Лодка возвращалась из дозора и шла надводным ходом вслед за тральщиком. На мостике находился вахтенный командир лейтенант Ильин и сигнальщик Маханов. Фарватер был знаком, как путь от калитки до крыльца родительского дома. Небо было чисто, почти все время шли в видимости берега. Берег казался длинной грядкой тлеющей золы, изредка вспыхивали желтые язычки разрывов и белые огни сигнальных ракет. Кто на берегу — свои или немцы — Ильин не знал: находясь на позиции, лодка почти не имела радиосвязи с базами. Обстановка же менялась каждый час. На подступах к Ленинграду шли упорные бои.
В 22.30 Ильин и Маханов одновременно заметили по правому борту плавающую мину. Ее обошли. А в 22.31 впереди раздался взрыв. Взрыв был небольшой силы, и Ильин догадался, что тральщик зацепил параваном за буек антенной мины. Следующей мыслью было… впрочем, какая мысль пришла следующей, он не помнил, потому что через секунду огромной мощи подводный толчок взметнул вверх тонны воды, взрывная волна ударила Ильина в грудь, оторвала от мостика, и он, так и не услыхав грохота взрыва, потерял сознание.
Теперь он мог сколько угодно гадать насчет дальнейших событий без малейшей реальной надежды когда-либо проверить свои домыслы. Можно было предполагать, что лодка цела. Столкновения не было, мина рванула метрах в десяти. Впрочем, может быть, и ближе.
Тогда могло помять легкий корпус. А Маханов? Такой золотой парень, чудо-сигнальщик, он видел ночью, как сова, зато, сменяясь с вахты, на время делался полуслепым от страшного напряжения. Неужели погиб? Ильину захотелось окликнуть его, но он сразу понял, что это бессмысленно. Вообще делать что-нибудь или пытаться делать — бессмысленно, когда оказываешься в осеннюю ночь посреди залива со случайно подвернувшейся миной в качестве спасательного буя. Ильин вдруг вспомнил Жору Мачавариани, дивизионного минера. Как он говорил, когда учебная торпеда пройдет по корме мишени? — «Смешно и прискорбно в одно и то же время». Интересно, что делает сейчас Жора?
Ильин попытался взяться поудобнее, чтоб дать отдохнуть уставшим мышцам. Это ему удалось без труда. Теперь звездное небо нависало прямо над его глазами, развернутое, как знамя. Крупные звезды лили ровный безразличный свет. Только Марс был горячий, красный, резко мерцающий.
Несколько звезд покатилось по своду, вычертив быстро исчезнувший светящийся след.
«Трассирующие звезды, — подумал Ильин и мысленно улыбнулся. Это занятно — трассирующие звезды. Как же они называются на самом деле? Блуждающие? Летучие? Нет, как-то не совсем так. Как же?»
Тело коченело, но голова работала с удивительной ясностью. Ильин не чувствовал страха, а только томительную досаду от сознания своей беспомощности и неспособности к действию. Мысли вертелись вокруг привычного — корабля, товарищей, семьи. В его положении следовало подумать о спасении или приготовиться к смерти. Ильин еще раз взвесил свои шансы и нашел, что они не стоят ломаного гроша. Вряд ли хватит сил продержаться на воде до утра. Да и зачем? Появилась мысль — разжать пальцы и погрузиться, чтоб покончить все разом. Взглянуть последний раз в бездонную черноту неба, отыскать знакомые созвездия…
Опять несколько звезд покатилось в разных направлениях, пересекаясь и догоняя друг друга. До войны он, конечно, никогда не догадался бы назвать их трассирующими. А теперь вдруг забыл, как они назывались тогда.
Ветер донес до Ильина звук, заставивший его насторожиться. Ильин различил треск мотора и шелест винта идущего катера. Ошибиться было невозможно. Судя по звуку, катер приближался.
Первым душевным движением была острая опьяняющая радость. Спасен! Ильин чуть не выпустил из рук рога своей толстухи и, чтобы удержаться, налег на них так, что мина покачнулась. На долю секунды его пронизал жуткий холодок — было бы глупо взорваться именно теперь. Черт их знает, эти немецкие мины.
Затем сразу осекся. Чему он радуется, чудак? Катер может пройти мимо. Кричать? Неизвестно, сумеет ли он крикнуть, а главное… Главное, что это мог быть немецкий катер. Как это ему не пришло в голову сразу? И даже, вернее всего, катер немецкий.
Теперь было не до рассуждений. Нужны были решения и поступки. Ильин освободил одну руку и нащупал в заднем кармане брюк бельгийский браунинг, подарок одного таллинского дружка. Вопрос ясен — если это гитлеровцы, то он пустит себе пулю в рот.
Он опять прислушался. Тот же стрекот, но уже ближе. Если б не волна, можно было бы уже разобрать силуэт.
Мысли неслись быстро, опрокидывая друг друга. Через секунду первый вариант был отвергнут. В магазине пистолета семь патронов — если катер подойдет, чтоб забрать его, можно выстрелить шесть раз. Седьмой патрон остается в резерве. Через секунду этот вариант показался сомнительным. Не годится, отставить! Разве можно точно стрелять из такого положения? К тому же пистолет может отказать. Тогда захватят живым. Так вот он — грозный выбор, решительный момент, к которому он готовился и все-таки не верил, что он когда-нибудь наступит.
Ильин еще раз взглянул на небо, исчерченное роями падающих звезд. Все ясно. Тревоживших его раньше сомнений не существует… Да, он любит этот прекрасный мир, этот небосвод, населенный мириадами звезд, еще больше — землю, море и людей, еще больше — часть этой земли, которая называется Родиной и сейчас так же далека, как самое дальнее из светил. Видеть, ощущать этот мир — огромная радость, но она доступна лишь человеку свободному и незапятнанному позором. Вне свободы и чести этот мир не имеет никакой цены. Получить жизнь в подарок от этих скотов? Лучше умереть. Это совсем не страшно. Страшнее остаться жить.
Катер был уже совсем близко. Он приглушил мотор и замедлил ход. Ильину показалось, что его окликают в мегафон, но слов слышно не было.
Что же делать? Вдруг его озарила мысль — простая и ослепительная. Надо кричать, стараться, чтоб его услышали, заметили. Если катер свой, — он спасен. Если же нет, — пусть эти скоты приблизятся — удара рукоятки пистолета по запальному стакану мины будет достаточно, чтоб взлететь в воздух вместе с фашистским катером и всей его командой. Это настоящая смерть, и для того, чтобы так умереть, стоило жить.
Он еще раз взглянул на небо. Трассирующие звезды превратились в сверкающий поток — от этого зрелища было трудно оторваться. Ильин набрал в легкие воздух и закричал. Это не был жалобный вопль утопающего. В его голосе звучали радостная сила и вызов.
Лев Кассиль
Абсолютный слух
Сам Перчихин полагал, что, будь у него мало-мальски подходящий голос, он, несомненно, стал бы знаменитейшим певцом. Но голоса у Семена Перчихина не было никакого, даже самого неподходящего. Зато он обладал совершенно феноменальным по остроте слухом. Я еще не встречал человека со столь чутким и точным ухом. Это и определило его военную специальность.
Родом он был из Кронштадта. Вырос в семье коренных балтийцев. Но плавать ему довелось на северных морях за Полярным кругом. Поразительная острота слуха, умение распознавать звуки, которые никто, кроме него, не улавливал, пригодились Семену Перчихину на флоте. Музыкальная карьера, о которой мечтал он, не получила здесь развития, но зато старшина второй статьи Семен Перчихин стал превосходным гидроакустиком на гвардейской крейсерской подводной лодке, которой командует Герой Советского Союза Звездин.
Когда подводный корабль уходил в дальнее автономное плавание, тайком, с немыслимой смелостью пробираясь в район, где стояли вражеские суда, связь с внешним миром обрывалась. Нельзя даже было принимать радио, так как чувствительные пеленгаторы, аппараты-искатели на неприятельских кораблях могли бы поймать слабое излучение в эфире, неустранимое даже тогда, когда радиоаппаратура лодки работает на прием. Лодка выдала бы этим свое место, и тогда — поминай как звали…
В таких случаях приходилось подолгу идти в подводном положении. Опасно было даже на мгновенье поднять перископ. Единственной связью со всем, что оставалось за железными бортами лодки, были в эти минуты уши Перчихина с тонкими, причудливо изогнутыми раковинами, сквозь бледную кожу которых просвечивали нежные прожилки, что делало похожим ухо на какой-то экзотический цветок. Перчихин, втиснутый в крохотную каютку, безвылазно сидел у своих гидроакустических аппаратов и, ущемив голову наушниками, неотрывно слушал море.
Сколько раз предлагал он и мне послушать… Я тоже надевал наушники, слышал бормочущий и томительный, продернутый тонким шумом шорох моря — и он мне ничего не говорил. Но для Перчихина раскрывалась целая книга звуков, неуловимых, ему одному понятных шорохов.
— Как же вы не разбираетесь, вот послушайте, — пояснял он, возвращая мне наушники снова, — пух-пух, пух-пух, редкий такой звук, тяжелый, с придыханием… Это транспорт ползет, солидная посудина. Километра четыре отсюда. А вот хорошо прослушивается стучок такой переливчатый, металлом отзванивает, слышите? Это уже миноносец пошел. А где-то еще ботишка топает, слышите — движок у него кудахчет.
Но как я ни напрягал слух, в ушах стоял только ровный, однообразный, легонько звенящий гул. Однако, подняв перископ, мы видели на поверхности моря все, что слушал в глубинах его Семен Перчихин: и большой грузовой корабль в отдалении, и миноносец, конвоировавший его, и маленький рыбачий бот, выходящий из гавани.
Морс несло в себе тысячи шумов, и каждый из них был ясен и знаком Перчихину. Он легко расшифровывал эти звуковые иероглифы, и чуткое ухо его никогда не путало внешних звуков с целым оркестром шумов, шорохов, перезвонов, стуков, которые жили в самой подводной лодке, производились ею и тоже прослушивались через акустические аппараты. Перчихин с волшебной точностью распознавал малейшее движение на своем подводном корабле. Он безошибочно определял, какой механизм действует, каким ходом идет лодка. Тиканье хронометра, посапыванье помпы — все слышал Перчихин. Он знал по звуку походки командира, комиссара, боцмана. Доходило до того, что Перчихин, не сходя с места, лишь приоткрыв двери своей каютки, кричал коку:
— Эй, в камбузе?.. Миронов, у тебя там кипит что-то, смотри, чтобы не убежало.
О его необыкновенном слухе уже складывались целые легенды. Моряки охотно преувеличивали удивительные способности своего акустика, а сам Семен Перчихин не слишком стремился разоблачать эти россказни. Он не прочь был и сам блеснуть своим действительно невероятным по чуткости слухом.
— Ну, Перчихин, что слыхать? — спрашивали его соскучившиеся в долгом и трудном походе подводники.
Перчихин, сидя согнувшись над своими аппаратами, приподняв один наушник и посматривая из-под него на заглянувших к нему товарищей, не спеша докладывал.
— Что слышно? Да всякое слышно. Вот катер пошел километров пять отсюда. На форту кто-то песни поет под гитару. Сейчас скажу, что поет. Ага! «Любил я очи голубые…» У гитары новый строй, только на одной струне слабина. Эх, тупоухие! Не в тон настроили… А вот сейчас камбала мимо нас проплыла. Определенно камбала. Треска не так ходит, у трещочки звук другой.
— Да будет тебе травить, — смеялись подводники. — Как же это ты рыбу можешь слышать?..
— Знаешь, какое ухо у меня пронзительное, абсолютный слух, — не сдавался Перчихин. — Я самую тихую тихость чую. Я слово слышу, когда оно еще к тебе на язык только ладится — как присесть… Ты его еще не сказал, может быть, оно у тебя еще только в мозгах шевелится, а я уже его слышу. Вот, например, Костя Миронов смотрит на меня, и вот он сейчас скажет: «Врешь ты все, травила несчастный!»
— И верно, что травила, — сердился кок.
— Ну вот, я же говорю, что слышал заранее. Ты же сам так и сказал.
Миронов отплевывался, махал рукой и уходил в другой отсек. А Перчихин кричал ему вдогонку:
— Иди, иди, а то у тебя в животе бурчит, это мне на барабанную перепонку действует.
— Эх, — говаривал мне не раз Перчихин. — Мне бы с моим слухом оперы на проверку брать, в лесу птицам голоса ставить, а я из-за данных военных условий должен фашистов прослушивать, всю их пакость. Довольно-таки неблагозвучно для моего слуха.
Как-то подводники решили подшутить над Перчихиным. Когда он однажды спускался вниз по скобяному трапу в круглом железном колодце, ведущем на дно лодки, снизу подставили большой мешок. Перчихин, не видя, ступил в него, мешок сразу вздернули кверху и, как только голова Перчихина показалась из люка, края мешка сомкнулись на ней. Мешок крепко завязали. Все молча отскочили в стороны, давясь от смеха, ступая на цыпочках.
— А ну, развязывайте, — послышалось из мешка, в котором барахтался Перчихин, — все равно я же слышу, кто это тут начудил. Миронов, не ходи на цыпочках, ты не балерина, все равно я твою походку знаю. А вон в том углу — это Валяев сопит. Не давись понапрасну, я и так тебя слышу. И Чубенку слышу, у него кишка с кишкой разговаривает. «Перехватил, говорит, хозяин борща…» А ну, живо развязывайте, а то я сейчас как выну бебут, да и распорю мешок к чертям на лапшу.
Пришлось разоблаченным шутникам освобождать Перчихина.
— Ну, у тебя же и ухи, — ворчал, выпутывая акустика из мешка, Миронов, — это же не ухи, а форменные звукоулавливатели.
Замечательный слух Перчихина уже не раз сослужил добрую службу в боевых походах лодки. Это он первым услышал тяжелый, зловещий водяной грохот, исторгаемый могучими винтами германского крейсера. Он тогда помог Звездину точно определить место и курс вражеского корабля. Командир, веря своему акустику, рассчитал дистанцию, и Перчихин, отстранив наушники, чтобы не быть оглушенным, услышал два тяжелых подводных взрыва. Это Звездин нанес двойной торпедный удар и вывел из строя один из лучших кораблей германского флота.
Другой раз, идя на большой глубине, Перчихин расслышал над собой какой-то странный, легкий стрекочущий звук, с трудом отличимый от шумов, которые были «своими», то есть принадлежали самой лодке. И Перчихин доложил командиру, что наверху — подводная лодка. Мало того, по непривычному звуку дизелей ухо Перчихина определило, что эта лодка не наша. Командир решил все-таки проверить, и на какую-то долю секунды подвсплыл и показал перископ. Он ясно разглядел крупную подводную лодку противника. Но фашисты тоже заметили перископ. Вражеская лодка стала быстро погружаться и выпустила торпеду по Звездину. Перчихин ясно слышал, как она прошуршала у него над самой головой, — прошуршала и ушла. И потом в морской глубине разыгрался смертоубийственный поединок двух подводных лодок. Бой шел вслепую. Противники не видели друг друга. Все зависело от акустиков.
Перчихин не выпускал врага из слуха. На лодке всем было приказано соблюдать тишину. Но гитлеровцы тоже притихли. Они, видимо, решили выждать. Часа три длилось это напряженное молчаливое выжидание на глубине, потом у фашистов, должно быть, сдали нервы, они пошли еле слышно, самым тихим ходом. Но от ушей Перчихина нельзя было скрыться. Он тотчас же доложил о маневре противника командиру. Звездин вышел в атаку и прямым попаданием торпеды размозжил вражескую лодку.
Следует добавить, что своей славой всеслышащего человека Перчихин пользовался не только в морских глубинах, но и на берегу… Так он познакомился с хорошенькой Дусей, подавальщицей в столовой подплава.
— Разрешите обратиться? — вкрадчиво произнес он, настигая Дусю недалеко от причала. — Чересчур много про вас слышал.
— Зря вы все говорите, ну, что такого вы могли про меня слышать? — возразила застенчивая Дуся, польщенная, однако, тем, что на нее обратил внимание прославленный акустик.
— Все слышал. Мне и телефона не требуется — беру на слух, невооруженным ухом. Имею такую способность. Другой и ухом еще не поведет, а я уже внял. Тем более, учтите — акустик я, Перчихин Семен, будем знакомы.
Дуся пользовалась у нас, на базе подводных лодок, большим успехом. И бедному Перчихину приходилось слышать о ней действительно очень часто и много от конкурирующих с ним товарищей.
— Это прямо вечная чертовня с ней получается, — жаловался мне Перчихин. — Собирался вчера с Дусей этой в клуб сходить. Направляюсь, значит, к ней, а она уже идет по пирсу под прикрытием троих матросов с «Гремучего». Идут около нее в пику мне противолодочным зигзагом. Я, конечно, бескозырку поправил, следую в сторонке, веду наблюдение. Не обращает внимания, хотя видимость полная. Тогда я делаю захождение, ясное дело, подстраиваюсь к ней с левого борта… Но эти с «Гремучего» следуют за нами. Какая же это прогулка с таким конвоем?
Шансы Перчихина несколько повысились, когда на базе стали готовиться к большому вечеру матросской самодеятельности. Дуся недурно пела. Перчихин сперва намеревался выступить с ней в дуэте, но голос у него был такой, что ему пришлось удовольствоваться лишь ролью аккомпаниатора, — он хорошо играл на баяне.
На репетициях он успокаивал Дусю:
— Вы, Дусенька, прежде всего не волнуйтесь во время исполнения.
— Я и не волнуюсь нисколечко…
— Будете еще мне говорить. Что я, не слышу, что ли, даже издали, как в вас сердце так и стрижет… Словно катер-охотник идет. Хотя, возможно, — добавлял он лукаво и трогал себя за гвардейский, только что отпущенный ус, — возможно, это по моей причине у вас в груди движок свой ход ускоряет.
— Больно много вы слышите! — сердилась Дуся.
— Акустика! — и Перчихин разводил руками, словно сам сокрушался, что он наделен таким сверхъестественным даром — все слышать. На лодке уже кто-то сложил песенку: «Идет у них акустика от кустика до кустика…»
Но незадолго до похода Перчихин пришел ко мне очень расстроенный.
— Надеялся получить «добро», а она мне написала «аз», — сообщил он мне мрачно. А на языке морских сигналов это означало, что Перчихин рассчитывал на согласие, а получил отказ.
— Что-то у нас с ней все враздрай получается, не вышло нам с ней идти на параллельных курсах. Печальное дело… Или у меня подход к ней неправильный, или она сама меня не с того боку разглядела. Ладно. Как вернемся с похода, возьмусь сначала.
Уже надвигалась ранняя арктическая осень, когда лодка, выйдя в назначенный квадрат моря, пошла на погружение. Неуютная сырость и влажный холодок стали проникать под стеганки. Ярко горели лампочки во всех отсеках. Света было так много, что он казался плотным, распирающим тело лодки изнутри. Мнилось, что именно свет и поддерживает тут жизнь, а потухни он — и вода расплющит лодку, ворвется в нее. Подводники со спокойной деловитостью отбывали трудные часы похода, полные обыденной опасности. Они легко, привычно двигались в темпом пространстве между бесчисленными механизмами, рычагами, рукоятками, циферблатами, где непривычный человек путается, как таракан, попавший в стенные часы. Поход был серьезным, над головой давно сомкнулись чужие холодные воды, и Перчихин не отрывался от своих аппаратов.
Дальше все было, как обычно. Перчихин прослушал шум винтов, определил, что идет крупный транспорт в окружении по крайней мере пяти сторожевых кораблей. Значит, груз шел ценный, если его так охраняли. Стоило рискнуть. Звездин взглянул на часы. Дело шло к ночи. Пользуясь темнотой, можно было подвсплыть и глянуть через перископ, откуда удобнее атака. Теперь все на лодке были охвачены тем строгим молчаливым вдохновением, которое дает начинающийся бой. Горизонтальщик Чубенко вел лодку «на ровном киле» под самой поверхностью воды, осторожно перекладывая рули. Звездин поднял перископ, чтобы оглядеться. «Вести так, — приказал он, — горизонта мне не замарайте». Потом торпедисты услышали знакомое: «Носовые, товсь!».
— Сейчас я ему вставлю фитиля, — негромко проговорил Звездин, поворачивая перископ. — Пли!
Все это было знакомо подводникам, как и обычная сердитая реплика командира о фитилях, знаком был и тот легкий рывок, который ощутила лодка, освобождаясь от выпущенных торпед, — и все равно каждый раз минуты эти были исполнены волнения почти непередаваемого. Долгим казалось безмолвное ожидание. И потом глухой продолжительный раскат, лодку словно качнули.
— Съел! — сказал Звездин, прислушиваясь, и улыбнулся: — А сейчас дадут нам фитиля…
Он не договорил. Над лодкой, стремительно уходившей в глубину, загрохотало, лодку швырнуло в сторону, мигнуло электричество. Это рвались наверху сброшенные сторожевиками глубинные бомбы. Перчихин давно уже снял наушники, грохот был нестерпимым и мог оглушить акустика. Бомбы сыпались сверху целыми сериями. Лодка содрогалась, подскакивала. Метался пузырек воздуха в розовой жидкости дифферентометра. Лампочки тухли и зажигались, так как рубильники выключались от тяжелых толчков. Сто восемьдесят шесть взрывов насчитали подводники. Потом все стихло. Лодка оставалась недвижной. Надо было отстаиваться на глубине.
Нельзя было включать двигатели — сверху бы тотчас услышали. Перчихин, снова припав к наушникам, прослушивал поверхность моря. Прошло два часа, прошло четыре часа — целая вечность в неподвижности и молчании. Лодка отстаивалась. Прошло еще три часа. Сверху не доносился ни один звук. Уши Перчихина болели от дикого напряжения, больно ломило голову. Но он не снимал наушников. В лодке становилось душно, кончался воздух. Начинало звенеть в ушах, и с каждой минутой Перчихину становилось все труднее и труднее выслушивать море. Звездин решил уходить. Они пошли самым малым ходом. Но этого было уже достаточно. Три чудовищных по силе слитных взрыва обрушились на лодку. Потух свет, запахло какой-то едкой кислотой. Люди падали во мраке, цепляясь за механизмы, разбиваясь в кровь.
Очнувшись, лежа в полной темноте, Перчихин позвал: «Есть кто живой?» Полное молчание было ему ответом. Он прокричал еще раз свой вопрос. Ни слова, ни звука в ответ. Странная тишина путала его хуже тьмы. Но вдруг вспыхнул свет. К Перчихину подбегали товарищи. Его подняли.
— Ну как, Сема, ничего, цел? — спрашивали его участливо. — Ты что кричал-то?
— Чего вы все молчите? — заговорил вдруг Перчихин, всматриваясь в лица товарищей и нехорошо озираясь. — Почему тихо так, не слыхать ничего? Стоим, что ли?
— Как стоим? — заговорили все наперебой. — Порядок. Идем, выбрались, ты что, не в себе, что ли?
— Какого черта, я спрашиваю, вы в молчанку играете? — закричал пронзительно Перчихин и ударил кулаком в железную переборку. Он прислушивался, ударил еще раз изо всей силы и вдруг, поняв все, молча повалился ничком… На палубу отсека из ушей его текла кровь.
Да, он не слышал слов товарищей, не слышал, как напряженно работали двигатели, выводя лодку из опасного места, лишь чувствовал, как зажужжали вентиляторы, и только жадно вдохнув ароматный, свежий воздух, понял, что лодка поднялась на поверхность. Он не слышал команды «Дизель на винт», когда лодка помчалась в надводном положении к родным берегам. Он не слышал на другое утро торжественного условного залпа, который дал Звездин, входя в свою гавань и сообщая о победе. Он не слышал приветствий на пирсе, когда его вынесли товарищи на руках в мир, полный ослепительной свежести и прохладного света, но мир беззвучный, молчаливый и показавшийся Перчихину еще более страшным, чем могильная тишина там, внизу, в лодке. Он не слышал, как вскрикнула пронзительно на набережной прибежавшая встретить его Дуся, завидя его на носилках. Он ничего не слышал. Только сердце свое слышал он, сердце, которое рвалось от тоски и немолчной болью отдавалось в пораженных ушах.
В госпитале, где я навестил его в тот же день, врач сказал мне, что у раненого близким взрывом глубинной бомбы повреждены барабанные перепонки, но положение не безнадежно. Многое зависит от того, сумеет ли Перчихин держать себя в руках, ибо у него, — сказал врач, — наблюдается небольшое сотрясение мозга и поражена нервная система.
Он лежал, откинувшись на подушку, с забинтованной головой. Завидя меня, он жалко улыбнулся.
— Видал, какая чертовня, — сказал он виновато, — куда ж это годится… И песен не послушаю… Ведь какие песни после войны запоют. На берег, значит, списан, к Матрене-бабушке. Нет, врешь, отставить: дядя шутит! — закричал он. — Не пройдет. Глаза у меня еще при себе. Свое не дослышал, так догляжу. Я фашиста скрозь воду до дна слышал. Я его теперь скрозь стену, под землей разгляжу, паразита. Я глаз наточу до ужасной силы, до невозможности! Я его узрю. Я еще с вооружения не сымаюсь… Запас плотности еще имею! Что же вы молчите, — произнес он жалобно. — Вы хоть головой мотайте, что ли, подмаргивайте или мимику руками подавайте, что согласны, верно ведь говорю?
Пришел Миронов, сигнальщик Павленко. Перчихин отлично знал морской семафор, и сигнальщик, став перед койкой, бойко выбрасывая вверх и в сторону руки, что-то долго семафорил оглохшему акустику. Перчихин заулыбался.
— Стой, стой, ты пиши не так шибко. Я за тобой не поспеваю. Размахался, словно полькой-мазуркой дирижируешь. Так прийти хочет — говоришь? Ты ей кланяйся, привет передай, скажи — пусть через пяток дней зайдет, а то у меня уж больно видимость неважная, отшибить может начисто, честное слово.
Через пять дней я пришел к Перчихину вместе с Дусей. Врач с таинственным выражением лица повел нас в палату к раненому. Повязки с головы Перчихина были сняты. Только в ушах еще белела марля. Увидев Дусю, Перчихин покраснел и натянул одеяло до подбородка. Мы молча поздоровались. Дуся тоже залилась краской и, опустив глаза, села в сторонке.
— Вы хоть сядьте поближе к нему, — сказал я, — уж будьте с ним поласковей.
— Да, господи, — застеснялась Дуся, — уж я не знаю… Да разве я… Ведь он же сам знает. Ведь я сколько раз Семочке говорила…
— В первый раз слышу! — громко сказал Перчихин, быстро присаживаясь на койке.
Вилис Лацис
Случай в море
Когда Дуксис предупредил Ингу Мурниека о том, что назавтра ему предстоит отвезти в город груз копченой рыбы, последний ответил на это молчанием. Да и не было смысла возражать. Разве кто в поселке осмелился бы отказаться, если подобное предложение исходило от Дуксиса? Попробуй откажись — сейчас же донесет фашистам. Ведь в доме Дуксиса, бывшего трактирщика, спекулировавшего лесом, жил фельдфебель Фолберг со своей вооруженной шайкой. Оттуда исходили все распоряжения, там решались судьбы рыбаков. И поэтому все приказания Дуксиса выполнялись беспрекословно.
— В котором часу выйдем в море? — спросил Инга.
— Время укажет фельдфебель Фолберг, — ответил Дуксис.
С синевато-багровой, дряблой физиономии трактирщика, выдававшей пристрастие его к крепким напиткам, никогда не сходило сонное выражение. Он постоянно зевал, а попав в теплое помещение, сейчас же начинал тереть глаза, чтобы не задремать.
С приходом фашистов Дуксис перестал ходить щеголем; он предусмотрительно припрятал широкое золотое обручальное кольцо и часовую цепочку с брелками: он прекрасно знал, что гитлеровцы неравнодушны к подобным вещичкам. Увидят — и спрашивать не станут, хоть это их же ставленник Дуксис. О простых рыбаках нечего и говорить. Отдавай без лишних разговоров — фюреру все пригодится…
— Надо же мне знать, когда разогревать мотор. — проворчал Инга, — прикажет в последнюю минуту, а потом я же окажусь виноватым.
— Тебя разбудит солдат, — пояснил Дуксис, — скажу, чтобы он сделал это заблаговременно. Да и малышу придется ехать. Мы возьмем на буксир лодку с рыбой. Все, что наготовили за это время, надо свезти. Вот малыш и будет управлять лодкой. Погода обещает быть ясной и тихой. Так-то вот…
Словно хозяин, отдавший приказания батракам, ничуть не сомневаясь в том, что его распоряжения будут беспрекословно выполнены, Дуксис самодовольно щелкнул языком и удалился. Он с минуту задержался возле отца Инги, старого Мурниека, который стамеской скоблил новое весло. О чем они беседовали, Инга не слышал. Да это его и не занимало, у него в голове было другое. Как хорошо, что посторонние не могут разгадать его мыслей. Да, если бы люди знали…
Инга угрюмо усмехнулся. Обождав за сараем для спасательных лодок, пока ушел Дуксис, Инга подошел к отцу.
— Я пройдусь к взморью, — сказал он. — Когда вернется Эвалд, передай ему, что завтра поедем в город.
— Об этом мне Дуксис уже говорил, — пробурчал старый Мурниек, не отрываясь от работы.
Седой, сгорбленный, с обгрызенной трубкой в зубах, копошился он возле клети — тихий и смирный. Всю свою долгую жизнь он провел в суровом, опасном труде, вырастил двух сыновей и дочь. Среди белых песков, за дюнами, виднелся покрытый мохом серенький домик. В бухте качалась на якоре старая моторная лодка, на жердях по берегу развешаны были для просушки сети и невода. Это было все его имущество, все, что накопил он за долгую трудовую жизнь. Скромная, незатейливая была эта жизнь. Соленая морская вода и ветер, солнце и песок. Три раза в году всей семьей посещали церковь. После удачного лова — бутылка водки. Заблаговременно закрепленный уголок на кладбище, возле могилы отца и рано умершей жены.
Необычайная тяжесть давила сердце Инги. Он тряхнул головой и, не сказав больше ни слова, направился к дюнам. Однако, дойдя до леса, он не сразу пошел к взморью, где лежали насквозь пропитанные соленой влагой рыбачьи лодки и развевались на ветру просохшие сети. Через покрытый мохом холм Инга зашагал к мысу, уходившему далеко на запад, туда, где полоса дюн глубоко врезалась в побережье.
То была неприветливая, пустынная местность. Белые пески застыли здесь, словно могучие волны, выброшенные далеко на берег западными ветрами. Поросшая высокими соснами цепь прибрежных дюн правильным полукругом опоясала эту маленькую пустыню. Инга остановился возле старой ветвистой сосны. Искалеченное, истерзанное морским ветром дуплистое дерево стояло особняком на самой вершине дюны, и его кривой, узловатый, покрытый наростами ствол напоминал нагруженное тело старого рабочего. Внизу, у его подножия, в бурой дымке лежало спокойное серое море. В одном месте, у самой воды, на песке виднелось множество белых пятен. То были стаи отдыхавших здесь чаек. Дальше вокруг кучи каких-то черных предметов двигались темные точки.