Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Трагедия адмирала Колчака. Книга 1 - Сергей Петрович Мельгунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Вернее всего, что разгадку надо искать в импульсивности и стремительности характера адмирала, который и в сухопутном деле рвался на абордаж, — рассуждает один из критиков. — Наверно, Лебедев нравился ему, когда в беседах высказывался за крайнюю активность действий против большевиков, которых легко победить с наскока. Кроме того, он и другие «вундеркинды» […] уверяли адмирала, что в революцию и стратегия, и тактика, и организация войск должны быть иными, чем в нормальной войне, и хорош лишь тот командующий армией, который сам с винтовкой в руках идёт впереди солдат…»[127]

На самом деле, как мы уже имели возможность убедиться за недолгий период службы Колчака на КВЖД, адмирал был сторонником отнюдь не «абордажных» авантюр, а, напротив, накопления сил и формирования их по регулярному принципу; принципы же, которыми руководствовался Лебедев, были подробно изложены в его докладе на имя Верховного, поданном 21 января 1919 года, и отнюдь не соответствуют приведённым выше обвинениям.

Основная идея доклада — «для решительного перехода к активным действиям сформировать к весне новые части, которые до полного окончания их формирования не расходовать, как бы обстановка на фронте ни складывалась». Подготовка этого будущего ударного кулака, силу которого автор доклада предполагает довести до 135.000 штыков и сабель, должна, по его мысли, проводиться на основе правильно организованного призыва военнообязанных, частично — с использованием кадра хорошо зарекомендовавших себя на фронте соединений и с массовой подготовкой и переподготовкой унтер-офицерского и даже младшего офицерского состава, — то есть принципы военного строительства по Лебедеву (и, очевидно, Колчаку) оказываются самыми что ни на есть регулярными и вовсе не похожи ни на какую авантюру или искание «иных, чем в нормальной войне», форм. Следует также подчеркнуть, что замысел начальника штаба Верховного Главнокомандующего, на наш взгляд, весьма напоминает попытки организации и использования войск, которые в конце лета — осенью 1919 года будет предпринимать, в период своего недолгого командования «армиями Восточного фронта», генерал М.К. Дитерихс, — и вряд ли случайно, что на роль «опытного лица», которому следовало бы поручить «общее наблюдение за успешностью формирования и правильной постановкой воспитания и обучения» новых дивизий, Лебедев предлагал именно Дитерихса[128]; черновик же доклада рисует ещё более широкие перспективы: «Крайне важно поставить во главе всех формирований сразу то лицо, которое впоследствии поведёт их в бой, т.е. будущего командующего армией (армейской группой)»; «…объединение (всюду в цитате — выделения первоисточника. — А.К.) всех вопросов формирования, воспитания и обучения представляется крайне важным, и чем более авторитетное лицо будет выдвинуто на этот пост, тем больше гарантия в том, что и дальнейший подбор начальников от этого выиграет, и будущая армия действительно представит собою постоянную регулярную вполне дисциплинированную армию как образец для дальнейшего роста вооружённых сил и как опору существующей власти и порядка», с той же рекомендацией: «по моему глубокому убеждению, таким лицом мог бы быть Генер[ального] Штаба ген[ерал]-лейт[енант] Дитерихс»[129].

О близком сотрудничестве Лебедева и Дитерихса может свидетельствовать, по нашему мнению, и шифрованная телеграмма последнего начальнику штаба Верховного, в которой он, обсуждая качества генерала Н.А. Галкина (возглавлявшего ранее поволжскую Народную Армию), заключает: «…Не могу составить себе положительного мнения о Генерале Галкине, которое позволяло бы мне высказать согласие на его назначение на театр военных действий»[130]. А когда летом 1919 года генерал Гайда выступил против действий начальника штаба с протестом, антидисциплинарным по форме, но в целом справедливым по существу, — возглавлявший комиссию, которая проводила расследование инцидента, Дитерихс, несмотря на обоснованность протеста, не дал устранить Лебедева с его поста, сохранив тем самым довольно опасное и грозившее дальнейшими осложнениями status quo[131]. (В качестве дополнительного, хотя и косвенного аргумента заметим, что Лебедев мог, в бытность сотрудником генерала Алексеева, слышать от него положительные отзывы о Дитерихсе, ранее служившем под началом старого генерала и пользовавшемся его уважением.)

Таким образом, если наше предположение справедливо и «за спиною» Лебедева стоял генерал Дитерихс (пусть и в качестве негласного, но авторитетного советника и консультанта), — это до некоторой степени снимает с адмирала Колчака обвинение в пристрастии к «вундеркиндам» и пренебрежении «настоящими» генералами «старой школы» (особенно колоритно тогда начинает выглядеть противопоставление Лебедеву… именно Дитерихса![132]), а всё, что обычно считается недостающим в военном строительстве на Востоке, — в действительности оказывается едва ли не основным его содержанием, и, быть может, приходится предположить, что вред заключался не в недостатке, а в… переизбытке «регулярства».

Трудно подобрать теоретические возражения против логики Лебедева, Дитерихса и Колчака: свежие и хорошо подготовленные в тылу дивизии, будучи в нужный момент брошенными на чашу весов, казалось, и вправду должны были стать решающим фактором победы. Действительность, однако, далеко не всегда соответствует теоретическим схемам, а в годы смут и потрясений это несоответствие порой выглядит чуть ли не правилом. В частности, так произошло и с резервами, подготовленными в тылу. Они были многочисленны («…Мы были встречены с большим удивлением, когда они увидели стройные ряды 900 штыков-Сибирцев. Спрашивали — какая дивизия? и когда наши стрелки ответили, что это 1-й батальон 49-го Сибирского Стрелкового полка, они кричали: «Врёшь, сибиряк, таких батальонов нет!»» — рассказывает командир батальона[133]); неплохо — по меркам Гражданской войны — обмундированы и снаряжены («Появились любимые части вроде Каппелевского корпуса, отлично до последней нитки и с запасом снабжённого», — брюзжал один из старших генералов[134], жалобы же каппелевца, что корпусу «задерживали пополнение, не отпускали материальную часть, конный состав и прочее»[135], скорее напоминают обычное недовольство строевика штабами и довольствующими органами); действительно, по возможности, сбережены в тылу как единое целое и как единое целое выведены на фронт для общего удара — но в целом не оправдали надежд на них как на силу, способную коренным образом переломить ситуацию.

Даже Каппель — легендарный и героический генерал Каппель, с горсткою добровольцев творивший чудеса весь 1918 год во время боёв на Волге и последующего отступления, — оказался не сильнее этой скрытой тенденции Гражданской войны: оказавшись на передовой, части его 1-го Волжского корпуса начали нести потери (в том числе сдающимися в плен и перебегающими к противнику) и терпеть неудачи, и потребовалось… пребывание войск в непрерывной боевой страде, чтобы Каппель, не выводя их из огня, сумел превратить тех же самых солдат (ещё недавно — «сырые пополнения») в железных бойцов, прошедших Великий Сибирский поход. А поскольку вождей, подобных Каппелю, было значительно меньше, чем пополнений для фронта, — с остальными пополнениями ситуация нередко оказывалась ещё более плачевной.

Суть этого парадокса, как можно предположить, заключается в следующем. Необходимую «шлифовку», спайку и сколачивание войска, очевидно, должны проходить не только в боевой обстановке, но и в тесном взаимодействии с фронтовиками, уже закалёнными этим огнём и передающими новым формированиям дух, только и способный привести их к победе. Трудно говорить об универсальности данного вывода, но в эпоху Гражданской войны он должен приобретать особенное значение в силу большей, чем обычно, подверженности войск колебаниям и повышенной роли военно-психологического, морального фактора (в первую очередь — веры в свои силы и боевого «куража»). Похоже, что это понимали или инстинктивно чувствовали герои сухопутных сражений Первой Мировой — генералы Юденич и Деникин, в годы Белой борьбы производившие пополнение и разворачивание своих армий на основе фронтовых частей и соединений и достигавшие на этом пути больших успехов, чем Верховный Правитель и Верховный Главнокомандующий; Колчак же, склонившись к советам сторонников «регулярства» и системы резервов (вполне соответствовавшим и его собственным взглядам), совершил, должно быть, стратегическую ошибку.

Вместе с тем, говоря о приверженности Колчака к «регулярству», не следует забывать о негативном опыте лета 1918 года, когда своеволие «атаманов», которое вступало в конфликт с попытками военного строительства, предпринимаемыми адмиралом, неизбежно вырабатывало у него предубеждение против «излишне» самостоятельных фронтовых начальников. Мы уже затрагивали этот вопрос при обсуждении письма Александра Васильевича генералу Болдыреву; сделавшись же Верховным, автор письма немедленно получил подтверждение своих опасений в виде скандальной позиции Атамана Семёнова, который в течение полугола отказывался «признавать» Колчака и формально ему подчиняться (фактическое подчинение всё-таки продолжалось). Дикая ситуация, когда Семёнов был объявлен изменником и в то же время продолжал оставаться командующим значительными войсковыми соединениями и осуществлять не только военную, но и гражданскую администрацию на обширных территориях Забайкалья, естественно должна была обострять неприязнь адмирала к любым проявлениям того, что он, иногда, быть может, слишком поспешно квалифицировал как проявления «атаманства».

Конфликт с Семёновым глубоко уязвлял Колчака, хотя в конце концов на попятную во имя общего дела пошёл именно Атаман (реабилитация которого от громогласных обвинений в государственной измене была весьма относительной, а дисциплинарные и административные права оказались значительно урезанными); этот прецедент, очевидно, заставлял с повышенной чувствительностью относиться и к действиям генерала Гайды — не менее самоуверенного, склонного к категорическому отстаиванию собственных суждений, не стесняющегося в формах, которыми они доводились до сведения Верховного, и самолюбивого до тщеславия. Крайне интересно, однако, что Колчак, при всей своей неприязни к «импровизации», иногда мешавшей ему разглядеть за своеволием — необходимую в Гражданской войне инициативу, время от времени интуитивно ощущал в антидисциплинарных поступках своих подчинённых некое рациональное зерно, и показательным примером тут является тот же Гайда. Адмирал не только долго терпит его и до последней возможности стремится улаживать все конфликты личными переговорами; не только готов разделить негодование Гайды во многих его справедливых по существу требованиях (например, в финансовом вопросе: «Ген[ерал] Гайда, — записывал в дневнике Председатель Совета Министров П.В. Вологодский, — доложил Верховному Правителю, что армия два месяца не получала жалованья […]. Колчак выразился, что современный финансовый аппарат, очевидно, совсем не приспособлен к требованиям момента. Крайняя медленность печатания денежных знаков, волокита с их доставкой на места, отсутствие мелких купюр в стране и т.п. заставляют действовать по-атамански, и что он, Колчак, скоро сам вынужден будет прибегнуть к этим мерам атаманско-большевистского характера, т.е. к реквизициям, конфискациям, контрибуциям и выпускам денежных знаков из своего кабинета…»[136]); не только продолжает вспоминать Гайду и его требования уже после скандальной отставки непокорного генерала, которая, казалось, проложила между ними пропасть («Я вижу лишь одно, что генерал Гайда всё-таки во всём прав. Вы оклеветали его из зависти, оклеветали Пепеляева, что они совместно хотят учинить переворот, да… переворот необходим… так продолжать невозможно…» — кричал он, за десять дней до падения Омска, на Дитерихса и даже якобы «подумывал о приглашении снова генерала Гайды»[137]); но и после того, как потерявший самообладание Гайда позволил впутать себя в политиканство тыловых социалистов-революционеров и принял участие в открытом мятеже, — адмирал, очевидно, не раз мысленно возвращается к бывшему подчинённому, коль скоро даже на краю могилы, в последней записке А.В. Тимиревой (написанной в тюрьме), уже предчувствуя близкую смерть, к глубоко личным словам и признаниям неожиданно добавляет: «Гайду я простил»[138].

Мы остановились на этом не только потому, что взаимоотношения, а затем и конфликт двух военачальников сами по себе были весьма значительными (Верховный Главнокомандующий и Командующий одной из армий!), но и потому, что в них видятся нам интуитивные поиски адмиралом Колчаком той «равнодействующей», которая позволила бы ему устанавливать оптимальные формы управления и военного строительства и отклонения от которой грозили немедленно развиться в гибельные крайности — безоглядной «атаманщины» или косного теоретизирования. Адмирал, кажется нам, чувствовал, нащупывал эту «равнодействующую», но… времени не было, обстановка менялась едва ли не ежедневно, сотрудники Колчака были живыми людьми со своими нервами, эмоциями, достоинствами и недостатками, а Александр Васильевич торопился, ошибался и… не успевал.

Крайностями характеризуются и отзывы о другой необходимой для вождя стороне его деятельности — личном общении адмирала с войсками. «Солдаты видят Верховного Правителя рядом с ними, на расстоянии выстрела [от противника], и они остаются очарованными, согретыми и преданными», — восторженно пишет (правда, кажется, с чужих слов) один из его сотрудников[139], — и в то же время другой приводит выдержку из солдатского письма «о том, что к ним приезжал «какой-то аглицкий адмирал Кильчак, должно быть из новых орателей, и раздавал папиросы…»»[140]. Вряд ли имеет смысл решительно предпочитать одно из свидетельств другому или искать истину где-то посередине; в конце концов, у любого оратора бывают удачи и промахи, Колчак же, несмотря на то, что был в известной степени человеком «книжным», умел, как мы знаем, при случае говорить сильно и убедительно. Однако было бы несправедливо и отрицать в этой области очевидные ошибки, такие, как широкое распубликование приказа, отданного в первые же дни его пребывания на посту Верховного:

«ОФИЦЕРЫ РУССКОЙ АРМИИ.

С давних времён ВЫ являетесь оплотом и гордостью РУССКОЙ АРМИИ. Вы всегда были преданнейшими сынами Великой РОССИИ.

Теперь, когда наша израненная РОДИНА вновь становится на путь национального возрождения (разрядка документа. — А.К.), — я убеждён, Вы отдадите все свои силы и не остановитесь ни перед какими жертвами, чтобы сплотиться вокруг меня для дружной самоотверженной боевой и созидательной работы по воссозданию Армии и восстановлению РОССИЙСКОГО ГОСУДАРСТВА.

Благородная АНГЛИЯ и прекрасная ФРАНЦИЯ дружески протянули нам свои руки братской помощи, и я глубоко верю в то, что с ними, храбрыми Чехо-Словаками и с нашими молодыми солдатами, — мы спасём РОССИЮ, мы её возродим и сделаем её снова могучей и Великой»[141].

Ошибка здесь не в содержании документа — он совершенно справедлив и проницательно выделяет в рядах войск именно тот элемент, которому и предстоит решить исход борьбы; но оглашение приказа «во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и командах» могло дать пищу злонамеренной агитации об «офицерском» («классовом») характере колчаковской армии и власти в целом. С другой стороны, и ознакомление с приказом одних офицеров не решало проблемы, поскольку полностью утаить его от солдатской массы всё равно было невозможно — он стал бы известен через писарей, телефонистов, вестовых и проч.; и в этом частном примере как будто проявляется некая глобальная закономерность, когда правильные по сути поступки Верховного не приводят к желаемому результату, ибо в них не учитывается (а вернее — не «улавливается») непривычная, требующая подчас столь же непривычных решений обстановка.

Разумеется, речь не идёт о приспособленчестве к настроениям толпы — оно было, в сущности, просто невозможным для Белых, которые в этом случае не были бы Белыми (потому столь наивно выглядят упрёки Колчаку, что он не проявил «политической гибкости» и не издал чего-либо подобного «декрету о земле» и «декрету о мире»): суть Белого Дела и сводилась именно к движению «против течения», противостоянию той вакханалии, которая бушевала в стране в 1917-м, и той диктатуре, которая выкристаллизовалась из этого «коллективного безумия» в последующие годы; в этом смысле Белые были консерваторами, традиционалистами, и не могли быть никем более. Но настоятельно требовало нестандартных мыслей и поступков военное творчество, которое, согласно горячей проповеди германского теоретика фельдмаршала А. фон Шлиффена, заключается именно в том, что полководец «должен становиться над законами стратегии, должен взвешивать, какие из них он может в данном случае нарушить и какие в своём дерзновенном стремлении может использовать»[142]. И, применимые к Деникину, Каледину, Юденичу, — эти слова нам, при всём желании, трудно применить к адмиралу Колчаку.

Трагедия, загадка или, если угодно, злой рок Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего определялись, кажется, отнюдь не недостатком каких-либо качеств, требующихся для выполнения его работы. Александр Васильевич Колчак вовсе не был слабой безвольною пешкой в чужих руках; или лихим моряком, «умеющим управлять кораблём, но не армией»; или прекраснодушным идеалистом, самозабвенно возводившим воздушные замки над залитыми кровью и грязью полями Гражданской войны. Адмирал был человеком волевым, упорно стремящимся провести в жизнь свои решения, с широким кругозором и мощным интеллектом, военачальником, выбиравшим обоснованные и во многом рациональные пути, — и именно поэтому, когда обстановка оказывалась более сложной, а военное счастье изменяло, — удары оказывались, должно быть, слишком сильными и вызывали моральное перенапряжение и чрезмерно эмоциональную реакцию Верховного. «…В одинокой рабочей комнате, в груди, мучимой сомнениями, решение вынашивается не так легко и гладко, как звучат слова […], ибо на войне всё тяжело», — писал Шлиффен, не понаслышке знавший, что такое штабная работа, даже о своём кумире — внешне-бесстрастном, хладнокровном рационалисте фельдмаршале Г. фон Мольтке Старшем[143]; и кольми паче должен был терзаться выбором, ответственностью, тяжестью принятого на себя креста полководца — адмирал, в своё время сформулировавший в качестве «credo» жестокую заповедь:

«Виноват (выделено А.В. Колчаком. — А.К.) тот, с кем случается несчастье, если даже он юридически и морально ни в чём не виноват. Война не присяжный поверенный, война не руководствуется уложением о наказаниях, она выше человеческой справедливости, её правосудие не всегда понятно, она признаёт только победу, счастье, успех, удачу, — она презирает и издевается над несчастьем, страданием, горем — «горе побеждённым» — вот её первый символ веры»[144].

Эта беспощадность к себе, буквально терзавшая душу адмирала Колчака по меньшей мере с 1917 года (как то можно заключить из его писем), вряд ли была распознана окружающими, которые предпочитали несколько свысока судить о «бесхарактерном» «большом ребёнке», «полярном идеалисте», «далёком от жизни», не имеющем «собственного мнения по незнакомым для него вопросам» и вообще представляющем собою «мягкий воск, из которого можно лепить всё, что угодно»[145] или, по крайней мере — о «человеке кабинетном», для которого «любимым занятием» было «проводить время за книгою»[146]… Но объясняло ли такое — в чём-то романтизированное, в чём-то пренебрежительное — отношение к Колчаку ту трагическую печать, лежавшую на всём его облике, «в губах что-то горькое и странное»[147], что бросилось в глаза при первой встрече даже человеку, уже предубеждённому против адмирала и стяжавшему впоследствии известность в качестве самого яркого, резкого и… несправедливого его критика?

И не более ли прозорливыми (конечно, случайно и неосознанно) оказались боевые офицеры из Георгиевской Думы Сибирской Армии, к Пасхе 1919 года поднёсшие Александру Васильевичу Орден Святого Георгия III-й степени «за разгром армий противника Русскими Армиями под управлением Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего Адмирала Колчака»[148]? Ведь в исторической перспективе отходят на задний план реальные успехи русских войск весною 1919-го, тогда впечатлявшие, но оказавшиеся мимолётными, — и смысл этого удостоения видится совсем в другом: Армия возлагала на своего предводителя Крест, оказавшийся столь же тяжёлым, сколь и почётным, а ближайшие события напомнили имеющим память, что небесный покровитель самой почётной награды Русского Воинства даже в «официальном титуловании» своём был Великомучеником прежде, чем Победоносцем… Войска благословили Верховного «белым крестиком», но не прообразовало ли это благословение открывавшийся перед адмиралом крестный путь?

Нельзя умолчать и ещё об одном благословении. Согласно рассказу адъютанта Колчака, ротмистра Князева, перешедшим линию фронта священником был доставлен от Патриарха Московского и всея России Тихона фотографический снимок с иконы Святителя Николая, пострадавшей при обстреле Московского Кремля большевиками в 1917 году, и письма, благословляющего на борьбу против захвативших власть безбожников. Свидетельство Князева, человека, по некоторым отзывам, довольно легкомысленного, может быть подвергнуто сомнению, но его упоминание о поднесении Колчаку в Перми увеличенной копии этой иконы[149] находит подтверждение в современной событиям прессе, сообщавшей, что при посещении Верховным Правителем освобождённой от большевиков Перми 19 февраля 1919 года Епископ Чебоксарский Борис, временно управляющий Пермской епархией, действительно «благословил его иконой Святителя Николая Чудотворца, представляющей собою точный снимок с чудотворного лика Угодника Божия на Никольских воротах священного Кремля»[150]. Ясно, что официальное обнародование благословения Святителя Тихона немедленно навлекло бы на Патриарха лютые гонения богоборческой власти, чего не могли не понимать Верховный Правитель и Высшее Временное Церковное Управление, находившееся в Омске; но об особом характере врученной адмиралу иконы — копии кремлёвской святыни, кажется, может свидетельствовать повышенное внимание и почтение к ней как самого Колчака, так и Православного церковного люда. «Глубоко верующий Адмирал с благоговением принял св[ятую] икону и решил, что эта святыня отныне будет сопровождать его во всех трудах и походах», — сообщал журнал Церковного Управления; в свою очередь, «благочестивые граждане г[орода] Омска пожелали поклониться св[ятой] иконе Угодника Божия и всенародно помолиться перед нею о спасении отечества», следствием чего стали прошедшие по благословению Архиепископа Омского Сильвестра многолюдные крестные ходы 23 и 30 марта[151]. Всё это позволяет предположить, что об иконе и вправду знали нечто такое, что, не попадая на страницы официальных изданий, возбуждало тем не менее особенно горячее и ревностное её почитание.

Конечно, тогда, зимой — весной 1919 года, все думали о победах и надеялись на успех, видя в благословении Церкви залог грядущего возрождения России. Но Бог судил иное — и уже вскоре Армия во главе со своим Верховным вступила на стезю мученичества, завершившую земную судьбу Александра Васильевича Колчака скорбной, но по-прежнему героической нотой.

* * *

Последние месяцы жизни адмирала, неоднократно и достаточно подробно отражённые в исторической литературе, были омрачены ощущением повсеместного предательства, наиболее демонстративного со стороны иностранных контингентов — бывших союзников, сейчас становившихся врагами не лучше большевиков. Колчак, по свидетельству одного из его сотрудников, осенью 1919 года внимательно читавший «Протоколы Сионских мудрецов»[152], быть может, готов был склониться к мысли о «мировом заговоре» против России, но действительность представлялась намного проще и… гаже: главным мотивом «союзников» оказывалось элементарное шкурничество — желание как можно скорее выбраться из чужой страны, камуфлируя свои побуждения пышными «демократическими» заявлениями. И началось всё это достаточно рано — начальник одной из русских дивизий ещё 12 декабря 1918 года писал Верховному:

«…Чехи от наступления отказались. Официальные мотивы: против них нет немцев и мадьяр; русские в тылу ничего не делают; Национальный совет не признаёт Вас; не желают содействовать возвращению в России старого режима и проч. чепуха. Правда же в том, что просто не желают воевать.

Тогда я поставил вопрос так: будут ли они наступать, если я, действуя вне линии жел[езной] дороги, буду заходить в тыл красным и зажимать последних в тиски между собой и чехами, т.е., вернее, будут ли они продвигаться вперёд с целью забирать пленных и трофеи, которые я буду отрезывать?

Ответ получил: нет, не будут…»[153]

Тогда весы ещё колебались: посетивший Сибирь Военный Министр независимой Чехословакии, генерал М.-Р. Стефанек, был искренне возмущён позорным поведением своих соотечественников («сказал, что он может принять почётный караул лишь от честных войск, а от таких войск, которые ищут компромиссов и занимаются политикой, он принять не может») и демонстрировал это весьма ярко (у одного из упорствовавших «сорвал чешскую ленточку, приказал арестовать, лишил права возвращения на Родину и предложил застрелиться»)[154]. Увы, самоубийства приходилось ожидать не от шкурников, а от тех доблестных героев-союзников, которые тяжело переживали разложение в собственных рядах, — как полковник И.В. Швец, застрелившийся после отказа своих подчинённых выполнить боевой приказ: «Быть может, он думал, что его поступок заставит образумиться покатившееся назад Чехословацкое войско. Но Швец ошибся. Легионеры похоронили его с музыкой, с речами, с биением себя в грудь, и продолжали уходить в тыл»[155]. А после того, как генерал Стефанек трагически погиб в авиационной катастрофе, его преемник сразу же утешил тех, кому покойный запрещал возвращаться в Чехословакию: «Пусть приезд наших послов будет для Вас вестью, что настанет конец старому и что неотвратимо приближается день, когда начнётся последний поход, тот наипрекраснейший поход — поход домой. «Домой!» — это Ваш девиз, и к нему обратим все наши силы»; послы же привезли и письмо от главы Чехословацкого государства, профессора Т.-Г. Масарика, ещё более откровенное, если только это было возможно:

«Знаю, что Вами владеет лишь одна мысль — возвращение домой.

Со мною это знает весь Народ.

Мы хотим и стараемся, чтобы Вы все как можно скорее возвратились домой. […]

Политически я был бы счастлив, как и с самого начала, когда мы достигли размеров огромной военной силы, установить в отношении русских полный нейтралитет…»[156]

«Нейтралитет» вскоре обернулся оккупацией чехословаками железной дороги (важнейшей в Сибири транспортной артерии), соглашениями с наступающей Красной Армией, партизанами и мятежными гарнизонами, в ряде случаев — ударами в спину русским войскам, и нашёл свою кульминацию в выдаче на смерть адмирала Колчака; однако несправедливо было бы приписать эгоистические действия и побуждения только чехословацким контингентам, привлекающим наибольшее внимание прежде всего в силу значительной численности, которая зачастую и позволяла им становиться «главным фактором» сибирской катастрофы. На самом деле, своекорыстием отличались практически все «союзники» (в кавычках или без кавычек), и совершенно справедливы наблюдения и вывод одного из старших офицеров штаба Верховного, сделанные ещё в ноябре 1918 года:

«1. Формирующиеся национальные части в большинстве случаев получают обмундирование, обувь, снаряжение, вооружение из наших складов, что сильно отражается на снабжении и боевой подготовке русских частей.

2. Занимают в городах лучшие помещения и казармы, и вследствие этого наши части вынуждены размещаться скученно […] (дефект архивного документа. — А.К.). При таких условиях размещения страдает интенсивность занятий наших частей, и

3. Вследствие крупных политических событий в Германии и Австрии (окончание Мировой войны и революция. — А.К.), с уничтожением военного их могущества, основная идея национальных частей: «с оружием в руках бороться совместно с нами против насильников немцев за свою самобытность» не только изменилась, но и заменилась другою: «скорее возвратиться к себе домой».

Надеяться на хорошую и совместную их работу с нашими частями на фронте нельзя (примеры — некоторые чешские части, сербский полк [имени] майора Благотича отказались идти на фронт)…»[157]

Упомянутый в письме отказ принимать участие в боях со стороны Добровольческого полка Сербов, Хорватов и Словенцев имени майора Благотича (около 2.500 штыков и шашек, что соответствовало численности иной русской дивизии!) его командованием откровенно объяснялся «необходимостью сохранить солдат для обезлюдевшей за время войны Сербии»[158] (пока же чины полка, отмечает современник, «неся гарнизонную службу, при наличии массы свободного времени, разлагаются, бродят, как общее явление за последнее время, по городу и занимаются политикой и спекуляцией»[159]), а руководство Временного Югославянского Национального Совета в России в те же дни настаивало на предоставлении ему самых широких полномочий — и, конечно, финансирования — для… дальнейших формирований, любезно (но, кажется, безосновательно) предполагая «возможность возврата на родину сербских и югославянских (так в документе. — А.К.) боевых частей по направлению юга России», дабы «вернуть их родине в виде боевой силы, попутно же оказать и России услугу»[160]; пока же заботиться о возрождении далёкой Сербии, как подразумевалось, должна была истекавшая кровью Белая Сибирь…

Звучавшие среди командного состава русской армии требования поскорее выпроводить бесполезных и чересчур дорогостоящих союзников по домам или даже (генерал Лебедев) загнать их обратно в лагеря военнопленных — так и не были воплощены, и это заметно отразилось на общей обстановке в ноябре 1919 — январе 1920 года… но нельзя снимать ответственности и с тех русских, кто дезертировал, поднимал мятежи, кто оставался глух к отчаянному призыву Верховного Правителя:

«Сбросьте же с себя позорные цепи безразличия к судьбе Родины — вы, забывшие всё, кроме собственного благополучия и честолюбия.

Очнитесь же от смятения и паники и вы, трусливо пытающиеся укрыться бегством от большевиков.

Поймите, что уже не о лишении вас вашего достояния поставлена ставка. В этой ПОСЛЕДНЕЙ И СТРАШНОЙ БОРЬБЕ, которая сейчас развертывается, ДЛЯ ВАС ВЫХОД ТОЛЬКО ПОБЕДА ИЛИ СМЕРТЬ»[161].

Адмирал Колчак хотел быть князем Пожарским, но ему приходилось становиться и гражданином Мининым — трибуном, пытающимся разбудить дремлющую совесть и силу народа. Но, как человек, потерявший слишком много крови, Россия впадала в предсмертную апатию, и лишь последние, послушные железной воле генерала В.О. Каппеля и его сподвижников, шли легендарным Сибирским походом через ледяную тайгу. И в этот грозный час в рядах отступающей Армии не было её Верховного Главнокомандующего.

А похоже, Колчак мечтал именно о солдатской доле. «В настоящее время издан верх[овным] прав[ителем] (приказ) отправить свой поезд вперёд, — доносил агент «союзной» разведки, — [а] самому [с] ружьём в руках отходить с конвоем, если это будет суждено»[162]; «Я буду разделять судьбу армии», — говорил адмирал и одному из своих ближайших сотрудников[163]. Однако обстоятельства — сначала внутриполитический кризис, заставлявший перед лицом фрондирующей «общественности» до последнего держаться за свою столицу — Омск, а затем необходимость личного контроля над эвакуацией государственного золотого запаса — вынудили Колчака избрать путь отступления по железной дороге, оторвавшись таким образом от преданных ему войск, ведомых безукоризненно лояльным к верховной власти Каппелем. Теперь судьба Александра Васильевича зависела от «союзного» командования, контролировавшего магистраль, — а оно, кажется, уже сделало свой выбор.

Главнокомандующий союзными войсками, французский генерал М. Жанен, мог затаить неприязнь ещё с конца 1918 года, когда Колчак решительно восстал против попыток Антанты навязать иностранца в качестве… верховного руководителя всеми русскими вооружёнными силами («Ему поручено организовать русскую армию», — говорил о Жанене один из французских дипломатических представителей[164]). «Общественное мнение не поймёт этого и будет оскорблено, — резонно возмущался тогда адмирал. — Армия питает ко мне доверие; она потеряет это доверие, если только будет отдана в руки союзников. Она была создана и боролась без них. Чем объяснить теперь эти требования, это вмешательство? Я нуждаюсь только в сапогах, тёплой одежде, военных припасах и амуниции. Если в этом нам откажут, то пусть совершенно оставят нас в покое. Мы сами сумеем достать это, возьмём у неприятеля. Это война гражданская, а не обычная. Иностранец не будет в состоянии руководить ею. Для того, чтобы после победы обеспечить прочность правительству, командование должно оставаться русским в течение всей борьбы»[165]. Сложно сказать определённо, насколько был уязвлён этим французский генерал, но чувство резкой враждебности к Верховному Правителю России сквозит во всех последующих записях его дневника. А 2 января 1920 года он выскажется откровенно до цинизма: «При отъезде моём из Омска я предложил адмиралу взять поезда с золотом под мою охрану, но… адмирал это отклонил… доверия не было… теперь же будет трудно сделать что-нибудь, во всяком случае то, что касается его личности…»[166] Всё уже было решено.

В связи с недоверием Колчака к иностранцам нередко приводится фраза, будто бы сказанная их дипломатическим представителям: «Я вам не верю и скорее оставлю золото большевикам, чем передам союзникам»[167]. Мы не имеем оснований полностью отвергать подлинность этих слов, которые в принципе могли вырваться у адмирала в минуту запальчивости; однако нельзя и не отметить, что известность они должны были приобрести, выйдя из тех же дипломатических кругов, фактически уже склонявшихся к измене и заинтересованных в моральном самообелении (а может быть, это произошло и post factum, когда измена совершилась), — а также что по аналогичному поводу адмирал Колчак, уже находясь в руках своих врагов и будучи спрошен об отношении к японцам («жёлтая опасность» со стороны которых его, как мы помним, весьма волновала, а поддержка, сепаратно оказываемая Атаману Семёнову, трактовалась чуть ли не как поощрение государственной измены), ответил со всею определённостью: «Фразу, которая мне приписывается — «лучше большевики, чем японцы», — я нигде не произносил»[168]. И потому попытки представлять Верховного Правителя России в последние месяцы его жизни внутренне примиряющимся с захватчиками — не только голословны, но и, по нашему мнению, кощунственны.

Вполне вероятно, что Александр Васильевич в те дни был надломлен роковыми неудачами, постигшей Армию катастрофой, унижениями, которые приходилось переносить от недавних союзников. Но капитулянтскую позицию (правда, ещё не перед красными, а перед «розовой», «земской властью» умеренно-социалистического направления) занял всё же не он, а его министры, заблаговременно проехавшие в Иркутск. Они не только не поддержали своим авторитетом представителей власти единственную реальную попытку русских войск пробиться к Верховному (это Атаман Семёнов — тот самый Семёнов, «вечный» противник и, кажется, личный недоброжелатель адмирала! — бросил на выручку отряд из нескольких бронепоездов и небольшого десанта, который, однако, не достиг успеха из-за противодействия численно превосходящих «союзников»), но и отправили Колчаку телеграмму вполне ультимативного тона: «…Положение в Иркутске после упорных боёв гарнизона и забайкальских частей против повстанцев заставляет нас в согласии с командованием решиться на отход на восток, выговаривая через посредство союзного командования охрану порядка и безопасности города и перевода на восток антибольшевистского центра, государственных ценностей и тех из войсковых частей, которые этого пожелают. Непременным условием вынужденных переговоров об отступлении является ваше отречение, так как дальнейшее существование в Сибири возглавляемой вами российской власти невозможно. Совмин единогласно постановил настаивать на том, чтобы вы отказались от прав верховного правителя, передав их генералу Деникину, и указ об этом передали через чехоштаб предсовмину для распубликования. […] Настаиваем на издании вами этого акта, обеспечивающего от окончательной гибели русское дело»[169].

Мало того, расхрабрившиеся министры даже «решили, [что] если Колчак не ответит на сделанное предложение, то правительство объявит себя верховной властью»[170], — то есть уже открыто шли на государственный переворот (ещё один удар в спину Верховному Правителю), и вряд ли их оправдывает даже давление, которому они, очевидно, подвергались со стороны союзных представителей, считавших необходимым уход Колчака с политической сцены (Жанен с неудовольствием писал в дневнике о своих коллегах: «Они не смогли даже добиться у него отречения в такой форме, которой можно было бы поверить…»[171]). Но было ли вообще «отречение»… отречением?

Прежде всего отметим, что сам адмирал не был чужд этой мысли, а по утверждению последнего премьер-министра колчаковского правительства В.Н. Пепеляева (старшего брата генерала) — так и прямо «выдвигал вопрос отречения в пользу Деникина» ещё в начале декабря 1919 года[172]; до этого, как мы помним, проблема преемственности государственной власти оставалась нерешённой, и даже в ноябрьские дни крушения фронта Верховный пошёл лишь на «предоставление ген[ералу] Деникину всей полноты власти на занятой им территории» и — звучащее как завещание — изъявление «полной уверенности», «что я никогда не разойдусь с ним в основаниях нашей общей работы по возрождению России»[173]. Советский историк, правда, утверждает, что «15 декабря был издан указ о назначении генерала Деникина преемником верховной власти»[174], — возможно, основываясь при этом на беглом упоминании в книге бывшего Главнокомандующего Вооружёнными Силами Юга России: «…Актом от 2 декабря 1919 г. (Деникин, как правило, использует старый календарный стиль. — А.К.) предрешалась и «передача верховной всероссийской власти ген[ералу] Деникину»»[175]; но из текста не ясно, было ли генералом своевременно получено известие об этом (судя по всему — нет), да и сама формулировка остаётся весьма неопределённой. С запозданием узнал Деникин и об указе Верховного Правителя от 4 января 1920 года[176].

С этим указом связана ещё одна версия, исходящая из советского источника и не подтверждённая документально. Согласно ей, в ночь на 5 января адмирал «решительно подписывает» указ о передаче власти Главнокомандующему Вооружёнными Силами Юга России, после чего следует душераздирающий рассказ о том, как представитель Атамана Семёнова чуть ли не угрозами добивается поддержки у окружения Колчака и вынуждает адмирала, уже «отрёкшегося» и сдавшего власть («Итак — кончено! Тяжесть и ответственность власти переданы другому. Теперь Колчак — обыкновенный русский офицер…»), написать новый указ — не имеющий законной силы и вообще «поддельный»[177]. Это и есть документ, известный как указ от 4 января:

«Ввиду предрешения мною вопроса о передаче ВЕРХОВНОЙ ВСЕРОССИЙСКОЙ власти Главнокомандующему вооружёнными силами юга РОССИИ Генерал Лейтенанту Деникину, впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей РОССИЙСКОЙ Восточной Окраине оплота Государственности на началах неразрывного единства со всей РОССИЕЙ:

1) Предоставляю Главнокомандующему вооружёнными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа Генерал Лейтенанту Атаману Семёнову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории РОССИЙСКОЙ Восточной Окраины, объединённой РОССИЙСКОЙ ВЕРХОВНОЙ властью.

2) Поручаю Генерал Лейтенанту Атаману Семёнову образовать органы Государственного Управления в пределах распространения его полноты власти»[178].

Заметим, однако, что версия о «недействительности» последнего указа Колчака выдвигалась в 1920-е годы, когда активно выступавший в эмиграции Атаман подкреплял свои позиции ссылкой на законную преемственность от покойного адмирала, а большевики, естественно, были заинтересованы в подрыве его авторитета любыми путями; автор же версии, бывший красный подпольщик (и белый контрразведчик[179] — не профессиональный ли «двойной» провокатор?), П.С. Парфенов-Алтайский, с самого начала своей «историографической» деятельности приобрёл репутацию фальсификатора и печатно обвинялся не только «в «подтасовке» некоторых фактов», но и «в «составлении» некоторых документов»[180]. Всё это, наряду с памфлетно-ерническим тоном его повествования, заставляет с подозрением относиться к голословным утверждениям, — единственным же документом, относящимся к вопросу о «передаче» или «преемственности» власти, как бы то ни было, остаётся неоднократно публиковавшийся, в том числе и факсимильно, указ от 4 января.

Но ведь он вовсе не является формальным отречением! В сущности, полномочия, предоставляемые им Семёнову, ничем не отличаются от тех, которыми двумя месяцами ранее был облечен Деникин (последней телеграммой из Сибири), и лишь отражают тяжесть ситуации, когда не только Южная Россия, но и Забайкалье с Приморьем оказались отрезанными от правительственного центра (то есть вагона Верховного Правителя) и впредь до восстановления единства должны были управляться самостоятельно; относительно же верховной власти речь идёт исключительно о предрешении вопроса её наследования (ранее, как мы помним, Колчак колебался), а отнюдь не о состоявшейся сдаче своего поста. И если объективно значение приведённых выше соображений, кажется, не так уж и велико — в ближайшие же часы Верховный Правитель выбыл из строя, и «предрешение» приобрело статус завещания, — то субъективно, применительно к личности Александра Васильевича, дело обстоит совсем не так: поскольку нам не известно официального акта отказа адмирала Колчака от власти, можно предположить, что и в самой безвыходной ситуации, блокированный «союзниками» и почти уже переданный ими в руки мятежников и красных партизан, он был верен морскому закону — до конца оставаться на капитанском мостике тонущего корабля.

…Когда осенью 1916 года взорвался и затонул флагман Черноморского Флота — дредноут «Императрица Мария», Колчак жалел, что пережил любимый корабль. Теперь под воду уходило всё Государство Российское — и адмирал предпочёл до конца не покидать своего поста.

* * *

Последний месяц жизни Александра Васильевича должен был стать достойным по тяжести венцом всех предыдущих испытаний, — и не только потому, что всякий плен тягостен для истинно военного человека или в силу известного нам отвращения, почти физиологического, которое испытывал он к нынешним хозяевам положения. Дело ещё и в нагнетаемой вокруг пленника удушающей атмосфере какого-то бреда, в которой адмиралу суждено было перейти в мир иной и которая и после смерти продолжает окутывать его фигуру. Даже допросы Колчака производят впечатление чего-то иррационального, — искусственного и трудно объяснимого затягивания времени, причём не «подследственным», и на краю могилы держащимся с полным самообладанием и достоинством, а «следователями», которые, запланировав в составленном перед началом «следствия» «Проекте сводки вопросов по допросу адмирала Колчака» уделить основное внимание антибольшевицкой деятельности адмирала[181], на деле приблизились только к первым его шагам на посту Верховного Правителя, до этого подробно расспрашивая и фиксируя рассказ Александра Васильевича о научной работе, военно-морском строительстве, отношении к покойному Государю и монархии и проч. Допрашивающие как будто не знают, чего они хотят, или же ожидают чего-то — распоряжений из Москвы?

А распоряжения не замедлили. Телеграммой, зашифрованной включительно до подписи Председателя Совнаркома (то есть те, кто эту телеграмму принимал, не должны были знать даже о самом факте получения шифровки непосредственно от Ленина), Реввоенсовету наступающей 5-й Армии предписывалось: «Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами (регулярной Красной Армией. — А.К.) Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснением, что местные власти до нашего прихода поступали так и так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске»[182]. Невозможно интерпретировать приведённый текст иначе как приказ о бессудном и тайном убийстве, — но сознательно напускаемый туман ставит нас перед новыми вопросами.

Колчак был открытым и смертельным врагом Советской власти, руководившим военными действиями против неё и не отказывавшимся от ответственности за их ведение и результаты. «Международное мнение», несомненно, закрыло бы глаза на любые «суды» и «приговоры» над Верховным Правителем, с официальным признанием которого столь предусмотрительно промедлили великие державы (случайно ли по возвращении из Сибири Жанен — один из главных виновников плена и смерти Колчака — был награждён Орденом Почётного Легиона[183]?). Практически в тот же период большевики не колебались устраивать открытые «суды» и над людьми, менее «виновными» перед ними («суд над колчаковскими министрами», «процесс социалистов-революционеров», «церковные» процессы), не говоря уже о том, что «публика» в таких случаях вполне могла быть подставной, а все «судебные документы» — фальсифицированы. И тем не менее центральная власть не только не решается «судить» адмирала, но и трусливо прячется за спину местных революционеров, даже в сверхсекретной телеграмме предпочитая изъясняться обиняками (впрочем, весьма прозрачно) и более всего заботясь, чтобы всё было сделано «архинадёжно». И сегодня, читая изворотливое ленинское «поступали так и так» («Шифром… Подпись тоже шифром…»), уместно спросить: почему же Ленин, отделённый тысячами вёрст и сотнями тысяч штыков, так панически боится уже пленного Колчака?

Менее всего расположены мы углубляться в анализ душевных движений большевицкого вождя, но одно представляется очевидным: вся эта таинственность имеет иррациональные корни, страх приобретает характер едва ли не мистический, и в связи с этим невозможно игнорировать тот факт, что убийство Верховного Правителя России было совершено в день (7 февраля — по старому стилю 25 января) установленного ещё в 1918 году Священным Собором Православной Российской Церкви всероссийского «ежегодного молитвенного поминовения […] всех усопших в нынешнюю лютую годину гонений исповедников и мучеников»[184]: представители богоборческой власти, вольно или невольно, сделали всё, чтобы воин Александр был причислен к сонму мучеников за Веру и Отечество.

Нельзя не упомянуть и о зловещих слухах, выползавших из чрезвычаек и относящихся к последним часам жизни Колчака. По свидетельству одного из современников, возглавлявший «следственную комиссию» С.Г. Чудновский «определённо заявил, что адмирал не был расстрелян: «Казнь ему мы придумали чувствительную и экономную»»[185], — и даже если сохранять надежду на иносказательное толкование этих глумливых слов или считать весь рассказ апокрифическим, документы как будто свидетельствуют о лживости многократно опубликованных советских описаний смерти Колчака на берегу реки Ушаковки (приток Ангары): датированная 7 февраля «опись вещей» адмирала (в том числе предметов одежды — шуба, шапка, френч…), как справедливо замечает современный историк, заставляет задать простой вопрос: «…Неужели главный чекист Иркутска снимал с трупа перед утоплением в полынье вещи, упомянутые в описи? Или Колчака и Пепеляева (Председатель Совета Министров был убит вместе с Верховным. — А.К.) действительно не выводили за пределы тюрьмы?»[186] И в любом случае лейтмотивом поведения палачей становятся слова, сказанные одним из цареубийц: «Мир никогда не узнает об этом»[187]. К той тайне обаяния имени Колчака, которая сопровождала его всю жизнь и о которой мы здесь говорили, Советская власть позаботилась добавить и свою, тёмную и жуткую тайну…

И всё-таки не ей суждено было одержать победу. Образ адмирала перешёл в историю, окружённый романтическим и героическим ореолом, существуя отдельно и независимо не только от всего, что говорилось и писалось большевиками, но и от тех черт реального Александра Васильевича Колчака, которые как бы «принижали» или «приземляли» его. Пожалуй, чаще и громче всего звучали слова о Верховном Правителе как трагической, светлой и жертвенной фигуре, наиболее ёмко сформулированные И.А. Буниным:

«Настанет день, когда дети наши, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что всё же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов её.

Настанет время, когда золотыми письменами, на вечную славу и память, будет начертано Его имя в летописи Русской Земли»[188].

Но не забудем, что в первые месяцы (а может быть, и годы) после сибирской катастрофы было и другое. Почувствовавшие советский гнёт неожиданно стали рисовать картины грядущего избавления не в духе почти анархического «мужицкого рая», жизни «по своей воле»: сквозь наступавшую тьму «владычества Каина» мерещился мощный герой, который и должен был вновь возглавить борьбу, как возглавлял он её недавно, — и с волнением слушал в уральской глуши ссыльный белый офицер гневные речи крестьянина, ненавидящего «коммунаров»: «Я сам у Колчака служил!.. И вот вернулся зря в село… Но Колчак придёт иш-шо! Мы их всех тут живьём спалим»; «…Вытряхнем усе, как придёт Колчак… У пух разобьём всё!»

«Я слушаю его, — рассказывает мемуарист, — и только радуюсь такому настроению крестьян, и уж не хочу разочаровывать его и крестьян, что адмирал Колчак расстрелян красными, чтобы не ослаблять «их надежды»…»[189]И был он, наверное, прав, хотя сама жизнь разбивала такие надежды жестоко и быстро. Был прав, потому что в наивном ожидании Колчака (быть может, вчерашними дезертирами) сейчас, десятилетия спустя, проглядывается больше, чем просто надежда и наивность.

В самые смутные и мятущиеся годы свои, больная или юродивая, Россия с озлоблением или благоговением бредила Колчаком. И она не могла забыть своего адмирала после его смерти — вопреки его смерти.

Верховного Правителя России, в России навсегда оставшегося.

А.С. Кручинин

Часть I

Восточный фронт гражданской войны

«Дело не в законах, а в людях»…

А.В. Колчак

От автора

Свою книгу я назвал «Трагедией адмирала Колчака», хотя, в сущности, о личной трагедии «Верховного правителя» в Сибири буду говорить мало. А.В. Колчака я не знал и никогда не видел. Его облик рисуется мне только с чужих слов и из замечательного исторического документа, если не вышедшего из-под его пера, то непосредственно им созданного. Я имею в виду показания Колчака во время допроса следственной комиссией «революционного Правительства» в Иркутске в 1920 г. Достаточно прочесть этот литературный памятник, чтобы проникнуться величайшей симпатией к фигуре сибирского «диктатора», трагические черты которого отмечают и противники [напр., Б. Павлу в «Чехословацком Дневнике», № 269].

Да, в жизни этого человека была действительно драма. И заключалась она не только в том, что свои личные интересы он, как и многие в годы гражданской войны, принёс в жертву общественному долгу. Наука влекла его к себе в юности. Отважный путешественник и исследователь-гидролог, мечтавший открыть Южный полюс и совершивший в 1903 г. смелое путешествие на Крайний Север в поисках экспедиции бар. Толля, — он был одним из тех, кто посвятил себя возрождению русского флота после японской войны. Пришла затем европейская война. С энтузиазмом Колчак погрузился в атмосферу военных действий, считая победу Германии величайшим злом для России.

В войну клином вошла революция. Тогда имя Колчака прогремело в России в связи с командованием Черноморским флотом. Месяцы тяжёлой эпопеи гражданской войны, и «истинный патриот», по выражению проф. Перса в статье «SI. Rev.» [28, VIII], оставленный всеми, гибнет в большевицком застенке.

Это драма. Но не ей посвящаются последующие страницы. Я буду говорить о трагедии всей России, о трагедии всего того движения, которое превратило в глазах одних Колчака в национального героя, а для других связало его имя с неудачной «антрепризой».

Общественная трагедия здесь переплетается с трагедией личной. Человека, чувствовавшего, по собственным словам в интимном письме к другу, «отвращение» к политике, жизнь заставила быть политиком. Человека, видевшего в политической власти «крест», жизнь заставила быть «диктатором». Рыцаря подвига, безукоризненной моральной чистоты, брезгливо сторонившегося от интриг, бурно ненавидевшего произвол (характеристика бар. Будберга), политические противники сделали как бы символом политической интриги и политического насилия, искусственно и несправедливо концентрируя около личности российского «Верховного правителя» всё то тёмное и мрачное, что выступало так часто вопреки воле вождей на фоне борьбы, светлой и героической, за восстановление России. Идеалист, судорожно искавший лучших путей, делался ответственным за грехи других. «Колчак, узнав о расстреле заключённых в тюрьму членов Учредительного Собрания, в смутные декабрьские дни в Омске, бился в «истерике»[190], — рассказывает с.-р. Колосов, — этот диктатор обладал вообще темпераментом истерической женщины». Но неужели Колосов, а за ним Зензинов, повторившие эти слова, не понимают, сколь неуместна в данном случае их ирония? Она лишь служит личным оправданием того, с образом которого пытаются связать тёмные страницы освободительной от большевицкого насилия борьбы. В нём, Колчаке, была «подлинная человечность», как заметил писатель Ауслендер, дававший в Сибири общую характеристику российского «диктатора».

Колчак был диктатором sugeneris, диктатором «конституционным», диктатором, звавшим всех, кто любит Россию, к ней на помощь[191]. Допустим, что этот диктатор, засвидетельствовавший всей своей жизнью бесстрашие и решимость, человек, который переоценивал, как видно из взятого нами эпиграфа, роль личности в событиях, был человеком слабым, безвольным, легко поддававшимся чужому влиянию. Мог ли он, однако, встать вне условий, в которых должна была протекать его работа? Мог ли он преодолеть препоны, с которыми встречалась его «миссия» воссоздания России? Моя книга, приуроченная к десятилетию со дня гибели А.В. Колчака, пытается ответить на эти вопросы. Он в значительной степени имел право сказать в июне 1919 г. делегации от омского «Экономического Совещания»: «Мы — рабы положения».

* * *

Я знаю, что найдутся читатели, которые заранее откажут мне в объективном суждении. Моё политическое credo должно было заставить меня отнестись отрицательно если не к личности, то к деятельности диктатора. Того требует освящённая годами демократическая традиция. Если я за учёным, бесстрашным исследователем полярных стран, одним из воссоздателей морской мощи России после поражения, проникновенным солдатом русской армии, одухотворённым какой-то почти метафизической, иррациональной, идеей «очищения» человечества через войну, почти мистически познающим гегелевскую (и отчасти соловьёвскую) концепцию «счастья радости» и «единоспасительности» войны, — если я отрицаю за ним квалификацию «авантюриста», то этим уже нарушаю начала объективности, установленные скованной ложными догматами мысли. Отдавая должное, мне думается, я проявляю лишь здоровое чувство подлинной исторической объективности. Демократическим талмудистам я мог бы ответить словами Герцена: «Обличая революцию, я вовсе не был обязан переходить на сторону её врагов». Тактика части русской демократии, по моему мнению, погубила дело Колчака… и своё. Демократия в Сибири проиграла не оттого, что попала «между молотом интервенции и наковальней советской власти»…

Моя работа не будет апофеозом Колчака. Я не буду его рисовать национальным вождём, я не назову его «русским Вашингтоном», как сделал это, быть может, опрометчиво руководитель сибирской кооперации, старый демократ, народник-революционер А.В. Сазонов[192]. Может быть, на месте Колчака могли бы быть другие, лучшие, но их не было. В исторической обстановке того времени судьба, во всяком случае, выдвинула именно его. Он был чище и идейнее других [Будберг]. Пламенный темперамент, прямота и непосредственность, чарующая одних, создавала и врагов.

Колчак погиб, и даже показания его для потомства оказались прерванными на самом важном месте. Смерть его лежит на совести его политических противников — и не только их одних. Я говорю не о большевиках. Большевики для меня не политические противники. Под кровавыми ударами этих палачей погибли лучшие люди. Население осознало, по крайней мере, этот итог гражданской войны. Недаром несколько лет назад даже советская печать передавала сообщение о паломничестве, которое наблюдается в Иркутске на сокрытую могилу «Верховного правителя». Население уверено, что могила эта вблизи насыпи у тюремного рва точно опознана…

В руки большевиков Колчак попал не в честном бою. Он расстрелян был не как военнопленный. Он был в значительной степени предан — я не боюсь употребить это слово — теми, кто шёл с ним так или иначе совместно в деле, которому служил Колчак. Пусть велики будут ошибки «Верховного правителя»! Допустим, что именно эти ошибки привели к крушению государственного режима, им возглавляемого. Но нельзя найти объективного оправдания для действий междусоюзнического командования в дни, когда Колчак был передан новой иркутской власти и без протеста заключён в тюрьму, над которой развевался демократический флаг. Закон общественной и политической морали, гражданская и военная честь были нарушены совершившимся фактом — фактом, пожалуй, небывалым в истории. Слишком мягки слова проф. Пёрса в указанной статье: «До конца Колчак оставался верным русскому народу и союзникам. Были ли они верны ему?»

Прав П.Б. Струве, написавший однажды в «Дневнике политика» [«Возрождение», № 252], что личность Колчака заслоняется его судьбой — его трагическим концом. Гибель Колчака — пусть даже не будет «субъективно виновных» в его конце — будет всегда ощущаться как жгучее обвинение в нелепом предательстве. Таким скорбным укором войдёт она и в историческое сознание потомков…

Колчак был взят «в плен» (слова В.М. Зензинова). Этот «плен» носил слишком своеобразный характер. Так в плен не отдаются. Так в плен не берут. Без волнения не могу я читать рассказа о последних днях Колчака. И мне остаётся лишь удивляться узости тех представителей «революционной демократии», которые и после смерти сибирского «диктатора» пытаются всё ещё сосчитаться со своим политическим противником. Впрочем, пожалуй, и удивляться не приходится — для многих из них это только тактика самооправдания.

Как бы незначительна ни была личность «печального диктатора» [парижское «Pour la Russie»], чувство элементарной политической морали и справедливости не может набросить пелены забвения на позорную страницу иркутского судилища.

Колчака судил «революционный суд». Подсудимый во всех отношениях оказался выше своих судей. И с чувством какой-то глубокой обиды и поруганной личной чести перелистываешь страницы допроса адм. Колчака. Зачем его не судили только одни большевики? Зачем на эту позорную страницу занесены, помимо коммунистов, и имена представителей партий соц.-рев. и соц.-дем.? Зачем в этой комедии суда, в этом недостойном зрелище в роли статистов, впрочем не пассивных, выдвинуты демократы? Этого пятна не смоет никакая «объективная история». Такие вещи действительно «не изглаживаются из исторической памяти».

* * *

Для того чтобы уяснить себе роль Колчака и ту обстановку, при которой протекала правительственная деятельность «Верховного правителя», совершенно неизбежно обратиться к периоду, предшествовавшему диктатуре. «Колчаковщина» находилась в полной зависимости от тех явлений, которые сложились задолго ещё до появления на авансцене адм. Колчака. Это вовсе не значит, что Колчак слепо следовал по путям, построенным его предшественниками. Но ему приходилось действовать и проявлять инициативу в определённой атмосфере, созданной общественными переживаниями того времени. Последние все вытекали из революции, и не от воли отдельных людей подчас зависело их изменение.

Я отсылаю читателя к своей книге «Н.В. Чайковский в годы гражданской войны». Там я старался показать общественную психологию после октябрьского переворота; изобразить позицию отдельных политических групп; начертать разброд в среде революционной демократии — её неумение оценить в должной степени общенациональное бедствие и подчинить свои партийные интересы общенациональным целям. Лишь меньшинство в этой демократии пыталось добиться необходимого для противодействия большевикам единства. Оно разбивалось о догматическую косность переживаний других политических вождей. Всё это, скорее, предвещало неудачу противобольшевицкого движения. Сибирь и при Колчаке и до Колчака испытала на себе всю тяжесть проклятия, висевшего над Россией. «Корень зла в том, — сказал Колчак 13 ноября, в бытность военным министром Директории, д-ру Павлу в Омске, — что русские никак не могут утвердиться на национальном принципе, ставя интересы партийные выше интересов своего народа. В этом отношении виноваты одинаково оба крыла: и левое и правое. Всякая политическая борьба до тех пор, пока она не стоит на национальной почве и на программе освобождения России, — вредна» [«Чехословацкий Дневник», № 228].

Действительно, немногие сумели твёрдо стоять на этом «национальном принципе» в годы гражданской войны. Немногие среди социалистов могли бы подписаться под словами эсера Д.С. Розенблюма на листе автографов Уфим. Гос. Совещания: «В настоящее время я прежде всего русский, а потом социалист». Или под словами соц.-дем. П.П. Маслова (известного экономиста): для того чтобы «совершить великое дело спасения России», нужно «забыть и пожертвовать не только своими личными интересами, но и интересами отдельных групп»… [«Красный Архив». XXXI, с. 202–203].

Я начну свой рассказ с момента, когда на горизонте России стала вырисовываться возможность восстановления Восточного фронта против Германии при содействии союзнических сил. Только вникнув в политику колебаний международной дипломатии, в раздражавшее русскую общественность балансирование между признанием и отрицанием большевизма, можно понять тот суровый (farauchement) «национализм», за который упрекают Колчака иностранные наблюдатели тогдашней сибирской жизни. «Колчак не понимал, — говорит член французской военной миссии проф. Легра, — что иностранцы необходимы для победы над большевиками» [«М. S1.» — «Le Monde Slave», 1928, II, р. 186].

В сознании русских, боровшихся с большевиками, противогерманский фронт одновременно был и противобольшевицким. И в Сибири на первых порах, и на Волге он был облечен в демократическое одеяние. Он шёл под флагом защиты разогнанного большевиками Учредительного Собрания 1917 г. Обстановка существенно отличалась от того, что история гражданской войны раскрывает на Юге. Изучение восточной эпопеи поэтому может представить особый интерес, но я буду её рассматривать только со стороны подготовки ноябрьского омского переворота, приведшего к вручению власти адм. Колчаку. В «преддверии диктатуры» важно отметить те черты эпохи, которые создали и питали эти явления, столь несправедливо окрещенные противниками именем Колчака — между тем они сами должны признать, что «колчаковщина» появилась «задолго до Колчака». Колчак в ней неповинен, и поэтому следовало бы этот термин похоронить в истории. Мало того, читатель увидит, что демократическая власть — власть преимущественно партийная соц.-революционеров в Самаре — на практике ничем не отличалась от власти «реакционных генералов».

* * *

Вся эта эпоха не нашла ещё себе исследователя[193]. По многим вопросам нет ещё необходимого даже документального материала. Приходится идти иногда ощупью и разбираться в смутных контроверсах, которыми полны мемуары действовавших лиц. История самарского Комитета Учр. Собр. (Комуч), Сибирского правительства, Директории и эпохи Колчака — всё это требует детального, подчас архивного исследования.

Моя задача могла быть только очень скромна — я хотел сделать как бы сводку появившегося уже материала. Я пытался использовать всю литературу, изданную за рубежом (отчасти иностранную), и воспользоваться главнейшим, что появилось в Советской России (в общей сложности мною использовано более 100 книг). И заранее приходится мириться с множеством «неточностей», быть может и немаловажных, которые кропотливый критик может отметить в моём труде[194].

В истории гражданской войны пока в значительной степени, к сожалению, приходится заниматься ещё анализом отдельных фактов. По многим вопросам, как мы увидим, возможны лишь предположительные ответы: так обстоит, напр., дело с омским переворотом 18 ноября. Ясна обстановка «заговора», силы, которые действуют, но далеко не отчётлива ещё сама организация переворота.

Мои «неточности» будут отчасти вытекать из того обстоятельства, что меня лично не было на месте действия, мною описываемого. Я должен выступать исключительно как историк, бытописатель, а не мемуарист, т.е. владея мёртвым, а не живым восприятием. Правда, я пытался отчасти привлечь и непосредственных свидетелей путём бесед и выяснения спорных вопросов, которыми изобилует описываемая эпоха. Но живые свидетельства сами по себе и тенденциозны и противоречивы. Я пытался восполнить личные наблюдения чтением тогдашних сибирских газет, хотя бы их неполных комплектов. Повседневная печать при всех условиях так или иначе отражает обыденную жизнь. В газетах найдётся материал, которого нет у мемуаристов и который не отражается в официальных документах эпохи, к тому же опубликованных в советской историографии довольно случайно и неполно.

Если у меня нет преимуществ, которыми располагает мемуарист; если моё отдалённое пребывание от места действия, при отсутствии достаточно разработанных и документальных данных, ставит меня в невыгодное положение в качестве историка того времени, то имеются некоторые преимущества и на моей стороне. Я чужд непосредственной заинтересованности мемуаристов, так часто стремящихся в изложении к политическому самооправданию. События преломляются в моём сознании не под утлом зрения действующих лиц — я всё же на сибирские события смотрю со стороны. Возможно, я не всегда верно улавливаю мотивы. Документ сухо передаёт факт, не давая ему пояснения и не изображая психологических основ мотивов действующих лиц. Но одно уже установление факта при современном состоянии материала мне представляется явлением положительным. Отделение легенд от происшедшего, вылущивание зерна из наросшей уже оболочки делает, как мне кажется, мою работу небесполезной и для современников, и для будущего историка этой эпохи.

Пелена искажений густо уже покрыла события недавнего ещё времени. Я должен буду опровергать эти искажения. В силу этого работа моя часто, очень часто будет носить полемический характер. В силу спорности, я вынужден был подчас непропорционально много места уделять отдельным контроверсам. Я всё-таки пытался посильно установить не только фактическую основу. Но в своих обобщениях и выводах я не стремился к фиктивному объективизму, скрывая собственные взгляды и настроения.

«История должна исправить, — говорит Струве, — огромную, непереносимую и жуткую в своей непонятности неправду». Я не могу, конечно, претендовать на выполнение таких больших заданий. Но я остро ощущаю то, о чём говорит Струве. Образ Колчака неотступно стоит как «какая-то неотомщённая тень». Моя книга — лишь маленькая дань погибшему за дело любви к родине человеку со стороны если не политического противника, то, во всяком случае, инако политически мыслящего. Колчак погиб «за чужие грехи». Как характерно, мы встретим эти слова не только у Гинса, но и у чешского обозревателя «сибирской драмы» Бог. Пршикрыла (1929).

Колчак был увлечён мечтой о восстановлении великой России. По словам автора известного сибирского «Дневника» бар. Будберга, Колчак «непоколебимо» был убеждён, что если не ему, то тем, кто его заменит, «удастся вернуть России всё её величие и славу». Мечта искреннего, но, быть может, «наивного идеалиста» не осуществилась. Россия всё ещё в небытии… В чём причина? Думаю, что до некоторой степени ответ найдётся и в фактах, которые пройдут на следующих страницах.

* * *

Автору никогда не нужно давать оружия критике. Моя книга написана несколько спешно, но мне хотелось её выпустить к десятилетию гибели адм. Колчака. Мне думается, что многое из рассказанного здесь не было в своё время известно противникам «Верховного правителя». Закулисная сторона должна разъяснить психологию эпохи и реабилитировать память «Верховного правителя», по крайней мере, среди тех его противников, которые смогут действительно отнестись объективно.

Мне нет надобности, выпуская книгу в эмиграции, описывать ненормальные условия зарубежной работы — и прежде всего отсутствие под рукой подчас необходимых книг и материалов. С тем большей благодарностью я должен вспомнить полученное мной разрешение работать в пражском «Русском Заграничном Архиве» и содействие, оказанное со стороны всех работников Архива. Только здесь, в этом богатом уже хранилище газет эпохи гражданской войны, я мог, между прочим, хотя бы частично познакомиться с нужной мне периодической печатью.

Особо я должен отметить информацию, полученную мною от ген. М.А. Иностранцева и С.С. Старынкевича. Ряд указаний и материалов мною получены от М.В. Бернацкого, Г.К. Гинса, Н.Н. Головина, А.Ф. Изюмова, В.М. Краснова, Б.И. Николаевского, А.А. Никольского, Т.И. Полнера, Л.И. Пушковой, Н.П. Ягудки и Б.И. Элькина. Моя работа, главным образом в третьей её части, не могла бы быть выполнена без горячего содействия В.С. Озерецковского.

Париж. 1 октября 1929 г.

Глава первая

Союзники

1. Противогерманский фронт

Французский генерал Жанен, бывший в Сибири и командовавший там в период колчаковского Правительства союзническими отрядами, в воспоминаниях, напечатанных в «Le Monde Slave» [1924, XII, р. 228], упрекает русских в ксенофобии, которой они восполняют отсутствие подлинного патриотизма. Вряд ли, однако, эта характерная черта быта отдалённой уже от нас веками Московии может быть отмечена в России эпохи мировой войны. Русская история последних лет свидетельствует, скорее, нечто совершенно противоположное. Русскому народу и русской интеллигенции, пожалуй, можно послать другой упрёк — в излишнем доверии к политическому идеализму, которым будто бы руководствуется мир в своих международных отношениях.

Реалистический, не оторванный от жизни патриотизм, к сожалению, почти всегда бывает синонимом национального эгоизма. Он властно диктует оппортунизм в политике, как тому чрезвычайно образно поучают воспоминания о мировой войне одного из творцов независимости и первого президента освобождённой от австрийского ига Чехословакии. Защита национальных интересов в современной конъюнктуре людских отношений требует прежде всего национального себялюбия и умения использовать в своих национальных интересах складывающуюся международную обстановку. Вот, в сущности, девиз, которым руководились в своей деятельности проф. Масарик и его единомышленники. Своей цели они достигли. Русские в этом отношении всегда облекались в какой-то донкихотский панцирь верности трансцендентальному долгу, мало считаясь с конкретными условиями своей национальной действительности. Надо думать, что жизнь своим суровым уроком теперь научила и русских присущему всем народам национальному эгоизму.

История союзнической «интервенции» в России в годы гражданской войны ещё не написана. Во всяком случае, она неспособна возбудить энтузиазм русских патриотов, но, может быть, объяснит, почему глубокое разочарование охватило многих из тех, кто верил в то время в спасительность для России международного вмешательства демократии. «Всё более и более выясняется, — писал в своём докладе А.И. Деникину в конца октября из Сибири ген. Степанов — что союзники вступили в пределы России не ради спасения её, а, вернее, ради своих собственных интересов» [Очерки. Т. III, с. 108][195]. Ныне объективно, пожалуй, можно сказать, что спасение России заключалось в своевременном выходе из войны в период ещё Временного правительства. Страна в революционную бурю должна была думать только о себе. Несколько искусственно взвинченный страх перед немецким империализмом, вера в творческую роль латинской культуры — носительницы мирового прогрессивного начала в противовес германскому реакционному[196] — не были оправданы последующими событиями. Развал России был результатом только войны. Только она вскормила и дала первенство большевизму. Судьба и в последний момент язвительно улыбнулась России: победа Антанты над Германией в создавшихся условиях обрекла Русскую державу на временное, по крайней мере, умирание. И вполне понятным становится то «волнение», которое испытал в Омске, по словам Гинса, временный председатель Директории Н.Д. Авксентьев при известии о капитуляции Германии. «Я вполне понимаю, — замечает Гинс, — продержись Германия несколько больше, союзная помощь России вылилась бы в иные формы» [I, с. 296].

В книге, посвящённой деятельности Н.В. Чайковского в годы революции и гражданской войны, я останавливался уже более или менее подробно на характеристике общественных настроений в связи с образованием двух политических центров — «Союза Возрождения» и «Национального Центра», где с наибольшей последовательностью и отчётливостью проводилось непризнание Брест-Литовского мира и идея осуществления так называемого Восточного противогерманского фронта. В сознании политических деятелей, примыкавших к указанным организациям, этот противогерманский фронт становится одновременно и антибольшевицким. Вернее, ударение делалось на последнем.



Поделиться книгой:



Регистрация