малоазийского происхождения. Этимология этого негреческого имени богини не ясна. Существуют две версии происхождения А.: согласно одной – поздней, она – дочь Зевса и Дионы (Нот. II. V 370); согласно другой (Hes. Theog. 189–206), она родилась из крови оскоплённого Кроносом Урана, которая попала в море и образовала пену; отсюда т. н. народная этимология её имени «пенорожденная» (от греч. aphros, «пена») в одного из её прозвищ – Анадиомена – «появившаяся на поверхности моря». Миф отражает древнее хтоническое происхождение богини, к-рое подтверждается также сообщением Гесиода, что вместе с А. из крови Урана появились на свет эринии и гиганты (следовательно, А. старше Зевса и является одной из первичных хтонических сил). А. обладала космическими функциями мощной, пронизывающей весь мир любви. Это её воодушевляющее, вечно юное начало описано у Лукреция в поэме «О природе вещей» (I I-13). А. представлялась как богиня плодородия, вечной весны и жизни. Отсюда эпитеты богини: «А. в садах», «священно-садовая», «А. в стеблях», «А. на лугах». Она всегда в окружении роз, миртов, анемонов, фиалок, нарциссов, лилий и в сопровождении харит, ор (см. Горы) и нимф (Нот. II. V 338; Od. XVIII 194; Hymn. Horn. VI 5 след.).»

Известно, что Афродиту сопровождает Купидон, или Эрот, Эрос. Об этом персонаже в мифологическом словаре можно прочитать следующее: «Хотя это одна из младших фигур в греческой и римской мифологии, Купидон был широко представлен как в эллинистическом искусстве, так и в эпоху Возрождения и позднее. Его роль в искусстве имеет во многом символическое значение: он изображается на картинах (хотя и не принимая участия в самих сюжетах) порой как указание на то, что данный сюжет – любовная история.

Купидон – античное воплощение неожиданно появившейся любви в ее радостно-игривой форме. Он изображается преимущественно голым мальчиком с крыльями и луком и стрелами в руках, символизирующим вечную молодость страстной любви, которая ассоциируется с некоторым легкомыслием..

С помощью своего оружия: лука, колчана и факела – он охотится, ослепляет или воспламеняет, стреляя в сердца не только людей, но и богов и побуждает их этим к любви.

Часто у него завязаны глаза».

Итак, глаза Купидона завязаны, и он стреляет из лука вслепую, а сама Афродита, по данным А.Ф. Лосева, всегда находится в окружении роз, миртов, анемонов, фиалок, нарциссов и лилий. Это и есть наша слепая цветочница. От любви к ней буквально через мгновение потеряет разум и бедный Чарли. Он ослепнет, то есть начнет жить так, словно «смельчак, летящий на трапеции», а не жалкий бродяга, инстинктивно боящийся всего и вся, даже безобидного мотоциклиста-полицейского, который сидит к Чарли спиной и не обращает на него никакого внимания. И если он еще совсем недавно пугался даже спины полицейского, то в сцене с боксерским рингом Чарли бросит вызов самой Смерти и попытается даже сыграть с ней в прятки: помните, он будет уходить от нокаута, от злого панчера, боксера, обладающего смертельным нокаутирующем ударом (в сцене предвестия мы видели, как этот панчер в раздевалке свалил огромного здоровяка, в несколько раз превосходящего по размерам и силе хилого Чарли, по-детски все время подтягивающего свои огромные черные трусы). Но в данный момент эта спина вселяет Страх, потому что Чарли не хватает все ослепляющей любви к цветочнице, и сейчас Чарли, Чарли-зрячий, а, следовательно, трусливый, под властью какого-то панического страха совершает невероятное: он открывает дверцу лимузина, оказывается внутри и выходит с другой стороны. Страх, ослепляющий Ужас в буквальном смысле бросает его навстречу слепой цветочнице, которая, подобно Афродите, буквально утопает в цветах.

Вот и сложилась у нас мозаика мифологической составляющей «завязки» фильма «Огни большого города». Не лишним будет добавить, что по одной из версий «ужас» будет еще одним вечным спутником Афродиты. И действительно, этот ужас, замечу, ослепляющий ужас, постоянно присутствует в веселой картине Чаплина, в его художественной Вселенной. Герой картины живет, подобно Одиссею каждый раз оказываясь между Сциллой и Харибдой, этими двумя чудовищами, готовыми поглотить его в любую минуту. (Сцилла и Харибда, в древнегреческой мифологии – два чудовища, обитавшие по обеим сторонам узкого морского пролива между Италией и Сицилией и губившие проплывавших мореплавателей. С., обладавшая шестью головами, хватала с проплывавших кораблей гребцов, а Х., всасывавшая в себя воду на огромном расстоянии, поглощала вместе с ней корабль. Отсюда выражение «находиться между С. и Х.» – подвергаться опасности с обеих сторон).

Вот как в одной эмоциональной рецензии очень точно передается весь напряженный «нерв» фильма: «Герой Чарли Чаплина берет девушку под свое покровительство. Навещает ее, когда она болеет, ищет деньги для нее и ее старенькой бабушки, и, не минуты не раздумывая, каждый раз отдает ей последнее. Совершенно бескорыстно.

Узнав о том, что операция может вернуть ей зрение, маленький Бродяга решается раздобыть деньги для операции. Он весь живет этой мыслью. Устраивается на грязную работу только ради надежды на исцеление возлюбленной. Но тут – новая беда. Если не найти за вечер 20 долларов на оплату комнаты, слепую девушку и бабушку выселят.

И вот он один в большом городе, один, без поддержки и защиты, без работы, абсолютно нищий. Но ее не должны выселить. У него есть ночь, чтобы найти эти 20 долларов. И пусть для этого придется выйти на боксерский поединок с отменными знатоками своего дело, пусть придется полуживому еле волочить ноги по темному городу. У него время до утра. Пусть каждая новая минута приносит по-настоящему кафкианский абсурд. Ему нужно отдать ей деньги, которые ему дал приятель, и за которые через несколько минут его задерживает полиция.

Деньги отданы. Ее не выселят. Она сделает операцию на глаза. Она будет видеть. А значит, можно сдаваться в руки правосудию.

Проходит время. Операция на глаза проходит удачно, и вот, девушка уже владелица милого цветочного магазинчика, красива, мила и лучезарно улыбчива. Каким нелепым оборванцем выглядит рядом с ней вышедший на свободу герой Чарли Чаплина: он голоден, устал, его одежда – лохмотья. И вдруг – он видит ее. А она подает ему милостыню. Но прикоснувшись к его руке, понимает, что вот он – тот самый прекрасный добрый богач».

Именно Ужас и слепая Любовь, чье присутствие будет прекрасно передано почти в каждом кадре картины, наберут к последнему завершающему эпизоду столько энергии, такой смысловой мощи, что в этом последнем кадре, «как под звериной лапой вдруг лопается виноград», буквально взорвется поэтическая метафора, она прорвет фотографическую природу экрана и ударит нас в самое сердце: «Теперь вы видите?», – спросит Чарли цветочницу. Она ответит: «Да! Теперь я вижу». Заметим, она увидела Чарли не глазами. Физически перед ней грязный бродяжка. Она увидела его в истинном Свете, вспомнив свой опыт слепой, увидела, ощупав его ладонь, увидела через прикосновение. Это как на фреске Микеланджело «Сотворение Адама» – руки Бога и Человека коснулись, и произошло творение новой жизни. Это прикосновение, как прозрение, затем возьмет в свою картину Кубрик, и в «Одиссее 2001 года» так коснется лапой своей черного Монолита примат и сделает первый шаг навстречу своему новому качеству. А сам Чаплин устами своего героя обращается в конце картины не столько к героине, сколько к нам, зрителям: «Теперь вы видите?» Вы видите, что я могу сделать с простой и даже примитивной историей, видите до какой глубины смыслов я могу довести простой бурлеск, где мифологическая пара любовь-слепота, подобно нити Ариадны, выведет вас из лабиринта заблуждений и покажет истинный Свет, воплощенный в образе моего маленького героя бродяжки Чарли, ибо сказано: «Не копите богатств земных, а собирайте их на небесах».

Прежде чем мы перейдем к анализу другого вида монтажа, монтажа ассоциативного, следует сказать хотя бы несколько слов о таком явлении в истории немого кино, как немецкий экспрессионизм.

Никто точно не знает, когда родился экспрессионизм. Его черты можно увидеть на неолитических памятниках, в греческой архаике и средневековье, искусстве XIX в. Но без сомнения, экспрессионизм, как отдельно взятое художественное течение – явление историческое. Оно зародилось в Германии – результат посттравматического симптома, проявление духовного кризиса, обусловленного реакцией на Первую мировую войну. Именно в окопах Первой мировой и следует искать истоки немецкого экспрессионизма и гитлеризма в том числе. Не будем забывать, что Гитлер был ефрейтором 16 баварского полка и прошел через все ужасы войны, имея и без того психическое предрасположение ко всякого рода эксцессам. В горниле мировой и зарождались, а точнее сказать, возвращались вновь все те доисторические демоны, с которыми столкнулась уже античная драма, оказавшаяся способной переплавить насилие реальное, экстатическое в форму искусства (учение о катарсисе). Мы предполагаем, что потрясение европейской души было настолько сильным, что она, душа эта, просто не смогла справиться с теми деструктивными психическими явлениями, которые обрушились на нее непрекращающимся потоком. Отсюда и явление экспрессионизма, давшее знать о себе не только в Германии, но и в соседней Чехии, Бельгии, Австрии, Франции, Мексике. Позднее даже возник «абстрактный экспрессионизм» в США.

Формирование экспрессионизма началось с объединений художников. В 1905 г. в Дрездене возникла группа «Мост». В нее вошли Эрнст Людвиг Кирхнер, Эрих Хекель, Карл Шмидт-Ротлюф, а позднее Эмиль Нольде, Отто Мюллер и Макс Пехштейн. В 1911 г. в Мюнхене было создано второе объединение экспрессионистов – группа «Голубой всадник» (Франц Марк, Август Маке, Василий Кандинский, Лионель Фейнингер, Пауль Клее и другие).

Литературный экспрессионизм начался с творчества нескольких больших поэтов, таких как Георг Тракль и Эрнст Штадлер. Многим экспрессионистам пришлось стать солдатами во время Первой мировой войны; многим не суждено было вернуться. И война в пьесах немецкого экспрессионизма, отметим, что именно драматургия этого литературно-художественного направления и повлияла на создание самобытного кинематографа, воплощалась не вещественно-реалистически, а как кошмарное видение, как всеобщий ужас, вырастающий до размеров вселенского зла.

Чудовищно фантастический парад полуживых солдат; жалкие обломки людей, выстроившиеся в госпитале под слепящим светом прожектора, чтобы получить свидетельство о полной пригодности для фронта; поднявшиеся из могил возле брошенных окопов, где-то на нейтральной полосе, мертвецы. Враги и союзники, офицеры и рядовые – они теперь неотличимы. Только один скелет прячется в тени. Это девушка, когда-то изнасилованная солдатами. «Долой стыд!.. – кричат мертвецы. – Вас изнасиловали. Господи, ведь и нас тоже!» Начинается общий танец – одна из бесчисленных плясок смерти в произведениях экспрессионистов. Так писал о войне в своей первой, начатой в окопах пьесе «Превращение» Эрнст Толлер.

Некоторые идеи немецких экспрессионистов заимствованы из теории познания Э. Гуссерля, выступившего в своих «Логических исследованиях» (1900) с идеей редукции, абстрагирования, обнажения закона и «идеальных сущностей». Некоторым экспрессионистам был близок и витализм «философии жизни» Ф. Ницше, который утверждал в своем труде «О пользе и вреде истории для жизни», например, необходимость сакрального насилия над прошлым. Предполагалось убийство стариков, практиковавшееся в первобытных обществах, по той причине, что устаревший опыт «отцов» убивает молодую энергию тех, кому должно принадлежать будущее. Мир был воспринят экспрессионистами двояко: и как изживший себя, который следовало непременно уничтожить, и как способный к обновлению через революционное кровавое преобразование. Любимой темой, в связи с этим, в драматургии немецкого экспрессионизма будет тема превращения, то есть сакрального насильственного принципиального изменения.

С довоенных лет в экспрессионизме варьировались религиозные мотивы. Серию «Религиозные гравюры» создал Шмидт-Ротлюф. В 1912 г. Пехштейн изобразил на двенадцати графических листах молитву «Отче наш». На гравюрах из серии «Превращение Бога» (1912) Эрнст Барлах показал Бога грузным, отягощенным земным весом. Большинство барлаховских парящих фигур, в том числе, знаменитый ангел, горизонтально подвешенный на цепях в соборе города Гюстрова в память жертвам мировой войны, лишены непременного атрибута полета – крыльев. С другой стороны, люди, герои его скульптурных групп, часто едва прикасаются к земле, кажется, что их можно сдуть ветром, они готовы взмыть вверх («Женщина на ветру», «Прислушивающиеся»). Барлах часто изображал слабых людей, непрочно стоящих на земле, способных, кажется, быть только жертвами, но не противостоять грядущим бурям и установившемуся в Германии в 1933 г. фашизму. Эти слабые персонажи искусства экспрессионизма словно ждали появления пророка, мессии, сакрального лидера, который и должен был применить по отношению к ним столь необходимое насилие, ибо человек, по мнению экспрессионистов – свинья, погрязшая в грязи своих грехов и мерзостей. «Венец созданья, свинья, человек!» – насмешливо восклицал Готфрид Бенн в стихотворении «Врач», приводя в обоснование зависимость каждого от его физиологической природы.

«Представители духовной жизни в Германии, – писал Музиль в своем романе «Человек без свойств», – томились неудовлетворенностью. Их мысль не находила покоя, потому что стремилась проникнуть в ту неустранимую сторону вещей, которая вечно блуждает, никогда не имея возможности вернуться к порядку. Таким образом, они, в конце концов, убедились, что эпоха, в которую они жили, обречена на интеллектуальное бесплодие и не может быть спасена ничем: ни совершенно исключительным событием, ни человеком. Тогда-то и родился среди тех, кого называют интеллектуалами, вкус к слову «искупление». Они решили, что жизнь вскоре остановится, если не придет мессия, обладающий огромной силой, чтобы «искупить все».

В своем неизменном состоянии «мистического озарения» Гитлер был уверен, что явился в этот мир, чтобы осуществить предначертания этой чудесной судьбы. Его честолюбие и миссия, которая, как он был убежден, вверена ему свыше, превосходили пределы политики и патриотизма. «Идеей нации, – говорил он, – я вынужден был пользоваться из соображений удобства для данного момента, но я уже знал, что она имеет лишь временную ценность… Придет день, когда от того, что называют национализмом, останется немногое даже у нас в Германии. На Земле возникнет всемирное содружество учителей и господ». (Адольф Гитлер. Mein Kampf ИТФ., «Т – Око», Лобанов СМ. 1992., С.133). Политика – только внешнее проявление, кратковременное практическое приложение религиозного видения законов жизни на Земле и в Космосе. Судьба человечества непостижима для обычных людей, они не смогли бы вынести даже мысленного ее представления. Это доступно только немногим посвященным. «Политика, – как писал Гитлер, – только практическая и фрагментарная форма этой судьбы» (там же).

Музиль писал, что «достаточно принять всерьез какую-либо из идей, пусть даже и самую абсурдную, самую невероятно мистическую, оказывающих влияние на нашу жизнь, притом так, чтобы не существовало абсолютно ничего противоречащего ей, чтобы наша цивилизация не была больше нашей цивилизацией». (Роберт Музиль. Человек без свойств…). Что и произошло в Германии, в которой и появилась цивилизация, полностью отличная от нашей. Но именно в этой цивилизации мифологическая пара «сакральное – насилие» превратилась в мощный механизм, в соответствии с которым и начал существовать весь германский мир определенного исторического периода. Гитлеризм – это, в известном смысле, магия плюс бронированные дивизии. Раушнинг заметил как-то: «Нельзя понять политические планы Гитлера без понимания его глубинных мыслей и его убеждения в том, что Человек находится в магических взаимоотношениях со Вселенной». (Цит. по: Луи Повель Жак Бержье. Утро магов. Киев, 1994. С. 201).

«Не сцена, а кафедра проповедника» – вот как понимали свое предназначение представители немецкого экспрессионизма. Завоеванием этого направления в искусстве театра были впечатляющие массовые сцены. В театре, графике, поэзии экспрессионисты умели передать величие объединяющего тысячи людей порыва, выразительную отчетливость общего движения. Масса, Мужчина, Женщина, Безымянный действовали в пьесе Толлера, имевшей характерное название «Человек – масса» (1921). Однако рядом с возмущенной толпой в творчестве левых экспрессионистов неизменно возникал еще более характерный образ – мессии, пророка.

Экспрессионизм живо реагировал на те настроения, которые царили в этот момент в обществе. Германия, можно сказать, была буквально заражена идеей сакрального насилия, причем насилие это воспринималось, прежде всего, в космических масштабах, как очистительная, искупительная функция. Таким образом, насилие приобретало статус священного действия.

Именно поэтому некоторые заседания суда в Нюрнберге были лишены смысла. Судьи не могли вести никакого диалога с теми, кто был ответственен за преступления. Два мира присутствовали там, не соприкасаясь друг с другом. Подсудимые принадлежали миру, отдаленному от нашего на протяжении шести-семи веков. По сути дела, это были марсиане, пришельцы с другой планеты. И вся сверхжестокая система концлагерей была ни чем иным, как воплощением сакрального насилия, действующим в соответствии со своей мифической логикой.

Нечто подобное и пыталась отразить драматургия немецкого экспрессионизма.

Действующие лица экспрессионистической драматургии обычно делились на несколько иерархических групп: немые персонажи – «толпа»; «люди» – те, кто способен понять героя; герой, излагающий близкие автору идеи. Конфликт возникал не из скрещения разных точек зрения: истиной обладала одна сторона. Сталкивались знание и незнание, одержимость и пассивность, высокий дух и косность. Диалог вытеснялся монологом или той особой формой обмена непрекращающимися репликами (Vorbareden), при которой партнеры как бы не слышат друг друга. Упорное повторение одной и той же ситуации призвано было, нагнетая пафос, эмоционально воздействовать на зрителей, обращая их по мере развития действия в «новую веру».

Немецкий экспрессионизм – один из легендарных узловых моментов в истории кино, сконцентрировавших особую коллективную энергию. Режиссеры депрессивной эпохи решительно сдвинули внимание кино от запечатления «реального» к трансляции субъективного, задали каноны передачи катастрофического мироощущения, привнесли в кино новаторскую изобразительность, основанную на использовании декораций и светотени. Великой эпохе повезло с великими исследователями – Лоттой Айснер и Зигфридом Кракауэром. В начале 20-х годов они оба входили в число ведущих критиков, чудом избежавших нацистской расправы. Если Кракауэра интересовало в веймарском кино, что и почему, то Айснер задается вопросами, как и почему. Будучи искусствоведом, она применяет к кино методы изучения художественных стилей. Детально анализирует ракурсы, освещение, актерскую игру, декорации. С особым вдохновением Айснер пишет о Мурнау – величайшем, по ее мнению, режиссере Германии. Однако и выявление стиля для Айснер важно не только само по себе, но и как способ проникнуть в сознание создавшей его нации. Ее интересует, кто такой немец, какие свойства его романтической души способно пробуждать великое искусство. Размышления о светотени выливаются в рассуждение о любви немцев к коричневому цвету, сумеркам, размытым контурам, воплощающим сугубо германскую меланхолию: «Этот коричневый, «протестантский цвет» par excellence не входит в семь цветов радуги и потому является самым нереальным из всех цветов; он становится «цветом души», эмблемой трасцендентального, бесконечного вселенского», – пишет Айснер, ссылаясь на Новалиса, Жана Поля, Гельдерлина, Ницше. (Лотта Айснер. Демонический экран. Из-во Rosebud Publishing, 2010., С. 105).

К основным стилистическим особенностям кинематографа немецкого экспрессионизма относятся:

1. Съемка в павильоне. Экспрессионисты снимали исключительно в декорациях, так как только там они имели идеальные условия для создания «своей» действительности.

2. Изображение мистических и фантастических сюжетов. Мрачные мистические сюжеты, пронизанные ощущением фатальной обреченности человека, враждебности мира, противостоящего всему живому.

3. Специфическое драматическое освещение (антагонизм света и тьмы). То, чем для советского кино тех лет был монтаж, для кинематографа Германии стал свет.

4. Актерская игра. Режиссеры-экспрессионисты впервые целиком подчинили актерскую игру общей образной концепции фильма. Экспрессионизм научил кинематографистов мыслить целостно, создавать кинокадр из разных элементов, соединяя актерскую игру с декорациями.

5. Использование необычного угла съемки и подвижной камеры, что подчеркивает важность субъективной точки зрения.

В кино все, что сделано путем искусственных манипуляций; угол съемки, убыстренное или замедленное движение, медленные наплывы, быстрая смена кадров, слишком крупный план, произвольное использование цвета, специальные световые эффекты – относятся к экспрессионистическим приемам.

Для всех экспрессионистов важно стремление экспрессивно (expression – выразительность) отобразить тревожное, болезненное мироощущение. Отсюда в их живописи яркие, кричащие цвета, деформация форм и прочее.

Экспрессионисты стремились трактовать человека как существо, подавляемое необоримостью Судьбы, Рока. Для них также характерно усиленное внимание к внутреннему миру человека, поиск путей для передачи его мыслей и чувств еще в момент их зарождения; противопоставление собственного внутреннего мира жестокой объективной действительности; деформация окружающей среды для нахождения скрытой «сути вещей».

Немецкий киноэкспрессионизм – это не движение и не школа, у этого кинематографического направления не было манифестов и собственных изданий. Правильнее говорить об определенном стиле в искусстве, а не школе.

Немецкий экспрессионизм с наибольшей силой проявился в фильмах:

«Кабинет доктора Калигари»,

«Носферату, симфония ужаса»,

«Доктор Мабузе – игрок»,

«Кабинет восковых фигур».

Знаменитый фильм «Метрополис» к экспрессионизму относят не все критики. Но мы будем относить.

Первая из этих тенденций получила крайнее воплощение в полностью абстрактных фильмах Ханса Рихтера («ритмы»), Вальтера Рутмана («опусы»), Оскара Фишингера («этюды») и Викинга Эггелинга («симфонии»), в которых не было ничего, кроме движущихся и видиоизменяющихся линий, геометрических фигур и пятен (при том, что абстрактная живопись возникла всего за десять лет до появления первого абстрактного фильма). Вторая тенденция привела к идее «субъективной камеры», как бы находящейся на точке зрения кого-либо из персонажей и перемещающейся вместе с ним. Эта идея была последовательно проведена в фильме Фридриха Вильгельма Мурнау по сценарию Майера «Последний человек» (1924), в котором, к тому же, отсутствовали титры – настолько полно и разнообразно были раскрыты в нем повествовательные возможности камеры.

«Не позволяй его тени заселить твои сны кошмарами» – эта фраза, предстающая перед глазами главного героя легендарного фильма «Носферату», могла бы послужить предостережением всем тем, кто отважится погрузиться в мрачный и полубезумный мир немецкого кинематографа двадцатых годов. Это время стало для побежденной и униженной в Первой мировой войне Германии суровым испытанием, сопровождающимся тотальной депрессией, разрухой и чередой экономических кризисов. Нет ничего удивительного в том, что творческий потенциал немецкой нации с ее сильными художественными традициями мистицизма и нескрываемой тягой к фантастическому в духе мрачных рассказов Гофмана («романтизм – немецкое недомогание», по словам французской писательницы Анны-Луизы де Сталь) отвернулся от постылой действительности и обратился к ее темному закулисью – туда, где правят бал наши вечные страхи.

Двадцатые годы прошлого века – время, когда в немецком кино утверждалась эстетика экспрессионизма. С той или иной долей условности основные шедевры германского «Великого немого», снятые в данный период: «Кабинет доктора Калигари», «Носферату», «Метрополис» – относятся критиками именно к этому направлению. Исполненное страха перед бесчеловечностью бытия и фатального чувства трагичности экспрессионистское искусство являло иную реальность – искаженную, фантасмагорическую, отданную во власть мистических сил.

Подлинной библией немецкого экспрессионизма считается картина Роберта Вине «Кабинет доктора Калигари» (1919). В этом причудливом и болезненном фильме рассказывается о зловещем директоре психбольницы, использующем для своих кровожадных планов сомнамбулу – погруженного в беспробудный сон юношу. Образ главного героя – студента Фрэнсиса – в чем-то продолжает открытую Гофманом галерею ярких героев одиночек (Крейслер), видящих то, что недоступно другим, и непременно остающихся в изоляции от «спящего» мещанского общества. Вымышленный немецкий город, куда доктор Калигари привозит свою сомнамбулу, будоражит волна убийств. Погибает друг героя, похищена его невеста. По ходу действия фильма зритель обнаруживает, что Фрэнсис и его возлюбленная – пациенты сумасшедшего дома, а все описанные события, составляющие рассказ несчастного персонажа, – возможно, всего лишь бред. Так достигается предельная неоднозначность происходящего на экране, когда видимая действительность отображает изломанный мир душевнобольного. Образ одержимого доктора Калигари, подчиняющего волю других и направляющего убивать, был прочитан знаменитым исследователем кино Зигфридом Кракауэром как предсказание, являющее прототип Гитлера и тоталитарно-нацистское будущее всей Германи.

В техническом отношении «Кабинет доктора Калигари» – выдающаяся картина. Художники-экспрессиносты Герман Варм, Вальтер Райман и Вальтер Рериг создали авангардные декорации: причудливо изогнутые линии домов, ломаная дорога, искаженная перспектива (эту традицию мы можем увидеть и в эстетике фильма Ларса фон Триера «Догвиль», условные декорации которого очень напоминают эстетические эксперименты немецких экспрессионистов начала XX века). Для достижения композиционной целостности актерам нанесли обильный грим, а движения их сделали вычурными. Ряд сцен картины: убийство, показанное посредством движений тени на стене (в дальнейшем этот прием использует Хичкок в своем триллере «Психо»), открытие доктором Калигари ящика со спящим в нем загипнотизированным рабом, преследование убийцы по зигзагообразной дороге – крайне эффектно смотрятся и в наши дни. Фильм, несмотря на некоторые обвинения в «театральности», имел безусловный успех, и теперь считается той точкой, от которой начал свое шествие немецкий экспрессионизм в кино.

В своем знаменитом исследовании «Психологическая история немецкого кино. От Калигари до Гитлера» Зигфрид Кракауэр напрямую связывает творчество таких известных режиссеров, как Фриц Ланг, Фридрих Вильгельм Мурнау, Роберт Вине и других с немецким экспрессионизмом, а также с традициями романтиков. Общий романтический настрой, по мнению исследователя, и позволил замечательным кинорежиссерам выступить в качестве пророков и предвидеть приход к власти мрачных мистических сил.

Вторым по значению шедевром немецкого экспрессионизма считается фильм «Носферату. Симфония ужаса» Фридриха Вильгельма Мурнау. В этой картине, снятой по роману Брэма Стокера, идеальная атмосфера создавалась не с помощью особых декораций, как в Калигари, а прежде всего благодаря оригинальным приемам показа обычного мира – тревожному освещению, резким контрастам света и тени (при этом, в «Носферату» Мурнау использовал, в основном, натурные съемки, что для немого кино 1920-х годов нехарактерно), вмонтированию негативного изображения в позитивную копию, изменению скорости съемки, приводящему к искажению скорости движения объектов и прочему. В знаменитой картине Френсиса Форда Копполы «Дракула» (1992) явно прослеживается влияние Мурнау и его «Носферату». А некоторые кадры, например, приезд героя в дом Дракулы кажутся лишь переснятыми с использованием современных спецэффектов.

Костлявая фигура вампира с лысой головой, выпученными глазами и уродливо вытянутыми когтями стала черным символом всего horror-жанра, причем куда более шокирующим, чем Фредди Крюгер. Считается, что именно Мурнау впервые за всю историю кино вывел на экран вампира. Впоследствии Френсис Форд Коппола явно станет ориентироваться на эстетику создателя «Симфонии ужаса», когда будет создавать свой вариант романа Брэма Стокера в начале девяностых годов прошлого столетия, то есть семьдесят лет спустя, что будет свидетельствовать о поистине великих открытиях в области языка кино, которые и продемонстрировал в этой картине Мурнау.

После весьма банальной завязки фильма – главный герой картины, молодой агент по недвижимости, должен добраться до замка графа Орлока, желающего приобрести дом – начинается медленное погружение в пучину кошмара. По мере того, как персонаж ближе подбирается к затерявшемуся в карпатских горах замку, вокруг него сгущается атмосфера враждебности. Путника окружает призрачный лес с чудовищными созданиями, все люди, узнавая, куда он держит путь, в страхе замолкают, а поданная графом Орлоком карета шокирует свои адским видом. Невероятно живописные пейзажи (натурные съемки проводились в Богемии) своей реалистичностью только усиливают напряжение, подтверждая тезис о том, что больше всего пугает ужас, царящий на фоне обыденности. В фильме Мурнау подробно рассказывается вся классическая вампирская мифология: ночью Носферату пьет кровь своих жертв, днем спит в гробу, а остановить вампира может лишь невинная девушка, добровольно отдавшая ему жизнь. В Носферату, несущем страх и смерть (чуму) всему роду человеческому, все тот же склонный к поискам социально-политических аллегорий Кракауэр увидел не просто монстра, но «вампира-тирана». Олицетворяя репрессивность темных сил небытия, Носферату – этот «бич божий» – вступает в схватку с «великой любовью», явленной образом невесты героя Элен. В финале картины вампир исчезает вместе с криком петуха. С его гибелью прекращается мор, таким образом, выстраивается универсальный сказочный сюжет победы Добра над Злом. Но это вряд ли может кого-то убедить: сама манера повествования больше говорит нам о тотальной власти монстра, а концовка смотрится неубедительно. Можно предположить, что эта неубедительность концовки великого фильма спровоцировала в дальнейшем Романа Полански на создание своей знаменитой черной комедии «Бал вампиров», в которой вампиры и страшны, и смешны одновременно. Эта картина появилась уже в совершенно другую историческую эпоху, когда вампир Гитлер уже был разоблачен, а его слуги оказались на скамье подсудимых. Великая космическая драма с участием сакрального насилия отошла в сторону, и коллективное бессознательное европейцев словно вздохнуло с облегчением.

Миф о Фаусте нашел свое потрясающее воплощение в фильме того же названия Мурнау, мастера игры со светом и тенью, одного из лучших представителей всего кинематографического экспрессионизма. В этой картине режиссер упрощает действие, он использует литературный материал как отправную точку для невероятно фантасмагорического зрелища борьбы между добром и злом. Если «Фауст» – самый живописный его фильм, то именно потому, что сюжет его – борьба света и тени. В фильме все отточено, все на своих местах: чередование планов, игра актеров, грим, множество сцен. Интрига достигается не только визуальным рядом, но и всей композицией. С одной стороны, это уход от «чистого» кинематографа с его строгой сюжетикой к ассоциациям и утонченному психологизму, а с другой – именно этот уход дал нам то, что мы видим на экранах сейчас. Здесь нет возможности провести, например, подробный сопоставительный анализ «Фауста» Мурнау и «Фауста» Сокурова, но влияние немецкого экспрессионизма на этот фильм русского режиссера бесспорно. Уже в первой сцене, в которой препарируется труп, и начинаются разговоры о том, в каком месте человеческого тела расположена душа, мы видим бесподобную игру света и тени, работу субъективной подвижной камеры, особый специально подобранный для этой сцены цвет, не просто крупные, а специально укрупненные планы, напоминающие портреты мастеров северного Возрождения – все это сразу указывает на отличительные черты экспрессионизма Мурнау. Шокирующая пластичность экрана сразу выбивает нас из состояния обывательского благодушия, когда с помощью примитивных воротов ученик Фауста Вагнер поднимает труп, и из вскрытой полости живота мертвого тела начинают, как живые, вылезать и с характерным мокрым звуком падать на деревянную поверхность стола внутренности. А заключительные сцены сокуровского фильма, снятые в Исландии среди фантастической натуры гейзеров и заснеженных вершин соседних гор, с учетом все той же игры света и тени, напоминают нам одновременно и «Носферату», и живописные сцены из «Фауста» того же Мурнау. Натура узких улочек типичного немецкого городка, настолько узких, что через них, в буквальном смысле, надо продираться, распихивая прохожих локтями, в большей степени говорит нам не о фотографической природе кадра, а о его метафоричности – это ад Данте в самом обыденном, в самом повседневном его воплощении. Но чем обыденнее ужас, тем он страшнее. Этот урок «Носферату» Мурнау запомнила вся последующая кинематография. Даже Мефистофель у Сокурова – это ростовщик, живущий по соседству. Он реален и вполне доступен, а сделку можно заключить с ним без всякой помпезности – так, что называется, по-дружески.

Но вернемся к версии Мурнау. Сюжет его фильма следующий, архангел Михаил и Сатана заключают пари. В фильме Сокурова этот пролог на небесах дан с помощью прекрасной в стиле немецкого экспрессионизма цитатой из классической живописи: над пейзажем, весьма живописным, прямо указывающим нам на то, откуда взята цитата (Альтдорфер. Битва Дария и Александра Македонского) нависла болтающаяся на цепи причудливая рамка. Точно такая же рамка доминирует и над всей изображенной битвой в картине Альтдорфера. Вот она, власть классической живописи над языком современного кино, вот он, кадр, напоминающий отжившую картину. С нее слетает белоснежная материя и кружится над пейзажем, напоминающим компьютерное увеличение задника шедевра Альдольфера, задника укрупненного, а следовательно, акцентированного по замыслу режиссера. И опять чувствуется все тот же немецкий экспрессионизм с его любовью к цитатам из классической живописи, с его живописной выстроенностью кадра, за что и упрекали в свое время Мурнау.

В фильме немецкого режиссера Сатана утверждает, что может совратить любого человека, живущего на Земле. Предметом пари становится Фауст (Геста Экман) – знаменитый ученый алхимик. На его город Сатана насылает чуму. Фауст пытается найти лекарство. Здесь невольно вспоминается знаменитый дерзкий девиз Парацельса: «Лечу чуму!». Но в фильме Парацельс-Фауст терпит поражение. В ярости он швыряет свои книги в огонь, но на страницах одной из них проступает заклинание вызова демона. В отчаянии Фауст Мурнау отправляется с этой книгой в полночь на перекресток и произносит заклинание. К нему является Мефистофель (Эмиль Яннингс) в образе злобного ведьмака. Этот ведьмак прекрасно воплощен в образе уродливого ростовщика в фильме Сокурова: у него нет половых признаков, а сзади торчит маленький хвост, сама его фигура настолько диспропорциональна, что скорее напоминает какого-то гуманоида, а не человека. В обмен на душу Мефистофель из картины Мурнау дает Фаусту власть оживлять мертвых. Фауст оживляет одного умершего от чумы и потрясенные горожане начинают нести к нему мертвецов. Однако у первой женщины, которую он собирается оживить, зажат в руке крест, и магия Мефистофеля оказывается бессильной. Разъяренная толпа гонит ученого камнями в его лабораторию. Если говорить о страсти немецких экспрессионистов к цитатам известных мастеров мировой живописи, то в связи с фильмом Мурнау следует вспомнить, что в своем «Фаусте» он показывает больного чумой в странной укороченной перспективе, отчего ступни ног его кажутся огромными (при этом вспоминается «Снятие с креста» Мантеньи и Гольбейна).

Эти же картины будет цитировать, на мой взгляд, без особого успеха и Звягинцев в своем нашумевшем «Возвращении».

А когда Гретхен, с головой укутавшись в плащ, качает своего ребенка в занесенной снегом полуразвалившейся хижине, у нас перед глазами встает образ фламандской Мадонны.

В дальнейшем Мефистофель предлагает Фаусту вместо счастья для всех счастье для него одного. Фауст соглашается, и Мефистофель превращает его в юношу, а сам преображается в «гётевского» демона-дворянина в черном плаще и со шпагой. На ковре-самолете они летят в Парму, где в алхимика влюбляется правительница города (Ганна Ральф). Однако Фаусту скоро становится с ней скучно, и он требует, чтобы Мефистофель перенес его обратно на родину.

Город встречает армию, с победой вернувшуюся с турецкой войны. Фауст вместе с прихожанами входит в собор. Мефистофель ждет его снаружи. В соборе Фауст впервые встречает Гретхен (Камилла Хорн) и влюбляется в нее. Брат Гретхен, вернувшийся с войны, пытается помешать им, но Мефистофель убивает его и вынуждает Фауста бежать. Исчезновение Фауста делает жизнь Гретхен, которая рожает от него ребенка, невыносимой. Изгнанная соседями и всеми презираемая, она безуспешно ищет пристанища. В конце концов ее обвиняют в колдовстве и приговаривают к сожжению на костре.


Андреа Мантенья. Мертвый Христос. Около 1500. Пинакотека Брера, Милан.


Кадр из фильма 'Возвращение'. Режиссер – Андрей Звягинцев. 2003.

Услышав ее призыв о помощи, Фауст отказывается от обретенной молодости и своей жизни ради спасения Гретхен. Он требует, чтобы Мефистофель перенес его к ней, и они оба сгорают на костре и возносятся к небесам.

Вот так в фильме одного из самых ярких представителей немецкого экспрессионизма воплощается, на мой взгляд, мифологическая пара: «сакральное – насилие». Это очистительный пламень. В отблесках искусственного киношного костра, на самом деле, отражаются те самые костры, которые полыхали когда-то по всей Германии в эпоху Парацельса, в эпоху знаменитой охоты на ведьм. Мурнау, в силу своего художественного дара, словно предвидит иные костры, костры Освенцима и Треблинки. В Эпоху тотального заключения договора с дьяволом иначе и быть не может. Насилие, в буквальном смысле, проникнет во все сферы жизни, и чтобы получить некий «мандат неба», буквально потребует от людей своей сакрализации. И в этом направлении будут работать лучшие художники современности, своим творчеством определившие все основные пути развития мирового кинематографа, как коммерческого, так и элитарного. Так называемые экспрессионистические черты, о которых мы уже говорили выше, будут характерны для любого заметного произведения киноискусства.

Пытаясь разобраться в собственной душе, немцы, по мнению З. Кракауэра, не только терзались раздумьями о тирании, но и задавались вопросом: что произойдет, если тиранию, как общественный порядок, отвергнуть? Тогда, очевидно, мир вернется к хаосу, развяжутся дикие страсти и первобытные инстинкты. (Зигфрид Кракауэр. Психологическая история немецкого кино. От Кали-гари до Гитлера. М., 1977., С.93). С 1920 по 1924 год, в ту пору, когда немецкие кинематографисты и не помышляли разрабатывать тему борьбы за свободу, и даже не могли ее себе отчетливо представить, фильмов, изображающих разгул первобытных инстинктов, было столь же много, как и картин о тиранах. Немцы, очевидно, мыслили себе только один выбор: буйство анархии или произвол тирании. То и другое в их сознании сопрягалось с судьбой. Но понятие провиденциальности лежит в основе всей протестантской этики. Основанная на протестантской теологии, она определяет во многом и тип романтической эстетики. Судьба – один из основных мотивов немецких романтиков. Судьба, ее особая мистическая концепция, будет лежать и в основе идеологии Третьего Рейха. Известно, что у Гитлера был свой личный астролог, без решения которого не предпринималось ни одно серьезное действие даже на самых ответственных участках фронта. Но нацистская верхушка, в какой-то мере, лишь отражала общий настрой нации или ментальности. В повседневной жизни немцы не раз мысленно обращались к древнему понятию рока. Судьба, управляемая неумолимым роком, была для них не только несчастным случаем, но и величественным событием, которое повергало в метафизический ужас всех терпящих и всех свидетелей чужих невзгод. Режиссер Фриц Ланг вспоминает, как однажды на стенах берлинских домов он увидел плакат, изображавший женщину в объятиях скелета. Надпись на нем гласила: «Берлин, взгляни! Осознай! Твой партнер – это смерть!» Предельная субъективность, заостренность на контрасте жизни и смерти, фантастический гротеск, туманная метафоричность языка – вот те черты, которые вырисовывали зыбкую, как лунная гладь воды, действительность экспрессионизма, названной исследовательницей Лоттой Айснер «землей, усеянной ловушками». Это и был внутренний ландшафт коллективного бессознательного немцев той поры. При всей своей внешней фантасмагоричности фильмы двадцатых годов в сознании жителей Германии вполне могли восприниматься как своеобразный магический реализм (термин, отметим, также получивший свою легитимность в художественной среде Германии той поры). И это был реализм видений Босха и Брегеля. Распространенность подобных настроений доказывает повсеместный успех, которым в ту пору пользовался «Закат Европы» Шпенглера. Автор этой книги предсказывал всеобщий упадок, исходя из анализа законов исторического процесса. Его соображения так хорошо соответствовали тогдашней психологии, что все контраргументы выглядели легковесными.

Непосредственно в кинематографе немецкого экспрессионизма это нашло отражение в фильме Фрица Ланга «Усталая Смерть».

Полулегенда, полуволшебная сказка, эта романтическая история начинается с того, как в гостинице одного старого города останавливается девушка со своим молодым возлюбленным. К ним присоединяется странный незнакомец. Кадры повествуют о его предыстории: много лет назад, купив землю на соседнем кладбищем, этот человек окружил ее высокой стеной без единой двери. В гостинице девушка отлучается на кухню, а вернувшись, обнаруживает, что ее возлюбленный вместе с незнакомцем исчез. В ужасе она бросается к высокой стене и падает без сознания, а через короткое время ее находит там старый городской провизор и отводит к себе домой. Пока он готовит целебный напиток, девушка в отчаянии подносит склянку с ядом. Но не успевает она сделать глоток, как засыпает и видит долгий сон, в котором снова появляется высокая стена. На сей раз там есть дверь, а за ней вереница бесконечных ступенек. На самом верху лестницы девушку поджидает незнакомец. Она просит вернуть ей возлюбленного, а незнакомец – он же ангел смерти и посланец Рока – ведет ее в темную залу, где теплятся свечи, каждая из которых ни что иное, как человеческая душа. Незнакомец сулит девушке исполнить желание, если она не даст свечам догореть дотла. И тут три длинных вставных эпизода рассказывают истории свечей. Первый эпизод разворачивается в мусульманском городе, второй – в Венеции эпохи Ренессанса, третий – в Китае. Во всех трех эпизодах девушка с возлюбленным, проходя три последовательные стадии переселения душ, страдают от домогательств ревнивого, жадного и жестокого тирана. Трижды она пытается перехитрить тирана, замыслившего убить ее возлюбленного, и трижды тиран исполняет задуманное, прибегая к услугам Смерти или Рока, который каждый раз является в образе палача. Три свечи догорают, и девушка снова умоляет ангела смерти помиловать возлюбленного. Тогда ангел ставит ей последнее условие: если она принесет ему другую жизнь, он, пожалуй, вернет ей любимого. И тут сон девушки обрывается. Провизор отнимает чашу с ядом от ее губ и доверительно сообщает, что сам смертельно устал от жизни, но когда она просит его пожертвовать жизнью ради нее, выставляет гостью за дверь. Горемыка-нищий и несколько немощных старух в больнице тоже не хотят принести себя в жертву. В больнице вспыхивает пожар, обитатели поспешно покидают горящее здание, но тут же спохватываются: в огне впопыхах забыли новорожденного ребенка. Тронутая слезами обезумевшей от горя матери девушка отважно бросается в пламя. И когда ребенок уже в ее руках, смерть по данному ей обещанию протягивает руки, чтобы взять себе новую жизнь. Но героиня нарушает уговор: она не дает выкупа за возлюбленного и спускает ребенка из окна на руки счастливой матери. Падают горящие балки, и ангел смерти выводит умирающую девушку к ее мертвому избраннику, а слившиеся воедино души их восходят на небо по цветущему холму. Фильм заканчивается титрами, которые подчеркивают религиозную жертвенность подвига героини: «Тот, кто утрачивает свою жизнь, обретает ее».

Образ Судьбы в фильме тем более поразителен, что снят он неподвижной камерой, когда ночные съемки были невозможны. Эти пластические видения так точны, что подчас кажутся абсолютно реальными. К примеру, венецианский эпизод, этот «оживший рисунок», воскрешает подлинный ренессансный дух в сцене карнавала (парящие над мостом силуэты) и великолепного петушиного боя, где играют жестокие и жизнелюбивые страсти во вкусе Ницше. В китайском эпизоде тоже немало удивительных находок: общеизвестно, что волшебный конь, лилипутская армия и ковер-самолет вдохновили Дугласа Фербенкса создать своего «Багдадского вора», это фантастическое ревю с великим множеством подобных фокусов.

Вопреки сюжетным перипетиям сам образ ангела смерти полон человечности. Любовно и бережно Смерть теплит свечи, отделяет детскую душу от тела. В этих ее жестах и в знаках внимания, которые она оказывает девушке, читается внутреннее сопротивление обязанностям, которые вверил ей Рок. Эти дела Смерти опостылели. Той же цели служат многочисленные пластические ухищрения в фильме: они почти математически точно рассчитаны, чтобы внушить зрителю, какой стальной грозной волей обладает Судьба. Огромная воздвигнутая Смертью стена, располагаясь во весь кадр параллельно экрану, не дает возможности представить себе, как она велика. Когда перед ней появляется девушка, этот контраст громадной стены и крошечной фигурки символизирует неумолимость Судьбы, ее глухоту к мольбам и жалобам. Та же функция и у бесчисленных ступенек, по которым девушка поднимается навстречу Смерти.

В фильме есть весьма любопытный прием, который внушает зрителю мысль, что от Судьбы спасенья нет. В китайском эпизоде девушка со своим возлюбленным бегут от мстительного императора. Однако беглецы не торопятся. Воспользовавшись волшебной палочкой, девушка выбирает самый медленный способ передвижения: влюбленные садятся на слона. И вот, пока неторопливо шествует слон, посланные вдогонку императорские войска ползут за ним черепашьим шагом. Словом, влюбленным Смерть и не угрожает. Эта оперная погоня по своему безумному нелогичному наркотическому воздействию на сознание зрителей не уступает тем музыкальным приемам Вагнера, когда с помощью музыки композитор пытался передать непрерывное замедленное течение реки. Здесь следует отметить общую особенность, характерную для всей поэтики кинематографа немецкого экспрессионизма: видеоряд этих картин развивается так, что напоминает по своей динамике знаменитые вагнеровские лейтмотивы. Не случайно фильм Мурнау «Носферату» назван также симфонией ужаса.

И вот, пока неторопливо шествует слон, по приказу императора придворный лучник (гонец Судьбы) седлает волшебного скакуна и, взмыв под небеса, в мгновение ока настигает влюбленных. Час пробил, все волшебные уловки оказались бесполезными. Стрела лучника пронзает влюбленных.

Доминирующим образом в этой картине, на наш взгляд, является пламень. Именно в огне пожарища происходит то, что в греческой трагедии называлось катарсисом. Но если катарсис греческой трагедии имел значение очищения или снятия напряжения с так называемого неокультуренного насилия путем его сакрализации, то в фильме Фрица Ланга никакого очищения и никакого «приручения» насилия через сакральность нет. Скорее, художник хочет убедить нас в том, что насилие это выйдет в ближайшее время из берегов человечности. Зигфрид Кракауэр совершенно справедливо отмечает, что перед нами психологическая история немецкого кино. Кинематограф, как никакой другой вид искусства, способен отразить в видимых образах то, что называется бессознательными импульсами и страхами. Смерть потому и представляется такой человечной в картине, что у человека просто не остается никаких надежд ни на что другое. Это ужас, рожденный Левиафаном нацистской государственности. Левиафан, по Гоббсу, и так ужасен, и так не имеет никакой жалости к простым гражданам, но у него хотя бы есть какие-то законы, какая-то договоренность в виде общественного договора. У Левиафана национал-социализма, присутствие которого так отчетливо ощущали все представители немецкого экспрессионизма, нет и не может быть никаких правил. Это жестокость и садизм в самом рафинированном виде, без какой бы то ни было примеси человечности. На этом фоне даже Смерть покажется человечной. Об этом феномене измененного сознания перед лицом парализующего страха национал-социализма писал в свое время польский мыслитель, лауреат нобелевской премии Чеслав Милош. (Чеслав Милош. Порабощенный разум. Санкт-Петербург. 2003.). В частности, он пишет: «Человек идет по улице и задерживается перед домом, который бомба расколола пополам. Интимность человеческих жилищ, их семейные запахи, их тепло пчелиного улья, мебель, хранящая память любви и ненависти! А теперь все наружу, дом обнажает свою структуру, и это не скала, стоящая извечно, это штукатурка, известь, кирпич, опалубка, а на втором этаже одинокая и могущая служить разве что ангелам белая ванная, из которой дождь выполаскивает воспоминания о тех, кто когда-то в ней мылся…

Нужно начать приобретать новые привычки. Наткнувшись вечером на труп на тротуаре, горожанин прежде побежал бы к телефону, собралось бы множество зевак, обменивались бы замечаниями и комментариями. Теперь он знает, что нужно быстро пройти мимо этой куклы, лежащей в темной луже, и не задавать лишних вопросов. Тот, кто его застрелил, имел на то свои причины». (Чеслав Милош. Порабощенный разум. С. 74–75).

Парализующий страх перед национал-социализмом мог породить только психологический механизм самоидентификации себя с агрессором. Идеологи фашизма, как раз, и рассчитывали на такую реакцию. Они хотели в своем готическом ужасе дойти до самых невозможных пределов и заглянуть дальше. И в этом они, действительно, получали вдохновение у романтиков и у Вагнера. Известно, что Вагнер также отличался антисемитизмом. Он ненавидел евреев, может быть, с еще большей энергией, а его мифологические музыкальные картины с безумным наркотическим компонентом, действительно, способны были погрузить зрителя в любые глубины доисторического подсознания, включая и подсознание коллективное, где, как в лабиринте Минотавра, можно было повстречаться с любыми чудовищами.

В фильме «Усталая Смерть» мы встречаемся с модификацией старинной волшебной сказки о путешественнике, потрясенном злодейством своего друга. Этот странный человек поджигает дом вместе с жильцами, ставит палки в колеса правосудию, а за добро упорно платит злом. В конце концов, он оказывается ангелом, который открывает путешественнику истинный смысл своих злодеяний. Творит их не он, а Провидение, которое хочет уберечь людей от будущих невзгод. Странная и непонятная логика: необъяснимое, сверхъжестокое зло – это благо, скрытое от взора и понимания обыкновенного человека. Сакральная тайна, таким образом, снимает всякую нравственную ответственность. Лидеры национал-социализма, действительно, чувствовали себя полностью свободными от морали. Они даже хотели реформировать немецкую протестантскую церковь, заменив священников офицерами СС, Библию – Mein Kampf, а крест – мечом и свастикой. Об этом проекте писал в своей книге «Взлет и падение Третьего Рейха» Уильям Ширер.



Поделиться книгой:



Регистрация