Ключарев смотрел на него, покачивая головой.
— А по-моему, самое главное в жизни — сама жизнь. Ведь мы живем не для того только, чтоб работать. Но работаем и учимся, ходим в кружки по повышению квалификации для того, чтобы жить, понимаешь? Жить всей полнотой своих чувств и сил! Хорошо жить, жить прекрасно! Пусть у нас еще не хватает на все средств. Я недавно готовился к докладу, просматривал статистику. За войну в Белоруссии сожжено около полумиллиона деревенских хат. Ведь было трудно восстановить, а мы восстановили все-таки! Даже кое в чем перешагнули то, что было раньше. За границей говорят — чудо! Я не спорю: и правда, чудо. Только чудо не от бога, а от нас самих. Потому что мы такие, а не другие… Теперь ты понимаешь, почему нельзя говорить, что сегодня мы занимаемся льноводством, а завтра сельскими библиотеками: мы занимаемся каждый день жизнью. Нашей советской жизнью! Понимаешь?
Его простое, обожженное солнцем лицо сейчас светилось воодушевлением и казалось почти красивым. То, что он говорил, Павел в сущности знал давно, читал в газетах, слушал по радио и сам не раз повторял, выступая на собраниях, но сейчас каждое слово наполнялось для него живым значением, звучало словно исповедь, как то самое сокровенное, чем жив человек в нашей трудной, но какой все-таки хорошей жизни, товарищи!
Он смотрел на Ключарева не отрываясь и, конечно, даже не подозревал, что Ключареву тоже почти ощутимо слышно, как бьется его собственное сердце.
— Знаешь, чего бы я хотел? — продолжал Ключарев. — Вот мы все говорим: большая семья, большая семья, а ведь по существу это родство сказывается только в очень трудные минуты, когда на войну надо идти или работать так, чтоб кровь из-под ногтей! Но почему человека в радости оставлять одного? Тут, отвечают, уже личная жизнь. К чертям! Не верю я в это. Как можно разделить свое сердце; это для работы, а это для любви? Я и работаю-то, может, только для такой любви, а люблю, потому что работаем мы вместе!..
У нас принято заниматься личным вопросом, только когда уже беда стрясется: или семью бросил, или алиментов не платит. А где мы раньше были? Ведь это не в один день случилось, как поганый гриб после дождя вырос! На ком женился наш товарищ, за кого девушка шла, — разве об этом мы раньше подумали? Их личное дело! А вот ты представь, Павел: женятся ребята, а это забота и праздник для всех! Встречают, провожают, подарки приносят, секретарь комсомольского комитета даже речь на свадьбе произнесет… Ну, чего ты рукой машешь? Не обязательно же речь должна быть о процентах выполнения плана. Нет, речь от всей души. Стихи можно прочесть:
Это, по-моему, специально свадебные стихи. Колхоз дает ссуду, рубится изба в порядке субботников: ничего, молодые, отработают! Пусть хоть целая улица молодоженов появится, мы больше денег и энергии иногда зазря тратим. Зато как таким домом дорожить будут! Из него не убежишь после ссоры: смотреть в глаза стыдно станет товарищам… Иногда ведь жизнь портится от пустяков. Ну, а если серьезное… что ж, и здесь легче разобраться сообща, чем наедине. Бывает так, что самое лучшее — взять их за руки и развести в разные стороны: не обманывайте ни себя, ни людей. Не рвите на части сердце, в этом нет никакой заслуги. Мы не христианские мученики, мы коммунисты. Жертвовать собой ради детей? Не знаю, много ли пользы детям от такой жертвы. Лучше расти без отца или без матери, открыто знать, что случилось несчастье, и нести его мужественно, чем из года в год слышать в семье ругань, видеть затаенную ненависть, ложь, и не дай бог, если дети привыкнут считать все это нормальной семейной жизнью! Какими людьми они вырастут тогда? Я ведь учителем начинал, пришлось задуматься и об этом.
Ключарев замолчал, сосредоточенно глядя прямо перед собою. Видимо, то, что он говорил, трогало его очень сильно.
— Как хочется, чтоб жизнь во всем была красивой и честной! — невольно вырвалось у Павла. Он сидел, обхватив лицо ладонями, и глубоко задумался, словно проверяя по словам Ключарева свою собственную жизнь тоже.
— Очень хочется, — вздохнул Ключарев, — а как это сделать?
— Не знаю, — честно сознался Павел, глядя на Ключарева во все глаза. Он и сейчас ждал готового ответа, но Ключарев отозвался не сразу.
— Я вот тоже не всегда знаю. А надо бы знать. Обязан.
Зазвонил телефон. Павел снял трубку и тотчас передал ее Ключареву. Оказывается, его разыскивали по всему городу. Пришел пакет: срочно нужны сведения по всем колхозам. Да, да, сенокос, уборка, простои сельскохозяйственных машин и причины невыполнения.
— Видишь, и до меня те же вопросы докатились. Придется идти, а я хотел с тобой в Лучесы съездить. Мотоцикл твой в исправности?
— Нет. Из Братичей вернулся и опять на капитальный ремонт встал. Да сейчас все равно, бумажками этими надо…
— Вот что, ты не пиши ничего, — вдруг решительно сказал Ключарев, — я тебе сведения дам. Лучше займись своими комсомольскими делами. А в Лучесы мы поедем на этих же днях. Может быть, даже завтра. Бывай, Павел!
V. Человек на своем месте
1
Тридцать первого июля над Глубынь-Городком пронесся вихрь. Песок и пыль со свистом понеслись в желтое небо; газеты, сорванные с досок, закружились по улице. Не успели городчуки протереть глаза, захлопнуть окна, как уже хлынул дождь.
Это был сокрушительный отвесный ливень. Он сразу сделал дороги Городка непроходимыми. Оборвалась связь: ни писем, ни газет, вторые сутки не мог приземлиться почтовый самолет.
У Ключарева исправно тикали часы, и стрелки огибали циферблат, но ему казалось, что время остановилось. Серая непроницаемая пелена дождя словно отделяла его от всего мира. Отшвыривая бумаги, он то вдруг вскакивал и подбегал к окнам, то не менее яростно крутил ручку телефона.
— Федор Адрианович! — еще от порога закричал инструктор райкома Снежко, встряхивая намокшими растрепанными волосами. — Что же это, Федор Адрианович?! Пропадает Алешка Любиков! У него вчера только лен расстелили, ну, тот самый, отборный, помните, что на выставку готовили? Звеньевая Ева Ильчук ведь ночей не спала, с ног девчонка сбилась, Федор Адрианович!
Перед Ключаревым въявь проплыло поле — как тихое озеро, все в голубом цветенье… Он огорченно прикрыл глаза, но когда открыл их, они у него стали узкими и серыми, под цвет сегодняшнего дня.
— Ну что? — прошипел он. — Ну, беги в Братичи, созови колхозников: мол, погибли, товарищи, все ваши труды… Достань платок, оботри лицо, — уже спокойнее сказал он, — течет с тебя как с утопленника.
Снежко молча обтерся.
— У Любикова если пропадет несколько гектаров льна, катастрофы для колхоза еще не будет. Да он что-нибудь и придумает, не может того быть. Не сидит же он там и не плачет в правлении, как ты здесь. А вот ты подумай лучше о Дворцах, о Пятигостичах, о Лучесах. Валюшицкому комбайн недавно послали; не застрял ли по дороге? Дворцы в свою силу не верят, их первый ветер с ног может сбить. Дозвонись, ободри. И вообще без паники. В колхозы сегодня не доберешься, значит займемся райкомовскими делами.
Когда Снежко вышел, тихо прикрыв дверь, Ключарев решительно придвинул стопку бумаг и позвал помощника.
— Сегодня уж ничего не получится, — сказал он, вслушиваясь, как глухо и тяжело, всею силой обрушивается стена ливня на землю. — Но на завтра вызови мне с утра Черненко, председателя райпотребсоюза, потом заведующего чайной, пора там навести порядок… Да, и Филиппова, — вспомнил он вдруг Женины сердитые глаза («Ничего нет, карты чертит карандашом…»). Значит, заведующего районо тоже. Только попозже.
За ночь небо пооскудело. Дождь шел уже вполсилы, словно из туч выдаивали остатки. Но дороги оставались непроезжими. Ключарев, угрюмый, сидел в кабинете, принуждая себя заниматься тем, что сам наметил с вечера, хотя глаза его поминутно обращались к окнам. Дождь словно издевался: то совсем переставал, так что, казалось, вот-вот пробьется солнце и начнет зализывать горячим языком раны на потревоженной земле, то вдруг шумел с прежним ожесточением. В одну из таких коротких яростных вспышек, когда сплошные потоки делали стекло волнистым, Ключарев увидел на улице за оградой всадника в намокшем брезентовом капюшоне… Лошадь мчалась во весь опор, но за шумом ливня не было слышно цокота копыт по горбатым булыжникам, которыми была мощена главная улица Городка, и вся картина мелькнула перед Ключаревым, как кадр из немого фильма.
«Кто это?» — подумал было он со странно стеснившимся дыханием, подходя к окну.
Но всадник уже завернул за угол, к райкомовской конюшне.
Спустя минуту Дверь распахнулась, словно вошедшая женщина все еще не могла усмирить инерцию быстрого движения.
— Товарищ Ключарев, — сказала она еще от порога высоким голосом, отбрасывая капюшон за плечи. — Когда прекратится безобразие? Я не уйду от вас до тех пор…
По ее мокрым блестящим волосам струилась вода, гневно сдвинутые брови были так темны, как будто их прочертили углем.
Ключарев поспешно шагнул ей навстречу. Она сбросила плащ и осталась в сапогах и туго обтянувшем ее докторском халате: видимо, прямо с приема. Ключарев взял намокший, тяжелый, как железо, брезент и развесил на вешалке, плохо попадая петлей на крючок…
Сырой запах ветра пахнул ему в лицо, словно напоминая, что есть за стенами просторный мир с тучами, несущимися на головокружительной высоте…
— Что случилось, Антонина Андреевна? — спросил он спустя мгновение, оборачиваясь, приветливый и спокойный, как всегда. — Садитесь, расскажите по порядку.
Но Антонина Андреевна только слегка оперлась рукой на кожаную спинку стула. Она была высокого роста, ей недавно минуло двадцать восемь лет.
Недобро, почти презрительно она взглянула на Ключарева:
— Трудно говорить о порядке там, где его нет, товарищ секретарь.
Ключарев помрачнел и сел за стол.
— Я вас слушаю, — сказал он еще раз.
Антонина Андреевна молча опустилась на стул, переводя дыхание.
Она сидела против Ключарева, так что весь скупой свет этого дня падал ей на лицо, на плечи.
Каким-то предвестником зимы вдруг показалась ему эта женщина в белом халате, глухо застегнутом до самого горла, со своим прямым недоброжелательным взглядом. Нет, он не обольщался: ее душа оставалась для него закрытой, как за семью замками, и каждый раз он словно натыкался на стену.
Кусая губы, он вслушивался в ее голос и старался понять то, о чем она говорит. Председатель лучесского колхоза Гром уже две недели тянет с доставкой закупленных у него продуктов. Больница без дров. Санитарки таскают на себе хворост из леса. Больных нечем кормить, кончилась мука и нет свежих овощей. Это в разгар-то лета, когда рынок завален яблоками и помидорами!
— А вот будет ему сейчас гром! — хмуро пообещал Ключарев, берясь за трубку.
Антонина Андреевна не то чтобы улыбнулась, а просто лицо ее немного смягчилось.
— Лучесы! Лучесы! — закричал Ключарев. — Это у вас первый раз такой конфликт с председателем?
— Тысяча первый.
— Почему же вы…
Она пожала плечами.
— Я привыкла обходиться собственными силами, товарищ секретарь.
— А вот и не обошлись, — лукаво проронил тот, крутя ручку телефона. — Может быть, вы подождете, пока я дозвонюсь?
— Сама не уйду без этого, — независимо отозвалась Антонина.
Она поднялась и не спеша прошлась по кабинету, равнодушно разглядывая его убранство.
Деликатно постучал помощник.
— Почему Лучесы молчат?
— С утра никак не дозвонимся, Федор Адрианович.
— Ну, а я дозвонюсь, — пообещал Ключарев и неожиданно засмеялся. — Кто-нибудь ждет?
— Черненко.
Антонина взглянула из-за плеча.
— Я вам не помешаю?
— Нет. Не помешаете.
Райкомовский день продолжался, но с Ключарева словно ветром сдунуло мрачную апатию, которая владела им с утра.
«Ну и что ж, что дождь? — дерзко, весело подумал он. — Дождей мы не видали, что ли?»
— Алеша! — обрадованно закричал он в трубку, когда слабо, словно с другой планеты, до него донесся голос Любикова.
— Раскидало лен, Федор Адрианович. В реку, в Глубынь, посбрасывало. А звеньевая плачет.
— На лодках надо!
— Уже послали. И откуда этот вихрь взялся на нашу голову?! Живые деньги в реку покидал.
— Если живые, так еще вырастут! — озорно отозвался секретарь райкома. — Еву Ильчук, главное, успокой, слез ее больше всяких денег жалко. Так и скажи ей от меня!..
Вошел председатель райпотребсоюза Черненко, моложавый, сухопарый, с подбритыми бачками, в блестящем плаще. И не успел еще сесть, как Ключарев встретил его стремительным вопросом:
— Вы хотите, товарищ Черненко, работать у нас в районе или нет?
— А что я могу сделать один?
Он уже знал, о чем пойдет речь, и обиженно поводил глазами. Встретившись со взглядом Антонины, он вежливо поклонился ей и слегка покраснел.
— Много можете сделать. Вы не чернорабочий с кирпичного завода. Ему бы велели сложить дом, он мог сказать: «Что я могу сделать один?» А вы руководитель, у вас штат. Беда в том, Черненко, что вы еще сами не определились, не разобрали, где ваше настоящее место в жизни, и без души работаете. Ленин говорил, что даже одна лавчонка делает политику, а у нас в районе не лавчонки, у нас советские магазины… Почему в колхозах гниют огурцы, помидоры, а вам их не продают?
— Так ведь еще поставки не сданы…
— Мало по колхозам ездите, не говорите с людьми. А в чайной, наоборот, как при натуральном хозяйстве, ничего привозного: ни селедки, ни консервов… хлеб недоброкачественный. Сами небось такого не едите?
Ключарев снял трубку, вызвал заведующего пекарней.
— Какой у тебя хлеб дома? Не обидишься, если я зайду посмотрю? Что? Хорошо, принеси буханку сюда, в райком. Сегодняшней выпечки.
Черненко едва дождался, когда Ключарев даст отбой.
— Все на Черненко! — заговорил он с неожиданной горячностью. — То вы, то Пинчук. Уполномоченные еще каждую неделю ездят! Мало по одному, так по двое, чтоб в дороге не скучать. Проверяют, грозят, командуют, а помощи никакой. Прислали красочные плакаты «Пейте советское шампанское!». Так дайте мне хоть десять вагонов виноградного вина, я им всем сбыт найду!
Антонина с удивлением поглядывала на Черненко: как его все-таки растревожил Ключарев! Она усмехнулась, поспешно отворачиваясь к окну.
Черненко в Городке прозвали «франт с бриллиантином». Волосы у него были низко подстрижены (лично обучал парикмахера!) и блестели, как лаковые. Рубашки, галстуки, пиджаки — все по последней, еще не освоенной городчуками моде. Черненко держался холостяком, джентльменом, хотя год назад к нему приезжала откуда-то женщина с ребенком. Но, не вступая с нею в объяснения, он в тот же день уехал по району, а когда вернулся, то коротко объяснил Ключареву:
— Это не семья. Мы никогда не были зарегистрированы.
Скрипнув зубами, Ключарев отпустил его тогда и тяжело задумался: какими петлями оборачивается порой личная жизнь вокруг человека! А такой вот ужом проскользнет между любыми тенетами да еще спрячется за букву закона, как за щит: «Не тронь меня!»
Теперь разговор с Черненко еще продолжался, когда вошел, прихрамывая, заведующий пекарней — черный с проседью человек, — принес буханку. Ключарев потрогал ее, понюхал, махнул рукой.
— Даже духа хлебного от нее нет! Тяжелая, как олово.
Постукивая пальцами по столу, спросил неожиданно:
— А заведующим чайной пойдешь?
Тот степенно сложил руки на коленях.
— Нет, в чайную не пойду. Там еще хуже не угодишь: одному кисло, другому солоно. Спокойнее в лесу дрова рубить. Такова моя точка зрения.
Ключарев долго и тяжело смотрел на него, как бы разглядывая.
— Ты что же, обижаешься, что требования наших людей растут? Хочешь, чтобы они кислое пиво пили и молчали? Сырой хлеб покупали и молчали? Плохие фуфайки пошьют, а мы носи? Нет, так не пойдет, товарищ Захаревич! Ты бы при панской Польше ног не жалел, я знаю, каждый бокал десять раз бы обтер, прежде чем на стол поставить. А теперь тебе спокойно: Советская власть без работы не оставит. Не хочешь ни за что отвечать, трусоват стал, товарищ Захаревич! Что ж, и это учтем тебе!..
Несмотря на то, что Антонина жила в районе уже третий год, она редко встречалась с Ключаревым и теперь, сидя в сторонке, молча приглядывалась к нему. Кроме знакомой ей широкой улыбки, у него была еще, оказывается, и другая — с прищуркой, холодноватая. Когда он усмехался ею, а глаза взглядывали в упор с твердым, стальным выражением, человек начинал поеживаться, губы его сами собой смыкались, теряя последний отсвет шутливости. Тогда и ей почему-то хотелось невольно выпрямиться, чтобы принять удар и не опускать перед ним глаз…
Она вдруг с удивлением отметила, что сокровенное действие личности Ключарева на людей в том и заключается, что он умеет пробуждать активные силы, заражать своей страстностью. Человек, стоявший только что с опущенной головой, вдруг как бы шире открывает глаза, видит дальше, и с губ его срываются горячие слова:
— То ж можно… то мы зробим, Адрианыч!
Антонина с не погашенной еще настороженностью наблюдала его в этих разговорах с людьми: колких, резких, стремительных, похожих на кавалерийскую атаку; трудно состязаться и долго не продержишься в обороне! Они обрывались на полуслове, тогда, когда он видел, что не страх перед начальством, не самолюбивая обида, а затаенная работа мысли, сомнение в своей правоте зародились в человеке и уже не дадут ему спокойно уснуть.
Он так и кончал: