В те же годы Вагнер совершил переворот в опере. Вместе с музыкой, которая как будто звучит из иных миров, он воскресил легенду о Нибелунгах и древнюю германскую мифологию. Вся Европа стекается в Байройт и восхищенно внимает Вагнеру. Художник Арнольд Бёклин демонстрирует зрителю резвящиеся тела наяд («Игры наяд», 1886 г.). В начале XX в. вокруг его живописи, которая тогда была очень популярна, разразится горячая полемика о сути современного искусства. Генрих Тоде, профессор истории искусств в Гейдельберге, видел в Бёклине воплощение подлинно немецкого искусства, порвавшего с французским импрессионизмом.
Стоит ли упрекать выставку, прошедшую в Лувре, за то, что она показала, как после объединения Германия предалась спорам о том, что является «немецким», а что – нет? Вопрос о культуре (
Поворот 1890 года
Через год после того, как Вильгельм II отправил в отставку Бисмарка (1890 г.), по инициативе националистов-интеллектуалов, консервативных парламентариев и промышленников, среди которых заметную роль играли Альфред Гугенберг, Фридрих Альфред Крупп и Фридрих Ратцель, основатель политической географии, формируется Пангерманский союз (
К несчастью Германии, в 1890 г., за год до основания Пангерманского союза, новый император Вильгельм II, отправив Бисмарка в отставку, тотчас же демонтировал важнейшую опору возведенной им дипломатической конструкции. Бисмарк, который был категорически против попыток Германии создать собственную колониальную империю или слишком большой военный флот, который вызвал бы беспокойство у Англии, задумал, дабы обеспечить безопасность Рейха, заключить двойственный союз с Австрией и с Россией (несмотря на то, что интересы обеих империй сталкивались на Балканах). Заключая русско-германский союз, окрещенный «договором перестраховки»[65], Бисмарк рассчитывал на понимание со стороны других держав, «насытившихся» завоеваниями и потому по своей природе консервативных. По этому договору Германия была обязана вмешаться, только если бы одна из двух империй, Российская или Австрийская, подверглась чьей-то агрессии на своей территории. В любом ином случае Германия могла сохранить нейтралитет. Эмиль Людвиг показывает, что, руководствуясь такой здравой логикой, Германия в 1914 г. никогда бы не рискнула вступить в войну с Россией из-за второстепенного конфликта между Австрией и Сербией. Отказавшись продлять договор о перестраховке с Россией под предлогом того, что та выгадывает от него больше Германии, Вильгельм II, только вступив на престол, сразу беспечно разрушил систему безопасности, терпеливо возведенную Бисмарком. Его преемник на посту канцлера, Лео фон Каприви, сказал ему: «Такой человек, как вы, может жонглировать сразу пятью шарами, тогда как другие справляются лишь с одним или двумя»[66].
Этим необдуманным решением Вильгельм II бросил Россию в объятия Франции и сам создал вокруг Германии то мифическое «окружение», которое двадцать четыре года спустя заставит его объявить войну России и Франции под предлогом самозащиты!
Глава III
Роль пангерманизма в развязывании войны и во время хода военных действий
Немцы до сих пор продолжают спорить о том, могла ли разумная политика в духе Бисмарка помочь им избежать катастрофы, на которую их обрекла Первая мировая война, или же причины, приведшие их в исторический тупик, следует искать глубже, в неудаче либеральной революции 1848–1849 гг. и в том, что германское единство было выковано сверху «железом и кровью»: в подчиненной и не слишком либеральной буржуазии и сплоченной против идеалов 1789 г. аристократии, которые сообща сконструировали немецкую нацию в противоборстве с этими идеалами, используя Францию как пугало для сограждан.
Однако существовала и другая Германия: прошедшая протестантскую школу рефлексии, интеллектуально требовательная, рано вставшая на путь индустриализации благодаря Германскому таможенному союзу и обладавшая самым мощным в Европе движением за социальные права. Там Маркс положит на лопатки Прудона, а немецкая социал-демократия благодаря авторитету таких лидеров, как Август Бебель, Карл Либкнехт, Карл Каутский и Роза Люксембург, встанет во главе рабочего движения Европы. Не случайно именно в Германии на рубеже веков разразится важнейший спор между Каутским, который стремился сохранить верность марксистской мысли, и Бернштейном, первым из теоретиков постмарксистского ревизионизма. На недавней выставке в Лувре, посвященной Германии, можно было увидеть созданное в 1875 г. полотно Менцеля под названием «Железопрокатный завод», на котором перед нами открывается грандиозный индустриальный пейзаж. Как справедливо замечает Tagesspiegel, эта картина представляет «совсем другую Германию, строгую и укорененную в современности».
При этом не вызывает сомнений, что особенности объединения Германии в XIX в. создали благоприятную почву для ее последующих «срывов». Ни одна страна не может рассчитывать на то, что всегда найдется крупный государственный деятель, который удержит ее от ошибок. В случае Германии, внезапно ставшей доминирующей нацией в самом сердце Европы, эти ошибки, объединив против нее все окрестные державы, могли иметь фатальные последствия. Империя Вильгельма II решила одновременно погнаться за несколькими зайцами на суше и на море. Зачем ей понадобилось самой запускать маховик войны, если изобретательность и методичный ум немецкого народа обеспечили ей такие успехи в торговле и индустрии? Даже Рицлер, советник Бетмана-Гольвега, который в своей первой книге «Необходимость невозможного» (1916 г.) ратовал за то, чтобы Германия вместо Англии стала мировым гегемоном, во второй книге, «Основы мировой политики», согласился с тем, что предпочтительней сделать ставку на «поступательный рост»[67].
Иностранцы, наблюдавшие за Германией на протяжении долгого периода мира между франко-прусской войной 1870–1871 гг. и началом Первой мировой в 1914 г., были буквально поражены стремительным ростом ее населения (40 миллионов жителей в 1870 г., 56 миллионов – в 1900 г., 65 миллионов – накануне войны) и темпами ее экономического роста, который вывел Германию на лидирующие позиции в Европе. Рейх стал третьим в мире, после США и Великобритании, производителем угля. Его металлургическая промышленность (Тиссен), верфи, железнодорожная индустрия, электрические компании и химические производства начали теснить на мировых рынках английские товары. Торговая экспансия Германии опиралась на плотную сеть немецких банков.
Однако накануне войны по объему финансовых инвестиций за рубежом Германия (29,5 миллиарда золотых франков) все еще отставала от Франции (45 миллиардов) и Великобритании (94 миллиарда). Она все еще не превратилась в
Проект Центральноевропейского таможенного союза
Немецкие промышленники мечтали о создании Центральноевропейского таможенного союза (Германия, Австрия и Италия), который, подобно Германскому таможенному союзу, привлек бы соседние государства Балкан, включая Сербию и Болгарию, а также Голландию, Бельгию и, возможно, Францию.
Шарль Андлер – оригинальный автор, о котором я уже упоминал выше, – задолго до 1914 г. с озабоченностью смотрел на внутреннюю динамику Второго Рейха. Он задавался вопросом: «Сможет ли она [Франция] в длительной перспективе противостоять столь мощному экономическому и военному напору»[68]. Логика его рассуждений была такова: «Таможенный союз с государствами, где, в отличие от Германии, экономика до сих пор опирается на аграрный сектор, даст ее промышленным товарам выход на новые рынки»[69]. Однако Андлер, охваченный страхом перед усилением Германской империи, кажется, не заметил причин, по которым Франция так отстала от своей соседки: причин психологических (пессимизм), демографических (низкая рождаемость), финансовых (исход сбережений), экономических (неспособность использовать научные открытия как мотор для полномасштабной индустриализации из-за слабого роста внутреннего рынка) и, наконец, социальных (французский консерватизм, связанный с влиянием крестьянства, контрастировавший со смелыми социальными реформами, которые сверху проводил Бисмарк, и с культурой компромисса, которая смогла укрепиться на том берегу Рейна благодаря развитию немецкого профсоюзного движения и социал-демократии).
В 1888 г., т. е. за два года до отставки Бисмарка, немецкий публицист Пауль Ден, которого цитировал Андлер, писал: «Даже Франция была бы заинтересована войти в таможенный союз с Германией, чтобы выстоять в конкурентной борьбе с США». В немецких проектах реорганизации Европы, появившихся до 1914 г., Франция все реже и реже воспринималась как препятствие: ей предстояло стать большим континентальным рынком для немецких товаров; в противном случае Германии пришлось бы принять воспитательные меры, чтобы ее к этому принудить.
Каприви, новый канцлер, назначенный Вильгельмом II, возложил разъяснение своей политики на одного из самых известных журналистов из пресс-бюро на Вильгельмштрассе Юлиуса фон Экардта. В своей книге «Берлин – Вена – Рим. Размышления о новом курсе и новом европейском порядке» (1892 г.) тот призвал перекрыть России выход на Балканы, чтобы выстроить в Центральной Европе обширное пространство взаимовыгодного сотрудничества. Вся Европа могла принять участие в этом предприятии: «Невозможно покорить сердца народов, просто обещая им богатство… Промышленное и финансовое влияние Центральноевропейского таможенного союза (от Нордкапа до Малой Азии) было бы столь велико, что малые государства – Бельгия, Голландия, Швейцария, страны Балкан и, возможно, скандинавские государства – вошли бы в его экономическую орбиту».
Комментируя этот план, Андлер писал: «Соединенные Штаты Европы могут быть созданы либо в интересах всех стран, либо под давлением, с которым более слабые страны не справятся, – в любом случае гегемоном в них станет Германия»[70].
Фон Экардт стремился представить подобную перспективу в самом радужном свете: «Обширный таможенный союз, созданный по немецкой инициативе, продемонстрировал бы миру неоспоримый факт, что основание Германской империи было необходимостью и благом для всей Европы. […] Нас больше не смогли бы упрекать в том, что великое дело, свершившееся в Германии в 1870 г., привело только к всеобщему перевооружению…». Ничто не могло ярче продемонстрировать призвание объединенной Германии, чем «проект таможенной организации, открытой для всех дружественных народов». Отметим вскользь, что аннексия Эльзас-Лотарингии не слишком способствовала тому, чтобы эти радужные прожекты нашли отклик во Франции.
В 1901 г. экономист Юлиус Вольф вернулся к этой идее под более скромным названием «гибкого экономического альянса» между европейскими народами в форме «серии соглашений» между ними. На этой основе в 1904 г. будет создана «Экономическая ассоциация Центральной Европы».
Все эти проекты, в том числе тот, что фон Экардт предложил в 1892 г., кажется, предвосхищают расширение Европейского союза, который в конце XX в. включил страны, входившие в Европейскую ассоциацию свободной торговли, и, что важнее, после краха СССР – государства Центральной и Восточной Европы. Значит ли это, что через сто двадцать лет после того, как в конце XIX в. фон Экардт сформулировал свой «новый курс», его предложения реализовались? Мы увидим, что все обстоит не так просто: Европейский союз стал лишь одной из форм реализации универсального принципа свободного обмена.
В идеях Фридриха Листа, Юлиуса фон Экардта и Александра фон Пееца, рейнского экономиста, эмигрировавшего в Австрию, Андлер видел все тот же немецкий план установления гегемонии: фон Пеец предлагал перекрыть морские границы Европы с помощью таможенных тарифов, эквивалентных тем, что действуют в США, а между европейскими государствами сохранить действующие, невысокие, барьеры. Это предложение должно было стать ответом на декларацию сенатора-республиканца Генри Кабо Лоджа, прозвучавшую 7 января 1901 г.: «Торговая война с Европой уже началась. Она может закончиться лишь тогда, когда США установят торговое и экономическое господство во всем мире» (так его цитирует Александр фон Пеец).
Вопрос, который волновал Андлера, звучал так: «Если бы европейский таможенный союз появился на свет, кто пожал бы его плоды?» Может быть, старые и богатые нации: Франция и Англия? А может, этот проект «европейского треста» выгоден прежде всего молодой и нетерпеливой индустрии Германии, которая, еще не успев расправить крылья, была остановлена на взлете и прижата к обочине стремительным ростом американской промышленности? Разве в закрытом консорциуме европейских народов, защищенных общими таможенными барьерами, превосходство немецкой промышленности не станет для других наций еще более тяжким бременем, чем прежде? Вот о чем, без сомнения, мечтал Вильгельм II. После того как 7 декабря 1912 г. в Берлин прибыла миссия Хелдейна, которая должна была обменять согласие Англии на строительство железной дороги Берлин – Багдад на ограничение немецкого военного флота, Кайзер, по свидетельству адмирала фон Мюллера, его советника по морским делам, «держал себя как председатель Соединенных Штатов Европы»[71].
На практике страхи Андлера были преувеличены, так как проект таможенного союза, если и отвечал политическим установкам центральных держав, и прежде всего Германии, стал медленно продвигаться в жизнь лишь после того, как накануне войны канцлер Бетман-Гольвег вновь о нем вспомнил. Переговоры между Австро-Венгрией и Германией все еще продолжались в 1917 г.! По сути, Андлер ошибался (впрочем, это простительно, так как он писал еще в 1915 г.: «Проект Центральноевропейского таможенного союза скорее отражал цели немецких промышленников, чем самих идеологов пангерманизма».).
Охваченные эйфорией от немецкой экспансии, профсоюзы, которые Бисмарк наделил множеством привилегий, тоже мечтали отвоевать – не только для своих членов, но и для себя самих – лучшее «место под солнцем». Немецкое общество оставалось глубоко консервативным, но социал-демократы, чей электоральный вес рос с каждым годом (более трети голосов на предвоенных выборах), стояли на пороге решающего события, нетерпеливо ожидая момента, когда они смогут войти в правительство. Правящий класс смотрел на этот вопрос принципиально иначе. Консервативные круги, стоявшие у руля страны, отказывались допустить, что немецкая Социал-демократическая партия, самая могущественная в Европе и фактически стоявшая у руля Второго Интернационала, сможет когда-либо получить место в кабинете министров. Между внутренней и внешней политикой Второго Рейха существует прямая связь: 4 августа 1914 г., изображая войну, которую он только что объявил России и Франции как оборонительную, Бетман-Гольвег стремился вовлечь социал-демократов в это противостояние. Он знал, что война заставит их радикально пересмотреть свои позиции. Прежде чем войти в святая святых, совет министров, немецкая социал-демократия должна соединить свои судьбы с Рейхом. Однако первые два социалиста получили министерские портфели лишь в октябре 1918 г., когда на Германию обрушилась национальная катастрофа.
Идеология пангерманизма
Пангерманский союз, который столь активно приложил руку к краху Германии Вильгельма II, был элитарным движением: число его членов никогда не превышало 40000 человек. Его инструментом было лоббирование. И он видел себя воспитателем немецкого народа (
Даже если в конце XIX в. немецкая культура принесла блистательнейшие плоды, мы не можем закрыть глаза на то, что в Европе того времени существовали две различные концепции «народа». Первая определяла народ как сообщество граждан, эта идея была создана Французской революцией и во Франции успешно прошла через горнило «дела Дрейфуса» (капитан был реабилитирован в 1906 г.). Напротив, в Германии юридические рамки, от которых отталкивались и государство, и общество, определялись идеей
Председатель Пангерманского союза Эрнст Хаазе в своей пятитомной «Немецкой политике», выходившей с 1904 по 1906 г., прямо писал о том, что, дабы найти ответ на проблемы Германии, «большая война была бы наименее затратным из всех возможных решений». Так что предпосылки «европейской катастрофы», которые можно найти во всех крупных странах, были заметнее всего в Германии Вильгельма II. Конечно, милитаризм полностью завладеет немецким обществом лишь после объявления войны, когда управление страной будет возложено на Генеральный штаб. Однако влияние пангерманизма в кругах властей предержащих до 1914 г. внесло немалый вклад в то, что война действительно разразилась.
Само собой, до 1914 г. многие смотрели на пангерманизм как на «безумную утопию». «Следует опасаться того, – писал Андлер, – как бы правительства не уступили напору энергичных меньшинств, к которым они сами в начале благоволили»[72]. Однако немецкое общество в начале XX в. вовсе не было целиком охвачено пангерманскими настроениями. Немецкая культура того времени несет отпечаток исторического пессимизма, который воплощал Ницше, отрезанный от мира своим безумием после 1889 г. и скончавшийся в 1900 г., и Макс Вебер, проповедовавший превосходство общины (
Исторический и философский пессимизм великих немецких мыслителей, писавших до 1914 г., был бесконечно сложнее тех лозунгов, которые неустанно звучали из уст таких публицистов, как Пауль де Лагард, или успешных литераторов вроде Юлиуса Лангбена. Я привожу именно эти два имени, поскольку в конце XIX в. они получили восторженный отклик в массах и стали глашатаями пангерманской идеологии[73].
В первые годы Второго Рейха Пауль де Лагард взял на себя роль пророка германизма, который был призван возродить Германию с помощью колонизации Центральной и Восточной Европы, а если придется, то и ценой перемещений населения. Томас Манн назвал его
Аналогично успех вышедшей в 1890 г. книги Юлиуса Лангбена «Рембрандт как воспитатель» внес свой вклад в формирование образа героического немецкого
Как и во всей европейской культуре, в культуре Германии начала XX в. торжествует «витализм». Прекрасный пример – Ганс Касторп, герой «Волшебной горы» Томаса Манна. Запертый в санатории, он переполнен бурными желаниями, которые лишь усиливают болезнь и близость конца. Роман, начатый в 1912 г., будет завершен только после войны. У Томаса Манна хватило времени, чтобы отправить своего героя на фронт, где тот смог вблизи увидеть лик смерти.
Из этого культурного фона рождается «дух 1914 года», с его экзальтацией и презрением к посредственности довоенной жизни, которые сам Томас Манн так ясно выразил в 1915 г.: «Мы не верили в войну, нашей политической интуиции не хватило, чтобы предвидеть неизбежность европейской катастрофы. Но, как моральные существа, мы чувствовали, что испытание приближается, и даже в каком-то смысле горячо желали его, в глубине сердца чувствуя, что нынешний мир исчерпал себя. Мы прекрасно знали этот спокойный мир, эту болтливую культуру. Ужасный мир, который больше не существует… Разве он не был, словно личинками, изъеден духовной гнилью?»[74]
Отторжение современности: европейский феномен
Без сомнения, этот культурный фон с его отторжением современности существовал до 1914 г. по всей Европе. Тексты, написанные в подобном духе, мы без труда найдем почти во всех странах.
На молодого Муссолини оказал глубокое влияние Жорж Сорель. Эрнест Псишари, внук Эрнеста Ренана, студент-философ, в 1903 г. поступит на службу в колониальную артиллерию. Он будет убит в битве на Марне в 1914 г. Даже Пеги после Танжерского кризиса (1905 г.), с помощью которого Вильгельм II принудил Делькассе уйти в отставку, перед лицом войны вдруг загорелся идеей «физической родины» (patrie charnelle): «Духовное всегда заключено в оболочку временного»[75]. Пеги тоже погибнет от пули на второй день битвы на Марне, 5 сентября 1914 г., в двадцати двух километрах от Парижа. В 1911 г. он успел написать:
Я бы не хотел сводить эпитафию, которую Шарль Пеги написал самому себе, к одному стремлению к смерти. Однако если посмотреть шире, мы увидим, что повсюду элита, в том числе и часть интеллигенции, психологически была готова к войне. Тем не менее этот сдвиг, явно произошедший после Танжерского и Агадирского кризисов (1905–1911 гг.), не затронул народные массы.
В этой глухой тоске по войне перемешано чистое и нечистое. Патриотизм без просвещения быстро скатывается к национализму. И не было народа, которого бы он не затронул. Однако республиканский патриотизм, напомним еще раз, не тождествен национализму. Возлагать вину за Первую мировую войну на «национализм» в целом – значит поддаться духу упрощения и толковать события в свете последующей истории. Поступая так, мы снимаем ответственность с политических лидеров. В большинстве стран общественное мнение вовсе не стремилось к войне, и Германия тут не была исключением.
Есть тем не менее две черты, которые отличают пангерманизм от других форм национализма. В нем специфическим для Германии образом соединилась национальная экзальтация и не слишком конкретный, но соблазнивший многих проект создания колониальной империи в пределах самой Европы. Кроме того, нельзя забывать о том, что эта идеология захватила умы военачальников, не признававших другого источника власти, кроме императора. Последствия этого не преминули сказаться: в отличие от национализмов других стран, пангерманизм имел прямой выход к центрам принятия решений.
Хотя в немецком обществе до 1914 г. влияние пангерманизма было довольно скромным, его роль в развязывании войны не подлежит сомнению. Конечно, немецкий правящий класс был разделен на противоборствующие фракции. Крупная промышленная и финансовая буржуазия, как свидетельствуют ее инвестиции в Южную Америку, США и тем более в Ближний Восток и Китай, мыслила уже в масштабах мира. За исключением металлургических магнатов (Крупп, Тиссен), которые зарабатывали на производстве оружия, она сделала ставку на торговую экспансию и поэтому была заинтересована в мире. Совсем иные настроения владели земельной и военной аристократией, а также мелкой буржуазией, которые были заражены пангерманистскими идеями.
После 1914 г. эти две фракции в правящем классе Германии вступили друг с другом в борьбу за влияние. По мере того как надежды на то, что война будет быстрой, стали рассеиваться, крупная буржуазия все активней пыталась взять бразды правления страной в свои руки.
Какие «военные цели» Германия ставила в 1914 году
Немецкий историк Фриц Фишер[78] смело бросил вызов убеждению, которое в 1960-е гг. все еще господствовало в Германии, и продемонстрировал, что готовность Бетмана-Гольвега пойти на риск войны была прямо связана с теми «военными целями», которые он сформулировал 9 сентября 1914 г., т. е. еще до завершения битвы на Марне. Программа, которую Бетман-Гольвег адресовал статс-секретарю имперского ведомства внутренних дел Клеменсу фон Дельбрюку, который отвечал за каждодневную политику правительства, была пропитана идеями, господствовавшими в среде немецких промышленников. Она включала ряд пунктов:
Переустройство Центральной Европы (
Превращение Бельгии в вассальное государство.
Создание Центральной Африки (
Создание между Германией и Россией «буферных государств», которые бы оттеснили ее как можно дальше на восток.
Планы аннексий неоднократно менялись по ходу войны. В том, что касается Франции, программа-минимум неизменно включала Брие (из-за лотарингских руд)[79], а порой – из стратегических соображений – также Бельфор и Монбельяр.
Эти «военные цели» официально оставались в силе на протяжении всего конфликта. Их активно поддерживали не только интеллектуалы (вспомним о «Манифесте 1347», принятом 8 июля 1915 г.), но и промышленники, большинство которых, вероятно, с нетерпением ждали мира, чтобы вновь завоевать рынки, от которых их отрезала блокада, устроенная английским флотом. Естественно, они предпочли бы быструю победу, но затягивание войны с неясным исходом все больше склоняло их к идее компромиссного мира.
Прекрасно документированная книга Ж.-А. Суту «Золото и кровь»[80], посвященная «экономическим целям войны», которые ставили перед собой в 1914 г. участники конфликта, целиком основывается на убеждении, что лидеры немецкой экономики с самого начала предпочитали «ориентацию на Запад», а не «ориентацию на Восток». В сентябре 1914 г. даже для Бетмана-Гольвега, который с таким трудом продвигал идею таможенного союза, чтобы построить расширенную на Запад Mitteleuropa, этот союз нужен был лишь для того, чтобы обеспечить безопасность Германии с помощью непрямого экономического доминирования над соседними странами. Тем более когда конец войны уже был близок, немецкие лидеры более всего озаботились тем, чтобы вернуться на мировой рынок, где господствовали англосаксы.
Эти тезисы оставляют массу вопросов: можно ли отделить экономические цели войны от ее политических целей? Можно ли, загнав себя в логический порочный круг, рассуждать так, словно власть находилась в руках промышленников, исповедующих экономический либерализм, а вовсе не у земельной и военной аристократии, которая контролировала Генштаб, и у владельцев предприятий тяжелой промышленности?
Суту собрал впечатляющий корпус источников, однако его общий тезис почему-то обходит стороной пангерманские планы аннексий как на Западе, так и на Востоке – «жесткую версию» «военных целей», поставленных Германией в начале конфликта. Суту описывает программу, сформулированную Бетманом-Гольвегом 9 сентября 1914 г., как «мягкую версию», выдвинутую в противовес аннексионистским планам Генерального штаба и тяжелой индустрии, которые были поддержаны Ратенау, наследником «Всеобщей электрической компании» (AEG), и Гвиннером, главой Дойче Банка. При этом историк ясно показывает, что за проектом Центральноевропейского таможенного союза, включающего на западе Бельгию, Голландию и даже Францию, а на востоке – Польшу, страны Балтии и Балкан, скрывался проект установления господства Германии: «Обширный экономический союз в Центральной Европе, не имевший формально главы, под видимостью равенства членов подразумевал немецкое верховенство»[81].
Однако Суту прикладывает все усилия, чтобы снять с Бетмана-Гольвега подозрения в каких-либо дурных замыслах: якобы тот задумал этот проект «косвенного контроля», который один из его сотрудников, Рицлер, сравнил с континентальным холдингом («Пруссия контролирует Рейх, контролирующий Европу»[82]), только чтобы гарантировать безопасность Германии на Европейском континенте. Старинная формула гласит: «Германия слишком велика, чтобы не стремиться к господству в Европе, и слишком мала, чтобы его добиться». Бетман-Гольвег как будто попытался разрешить эту извечную дилемму. Мне кажется, что спустя сто лет довольно трудно сказать, в какой пропорции сочетался бы «косвенный контроль» над Европой с помощью рычагов таможенного союза и «прямой контроль», т. е. территориальная аннексия, если бы Германия вышла из войны победительницей.
Суту справедливо подчеркивает связь между внешнеполитическими замыслами и установками внутренней политики; он демонстрирует, сколь хрупок был «бисмарковский социальный компромисс», союз между юнкерами востока Германии и промышленниками с ее запада. Он показывает, что канцлер и его соратники стремились к историческому компромиссу с социал-демократами, которые, напомним, на выборах 1912 г. получили 34 % голосов и провели в Рейхстаг 110 депутатов. 13 сентября 1914 г. Дельбрюк, статс-секретарь ведомства внутренних дел, ответил Бетману-Гольвегу на его программу от 9 сентября: «Нам следует, воспользовавшись войной, подтолкнуть социал-демократию к преобразованию в национальном и монархическом духе». Дельбрюк искренне задавался вопросом: «Получится ли на месте довоенной экономической системы воздвигнуть европейскую таможенную зону, которая сможет противостоять заокеанской экспансии и при этом откроет перед Германией достойные перспективы?»
Анализ немецкой внешнеторговой статистики за 1913 г. показывает, что на Британскую империю и США приходилось 25 % немецкого экспорта и 34 % импорта. Центральноевропейская таможенная зона, которая, протянувшись на запад, включила бы Францию, Бельгию и Италию, смогла бы претендовать лишь на 30 с небольшим процентов экспорта и только на 20 % немецкого импорта. Даже если представить, что снижение таможенных пошлин коснулось бы и России (8,7 и 13,2 % соответственно), попытка повернуть интересы Германии с Запада (
Суту, без сомнения, прав, что флагманы немецкой экономики той поры понимали: экономика Рейха слишком интегрирована в мировую, чтобы из нее можно было выйти без тяжелых последствий[83]. Правильным решением было бы, сохранив коммерческие потоки, существовавшие до 1914 г., усилить их таможенным союзом, который бы ограничился одной Австро-Венгрией.
Проект экономического блока (
После заключения в марте 1918 г. Брест-Литовского мира переустройство всей Восточной Европы стало реальностью. Рейху оставалось лишь собрать последние силы, чтобы победить в последнем и важнейшем наступлении на Запад (март – август 1918 г.).
Если бы «Натиск мира» (
После того как 9 сентября 1914 г. немецкие «военные цели» были озвучены, министр иностранных дел фон Ягов подвел под них теорию, провозгласив, что германцам предстоит свести счеты со славянами. Этот замысел постепенно конкретизировался, когда в конце 1916 г. было создано вассальное Польское государство, затем после двух русских революций подписано соглашение о независимости Украины (9 февраля 1918 г.), а потом два чрезвычайно жестких договора с большевистской Россией: Брест-Литовский мир, заключенный весной 1918 г., и второй договор (20 августа 1918 г.), во многом ужесточавший первый, но предусматривавший возможность для будущего сотрудничества. Людендорф включил контроль над бакинской нефтью в число «военных целей» Германии на Восточном фронте. Однако они становились все более и более призрачными по мере того, как на Западе немецкие армии были вынуждены отступать и впереди замаячило перемирие.
Тезисы Фрица Фишера подверглись ожесточенной критике со стороны немецких историков. Они попытались умалить значение плана от 9 сентября 1914 г. Его цель будто бы состояла лишь в том, чтобы показать Англии, что ее ждет новая «континентальная блокада» и что в конце концов она ничего от войны не получит. Подобная интерпретация, без сомнения, соответствует тому, на что в глубине души рассчитывали экономические власти Рейха. Но есть одна значимая поправка: рычаги управления страной находились уже не в их руках. Во время войны Германия жила под полудиктаторским правлением Генерального штаба. А земельная и военная аристократия, которая во Втором Рейхе всегда играла важнейшую роль, не только поддерживала «военные цели», сформулированные Бетманом-Гольвегом, но активно выступала за обширные территориальные приобретения, за которые ратовали пангерманисты.
В своей книге Суту подвергает сомнению значение тех «военных целей», которые в сентябре 1914 г. были изложены Бетманом-Гольвегом. Не различая за ними пангерманистских замыслов, он подчеркивает их тактический характер. Суту отстаивает справедливый тезис о том, что крупная немецкая индустрия была больше заинтересована в мировом рынке и «ориентации на Запад», чем в создании экономического блока в Центральной Европе. Даже мир, заключенный с Россией в 1918 г., и перспективы экономического сотрудничества, которые он обещал, воспринимались экономической элитой лишь как дополнительные гарантии перед лицом западных держав. Она больше всего опасалась того, как бы западные союзники не попытались отрезать Германию от доступа к необходимым ей природным ресурсам и от выхода на мировой рынок. Экономическое руководство Рейха больше всего рассчитывало на конкурентоспособность немецкой экономики и ожидало ее восстановления во второй половине 1920-х гг. (1924–1929). Так что сам ход войны, без сомнения, вносил коррективы в формулировки ее «целей».
Суту подчеркивает, что крупные промышленники-«либералы» находились в оппозиции к военной касте, настроенной в пользу пангерманизма и протекционизма. Однако контуры их противостояния менялись по ходу войны. Если бы ситуация на фронтах в 1918 г. повернулась в пользу Германии, разные фракции немецкого правящего класса явно смогли бы прийти к компромиссу. Заслуга Суту состоит в том, что он нарисовал не статичную, а динамичную картину и показал, что в Германии в течение всей войны существовали различные течения, а внутри Тройственного союза – противоречивые интересы. Его тезисы позволяют уточнить, но вовсе не опровергают утверждения Фишера: покуда надежды на победу на Западном фронте не развеялись окончательно, проект установления в Европе господства Рейха, сочетавший в разных пропорциях рычаги таможенного союза и политику аннексий, оставался на повестке дня.
Глава IV
Можно ли было избежать Первой мировой войны? Глубинные причины конфликта
Проблема ответственности
Бессмысленно говорить о «войне по неосторожности» так, словно бы она началась из-за недомыслия правителей, прежде всего Австро-Венгрии и Германии. Само собой, ни Вильгельм II, ни Франц-Иосиф, ни даже немецкий канцлер Бетман-Гольвег не собирались ввергать Европу в долгую кровавую бойню. Они сначала рассчитывали на то, что австро-сербский конфликт не выйдет за пределы Балкан и сведется к показательному «наказанию», которому Австро-Венгрия подвергнет Сербию. Они не верили в возможность того, что война затянется. Их позицию, которую нельзя не назвать преступной, отличали легкомыслие, мелкий макиавеллизм и фаталистская готовность к войне.
Оба главы Генеральных штабов, Гельмут фон Мольтке и Конрад фон Хётцендорф, а также их сотрудники, не только следовали подготовленным заранее планам, но и сами торопили события, хотя не могли не понимать, что их действия увеличивают риск войны на всем континенте. С июля 1914 г. их планы подчинили себе волю политиков. Если воспользоваться формулировкой Карла Шмитта, то они объявили «чрезвычайное положение» и под этим предлогом отказались от соблюдения обычных норм законности. Глава австрийского Генштаба Хётцендорф принял решение о всеобщей мобилизации почти по указке со стороны его немецкого коллеги фон Мольтке. Германский Генеральный штаб стремился к войне, потому что считал ее неизбежной и полагал, что сможет в ней быстро одержать верх. Он не учел, что вторжение в Бельгию, планы которого в течение девяти лет дремали в его архиве, могло послужить для Англии
Очевидно, что в столь несовершенной демократии, как Второй Рейх, ответственность властей предержащих не означает ответственности немецкого народа, который в июле 1914 г. был предельно далек от того, чтобы мечтать о войне. Стоит, правда, отметить, что в Германии голоса, выступавшие против войны, были едва слышны и, возможно, звучали еще тише, чем у соседей. Вину за это можно возложить на сплетение союзнических обязательств, но они лишь передают импульс движения, а не сами его направляют.
Нужно вернуться к сути вопроса – к европейской и мировой геополитике. Круги, стоявшие у руля Германии, были убеждены, что Рейх – если воспользоваться выражением канцлера фон Бюлова (1897 г.) – так и не обрел достойного «места под солнцем». В те судьбоносные дни отсутствие во главе страны крупного государственного деятеля европейского масштаба оказалось фатальным.
В 1919 г., запросив перемирия на основе «четырнадцати пунктов», сформулированных президентом Вильсоном, Германия по понятным политическим причинам категорически отказалась признать за собой ответственность за развязывание войны, которую на нее возлагал 231-й пункт Версальского договора. Дело в том, что эта вина служила юридическим основанием для репараций, которые союзники требовали от Германии. Позже гитлеровская пропаганда тоже обрушилась на «ложь об ответственности Германии», требуя отмены «Версальского диктата». Однако сами обличения «лжи», как мы видели, были ложью, по крайней мере, в том, что касалось вины политических лидеров Второго Рейха.
Германскую империю 1914 г. ни в коей мере нельзя сравнить с гитлеровской Германией 1939 г. Хотя он еще сохранял многие черты старого порядка, Второй Рейх во многом уже напоминал развитую социальную демократию, пусть даже «особые полномочия» кайзера в военных делах со всей их архаикой отличали его от парламентской демократии в духе Англии или Франции. Ж.-А. Суту утверждает, что Германия того времени могла «стать образцом для развития всей Европы»[84]. Этот тезис, вполне разумный, если говорить о социальном законодательстве, в политическом плане мне не кажется убедительным.
Некоторые историки, например Жюль Исаак, говорили о «неравномерно распределенной ответственности» между центральными державами и странами Антанты, поскольку последние, прежде всего Россия, повели себя неосмотрительно (объявив «всеобщую», а не «частичную» мобилизацию, как советовало французское правительство через своего не слишком усердного посла Мориса Палеолога). В своей книге «Истоки Первой мировой войны»[85] Раймон Пуадевен пришел к следующему выводу: «Те решения, которые правительства приняли в июле 1914 г., в конечном счете были продиктованы заботой о собственной безопасности, престиже и величии». Эти сбалансированные оценки, конечно, делают честь Французскому университету и щепетильности обоих исследователей. Тем не менее они даже не рассматривают возможность того, что имперский Генеральный штаб, а вслед за ним политические лидеры Германии решили начать войну в качестве превентивной меры. Ведь они пошли на нее, когда их первоначальный план – локальный конфликт – рухнул.
Пангерманисты почувствовали, что наконец пришел час, когда Германия сможет выкроить себе империю в Восточной Европе. Но означает ли их решение, что политическую ответственность за него несет весь немецкий народ? Гибридный характер политической системы довоенного Рейха позволяет в этом усомниться. Однако моральной ответственности немецкий народ не несет точно. 231-я статья Версальского договора не провела между ними должного разграничения.
Наконец, ответственность германского правительства и имперского Генерального штаба за развязывание войны не отменяет того, что во всех европейских странах – но в Германии, вероятно, в еще большей степени, чем у соседей, – власти предержащие были морально готовы к войне и явно недооценивали ее потенциальные разрушения и другие последствия. Так что коллективная ответственность всех европейских лидеров за скатывание к конфликту не вызывает сомнения.
Хотя прямая и непосредственная вина немецкого правящего класса за начало Первой мировой сегодня уже кажется установленной, почти для всех очевидно, что существуют глобальные экономические и моральные факторы, которые сделали войну возможной.
Чтобы лучше понять, как накануне 1914 г. противоречия между державами лишь становились глубже, не следует ограничиваться кризисами, прямо приведшими к началу войны. Нужно учесть колониальное соперничество в Марокко и в целом в Африке (Танжерский и Агадирский кризисы 1905 и 1911 гг.), Балканские войны (1912–1913 гг.), вызванные столкновением интересов России и центральных держав на Балканах, где сошлись две стратегические линии напряжения: русское движение в сторону Проливов и проект железнодорожной ветки Берлин – Багдад.28 января 1914 г. канцлер Бетман-Гольвег вызвал французского посла в Берлине Жюля Камбона, чтобы отговорить Францию от предоставления Османской империи крупного займа: «Если вы отказываете Германии в том, что по праву принадлежит любому растущему организму, вы не остановите ее рост. И вы столкнетесь с конкуренцией с ее стороны не только в Малой Азии, но и повсюду в мире»[86]. У этого соперничества, само собой, была давняя история. Латентный кризис Австро-Венгерской империи вызывал у лидеров Германии гораздо большее беспокойство. Однако осложнение международной обстановки после 1905 г. связано с другими, более глубокими, факторами.
Разрушение старой иерархии держав
Стремительное развитие капитализма в конце XIX – начале XX в. породило дисбаланс, который многие тогда попросту не заметили, но который усиливался день ото дня. На банкете, устроенном в Гамбурге в 1899 г., Вильгельм II воскликнул: «Посмотрите вокруг – как меняется мир! Старые империи приходят в упадок, а на свет появляются новые»[87]. Хотя либералы, воспевавшие «блага торговли», верили, что развитие экономики обеспечит мир, а социалисты ожидали, что «рост производительных сил» сам по себе разрешит все проблемы, экономический рост порой создает столь невыносимые противоречия, что, на непросвещенный взгляд, разрешить их может только война. Чтобы это понять, следует выйти за рамки экономики и обратиться к «политическим» факторам.
К 1914 г. Германия, благодаря успехам в индустрии и торговле, не только обогнала Францию, которая на протяжении 40 лет отставала экономически, хотя и не утратила политического веса, но и стала наступать на пятки Великобритании, чья гегемония установилась после Наполеоновских войн и сохранялась на протяжении всего XIX в. Превратившись благодаря договорам о свободной торговле в основную фабрику Европы и мира, она выстроила себе колоссальную колониальную империю. Экономический рост Германии, сопровождавшийся введением протекционистских мер, а также аналогичные процессы в США не могли не вызывать у Лондона опасений. На глазах Британии у нее появлялись опасные соперники. Рост Германии беспокоил ее больше, чем традиционное колониальное соперничество с Францией в Африке. В ходе Танжерского кризиса 1905 г. Англия в итоге поддержала Францию, что не могло не разгневать Берлин. Лондон с беспокойством смотрел на немецкий проект таможенного союза, устроенного по образцу
В 1915 г. Шарль Андлер писал: «Одна из глубинных причин войны 1914 г. состоит в том, что Европа упорно сопротивляется настоятельным уговорам Австрии и Германии». Эта интерпретация согласуется с точкой зрения Ленина, которую он сформулировал в работе «Империализм как высшая стадия капитализма», – речь не столько о его анализе борьбы за раздел финансовой ренты, который кажется несколько механистическим, сколько об обзоре торгового соперничества держав за долю в мировом рынке.
В своем описании капиталистического мира до 1914 г., в значительной степени вдохновленном Гобсоном и Гильфердингом, Ленин уделяет особое внимание феномену концентрации производства и банков, а также «разделу мира между союзами капиталистов» (например, в электрической промышленности – между американской фирмой
Он показывает, что за пределами уже оформившихся колониальных империй оставались страны, которые, как Персия, Китай и Турция, на глазах превращались в колонии, а также бывшие независимые государства, ставшие «полуколониями», как Аргентина и, возможно, Португалия – «самостоятельное, суверенное государство», которое «фактически… со времени Войны за испанское наследство… находится под протекторатом Англии».
Создавая свой текст в 1916 г., Ленин говорит о «загнивании капитализма». Он, само собой, обрушивается с критикой на теории, которые до войны исповедовал Каутский, писавший об «ультраимпериализме» (или «сверхимпериализме»), при котором капиталистические войны сменятся фазой «общей эксплуатации мира интернационально-объединенным финансовым капиталом»[89].
Взгляды Каутского, соответствовавшие позиции Второго Интернационала, были более чем оптимистичны. Сформулированная Лениным гипотеза о насыщении внутренних рынков была ошибочна. Благодаря работе профсоюзов «массовое потребление» к этому времени уже отчасти стало реальностью. Что еще важнее, капитализм для своего развития вовсе не нуждался в колониях: у важнейших держав колониальная торговля всегда составляла лишь небольшую часть их торгового оборота. Второй Интернационал рассчитывал на то, что сможет избежать войны с помощью мобилизации рабочих, и прежде всего благодаря разумной позиции крупной промышленной и финансовой буржуазии. Однако тут социал-демократы продемонстрировали одновременно и недостатки собственной организации, и свою наивность. Они недооценили легкомыслие и цинизм правящих классов Европы и, напротив, переоценили свое собственное влияние. Их видение экономических проблем, с которыми капитализм столкнулся до 1914 г., оказалось недостаточно глубоким. Они не поняли, что немецкий проект таможенного союза, а значит, континентального экономического блока не мог не вызвать враждебности со стороны Великобритании (если бы с ней его заранее не согласовали) и в конечном счете со стороны США, несмотря на провозглашенный ими изоляционизм.
По сути, немецкая социал-демократия разрывалась между исповедуемой ею марксистской теорией и оппортунистской практикой. Пока Рудольф Гильфердинг, один из самых ярких представителей австромарксизма, в своем «Финансовом капитале» анализировал трансформации, через которые прошел современный капитализм, Эдуард Бернштейн, предтеча «социал-либерализма», проповедовал, что в «современном социализме» «цель – ничто, движение – все». По сравнению с проектами структурных реформ, которые позже будет отстаивать Кейнс, немецкие социал-демократы на интеллектуальном уровне оставались в плену у чисто критической теории, а в том, что касалось практики, были не стратегами, а тактиками. Они в ежедневном режиме отстаивали права рабочего класса, но не видели необходимости в структурных экономических преобразованиях. Так, смещение прежнего геополитического равновесия и обострение торговых противоречий между державами (несмотря на то, что проект центральноевропейского таможенного союза так и не был воплощен в жизнь) остались ими практически не замечены.
Мог ли проект общего рынка предотвратить катастрофу?
Этот ретроспективный взгляд заставляет задуматься о том, сколько понадобилось бы времени, чтобы реализовать проект таможенного союза, предложенный в 1892 г. Юлиусом фон Экардтом, а потом, в конце 1920-х гг., вновь подхваченный Штреземаном. Последний упрекал Бриана за то, что тот не позаботился подвести под свой проект «Единой Европы» экономическое обоснование. Идея общеевропейского рынка, о которой говорил Штреземан, обретет конкретные очертания лишь между 1951 г., когда под влиянием Жана Монне возникнет Европейское объединения угля и стали, и 1960 г., когда в соответствии с Римским договором 1957 г. и в принципиально ином геополитическом контексте будет открыт Общий рынок. Благодаря развитию свободной торговли в мировом масштабе таможенные барьеры будут очень быстро приведены к единому знаменателю.
Очевидно, что Германии к 1914 г. не удалось мирными средствами навязать свое видение общеевропейского рынка. Можно сожалеть о том, что он не появился на свет в результате взаимовыгодных соглашений. Не стоит сомневаться, что, одержав победу в войне, Германия бы добилась его создания. Именно эта опасность в большей степени, чем нарушение нейтралитета Бельгии, объясняет, почему Англия в 1914 г. взялась за оружие. Но действительно ли для реализации этого экономического проекта требовалась война?
Вступив при Теодоре Рузвельте в соревнование за мировое господство, США были обречены столкнуться на этом пути с Европой. После 1914 г. угроза установления немецкой гегемонии на континенте естественным образом подтолкнула Америку к сближению с Великобританией. Германии пришлось дорого заплатить за то, что она не сумела удержать Британию от участия в конфликте.
В 1917 г. безжалостная подводная война, инициатором которой был адмирал фон Тирпиц, и торпедирование «Лузитании» заставили США вступить в войну с Германией на стороне Великобритании и Франции. Чтобы по обе стороны Атлантики, а затем во всем мире восторжествовала свободная – но неизбежно асимметричная – торговля, потребовалось, чтобы «Морская империя», о которой писали такие геополитики начала века, как Мэхэн, вызывавший восхищение у Вильгельма II, одержала верх над «Сухопутной империей».
Легко фантазировать о том, что история могла сложиться не столь трагическим образом. Возможно ли было, чтобы первая волна глобализации, которая в конце XIX в. прошла под эгидой Британии, не привела Европу к катастрофе 1914 г.? Могло ли случиться так, чтобы за первой волной не последовала подобная ей вторая, поднявшаяся в конце XX в., но уже под эгидой США? Короче говоря, возможно ли перенестись из одного глобализированного мира в другой без двух мировых войн, первая из которых прямо привела ко второй, не говоря уже о холодной войне, закончившейся в 1991 г. с падением Советского Союза, который за семьдесят лет до того Ленин не смог бы создать, если бы катастрофа 1914 г. не покончила со старым миром?
Чтобы не делать чудовищный «крюк» в виде двух мировых войн, капитализм, который до 1914 г. был уже высоко сконцентрирован, должен был перейти от второй индустриальной революции (железные дороги, химия, электричество) к третьей (автомобили, авиация) или даже к четвертой (революция в информационных и биотехнологиях). Требовались масштабные мирные проекты, т. е. планирование, от которого капитализм, узник краткосрочной перспективы, обычно пытается уклониться и с которым смиряется только в условиях кризиса (или как раз во время войны). Кроме того, было необходимо, чтобы демократия взяла верх над империями старого порядка, которые все еще господствовали в Центральной и Восточной Европе, и чтобы рабочее движение, в котором лидирующую роль играла немецкая социал-демократия, смогло добиться социальных реформ в духе государства всеобщего благоденствия
Могли ли подобные колоссальные трансформации произойти мирным путем под совместным влиянием великих индустриальных держав, своего рода прото-Большой восьмерки, под эгидой социал-демократов, как об этом в начале XX в. мечтал Каутский? История на первый взгляд доказала, что он ошибался, а прав был Ленин. «Империализм как высшая стадия капитализма» оказался не способен преодолеть заложенные в нем противоречия. Европейские социал-демократы не сумели выполнить ту историческую задачу, которую они перед собой ставили на своих конгрессах: предотвратить войну. Со Штутгартского конгресса 1907 г. до сессии бюро Социалистического интернационала 29 июля 1914 г. они регулярно отвергали предложенную французскими социалистами идею всеобщей стачки в случае начала войны как героическое безумство, а на деле, скорее всего, как политическое самоубийство рабочего движения. На Штутгартском конгрессе Бебель говорил о том, что в Германии немыслимо призывать к дезертирству, но пророчил, что, если разразится война, она станет настоящей «Гибелью богов» для буржуазного общества. Аналогично три года спустя на Копенгагенском конгрессе (1910 г.) была отвергнута поправка Вайяна – Кейр Харди, которые предлагали в случае войны устроить всеобщую забастовку на военных заводах, шахтах и транспорте[90]. Стремясь интегрироваться в структуры Германской империи, Социал-демократическая партия довоенной поры, без сомнения, лучше понимала, какую роль предстоит сыграть национальному чувству, чем французская секция Рабочего интернационала (SFIO). Второй Интернационал просто-напросто переоценил свои силы. Он уже успел превратиться в конгломерат оппортунистических партий, который не был лишен влияния, но был не в состоянии, коль скоро революции не случилось, инициировать амбициозные структурные реформы.