Было уже поздно, когда я возвратился в Каир.
Мечети Каира
Халиф эль-Моэзз-ле-дин-Аллах, третий из племени Фатимитов, которые выводили род свой от дочери Магомета, Фатимы, и основали новое государство в Африке, отделил Египет от престола абасидов и, желая сравниться с ними столицей, создал Каир. Визирь его, Каид Гухар, покоритель Египта, основал в 370 году эгиры сию новую столицу недалеко от Вавилона и слободы ибн-Тулуна. Древнее имя всего Египта – Маср – с присоединением прилагательного эль-Кагира (победоносный) перешло к ней вместе с престолом; но она только под названием эль-Масра, известна народам Азии и Африки.
Если пышный Багдад мог иметь соперника, то один только Каир был в силах бороться с ним великолепием и даже затмить его; ибо ныне Багдад опустел, а Каир еще в полном цвете. Со времени основания своего не переставал он расширяться, так что стены, которыми был обнесен через два века спустя по воле знаменитого Саладина, находятся ныне во многих местах внутри города, равно как и некоторые из семидесяти его ворот. Каир отчасти образует четвероугольник, хотя неправильный, наполненный тысячью извилистых улиц и закоулков, иногда столь тесных, что два человека могут только идти в них рядом. Город сей, вполне достойный своей знаменитости, разделен на множество кварталов, заимствующих имена свои от больших мечетей или известнейших базаров, которых считается до шестидесяти, даже самые лучшие улицы идут промеж лавок. Одних фонтанов и колодцев, блестящих мраморными столбами и раззолоченными решетками, находится в нем слишком шестьдесят, не считая менее украшенных: более ста бань, внутри великолепно убранных мрамором; и в сей толпе общественных заведений существует одна только больница, эль-Мористан, ныне пришедшая в упадок.
Но из сонма бесчисленных зданий столицы, меж коими не отличаются красотой дома богатых шейхов и шерифов, или старшин, мечети все затмевают своим величием и по роскоши зодчества кажутся чуждым созданием гениев в сей массе человеческих творений. Они одни остались истинными памятниками славы арабов, которые подобно древним грекам, будучи беспечны к собственным своим жилищам, истощили для храмов все свое искусство и богатство. Из четырехсот мечетей столицы четыре особенно огромны и великолепны: Тулуна, Гакима, Гассана и эль-Асхар. Сей последней мне не удалось видеть, равно как и других менее знаменитых: эль-Гасанейн, эль-Мористан, султана Баркука, эль-Мойед, Шейкуна, эль-Гури, эль-Эхрофиэ, Сунхера, султана Калауна в вышгороде и Дагера вне города. Говоря о мечетях, нельзя не заметить, что в арабах гораздо более терпимости, нежели в турках: я не мог ни одной посетить в Царьграде, а был напротив того днем во всех главных святилищах Каира, даже во франкском платье, несмотря на приглашение Мегемета Али надеть турецкое. Его страж и деньги повсюду открывали мне вход, и народ был покоен, чего нельзя было бы ожидать от турок, всегда непокорных и буйных.
Еще не было Каира, когда Ахмет-ибн Тулун, родоначальник династии Тулунидов и правитель Египта при Халифе эль-Мотамеде, от власти коего он отложился, основал в 879 году за один час пути от Вавилона дворец свой и мечеть. Она была вторым оригинальным памятником власти арабов в Египте; подлинником служила ей знаменитая мечеть Омара в Фостате. Тулун заменил только легкие столбы ее другими, более тяжелыми и четвероугольными; они в пять рядов стоят вдоль главного внутреннего портика, и только в два ряда вдоль трех остальных. Но сии сто столбов, хотя величественные и украшенные вдоль всей фризы звездообразными арабесками, не могут превзойти красотой очаровательную колоннаду Омара. Арабы утверждают, что по стенам мечети, имеющей длины 40 сажень, был исписан весь Коран древними куфическими буквами, но теперь осталось мало их следов. Обычный фонтан бьет посреди двора, по краям коего стоят два минарета с изваянными перилами на своих балконах. Храм сей поражает величием и вместе простотой зодчества; его массивные, бесчисленные арки, соединяющие меж собой столбы, дают ему важный, отчасти готический вид, столь соответственный избранному месту молитвы. Нельзя не восхищаться сим совершенно оригинальным родом зодчества арабов, строивших храмы свои наподобие огражденного стана, с ясными сводами синего восточного неба вместо тяжелых куполов, как бы для легкого полета молитвы. Так выстроены все их древнейшие мечети; так и преданная запустению, но не менее величественная мечеть халифа эль-Гакима-биамр-Аллах, основателя секты друзов, безумно возмечтавшего быть воплощенным богом. Воздвигнутая около 1020 года почти правильным квадратом, в два, три и четыре ряда столбов, она уступает обширностью Тулуновой, а древностью только мечети эль-Асхар, или цветов, созданной в память Фатимы основателем Каира и украшенной многими из его преемников.
По обеим сторонам мечети халифа эль-Гакима стоят как бы два великолепные ее притвора, знаменитые врата победы и завоеваний: Баб-эль-Фотух и Баб-эль-Наср: первые с двумя круглыми, зубчатыми башнями, не столь изящного вкуса и отделки, как Баб-эль-Наср. Две четыреугольные башни воздвигнуты с двух сторон сих последних ворот. Складенные из дикого камня, они поражают огромностью и простотой, а еще более своей соразмерностью с величественной аркой входа. Легкий карниз и под ним куфическая надпись украшают обе башни, и пять искусно изваянных щитов на каждой из них вместе с мелкими узорами арки придают новую красу сему памятнику Бедр-эль-Джемали, победоносного визиря халифа Мостансера.
У самой подошвы вышгорода стоит главная мечеть султана Гассана, едва ли не самая замечательная по изящности своих арабесков и совершенно особенному роду зодчества. Высокая, как по собственной массе, так и по двум своим минаретам, она и внутри и снаружи много походит на церковь христианскую, будучи разделена на три части и имея купол над местом алтаря. Ее наружные стены украшены разнообразными окнами, более готическими, с живописными вокруг узорами в виде листьев и цветов, которые составляют также широкий карниз кругом всей мечети и украшают балконы минаретов (самый высокий из них в 40 сажень). Все минареты Каира испещрены мелкими изваяниями, но украшения гассановых превосходят прочие разнообразностью и лучшим вкусом. Четыре высокие арки образуют квадратное преддверие мечети, которое пленяет восточным великолепием своих узоров, прелестно составленных из надписей и цветов, равно как и раззолоченной бронзой высоких дверей. Средняя часть здания, где совершаются молитвы и умовения, не имеет потолка или свода, и этим только сходствует с строением других храмов арабских; ибо сия открытая площадка есть самая мечеть, как бы чуждающаяся покрова остальных своих частей, не обреченных на молитву. На середине мраморного ее помоста под легким навесом пенится роскошный фонтан; передняя же стена ее совершенно напоминает иконостас двумя дверями, ведущими в третий отдел храма, и углублением посреди их, украшенным римскими колоннами; в оном хранится Коран близ богатой кафедры резной работы. Невозможно описать разнообразия и искусства бесчисленных изваяний, арабесков, разноцветных куфических надписей и мраморных мозаиков великолепной стены сей. Беспрестанно сменяясь перед очарованными взорами, они пленяют своим волшебным целым, едва ли не единственным в сем легком и игривом роде. За стеной находится третье отделение под остроконечным высоким куполом, которого своды украшены по углам драгоценным индийским деревом богатой работы; множество лампад висит над мраморным гробом несчастного основателя мечети, султана первой династии Мамелуков, Гассана Малек-эль-Насра, умерщвленного ими в 1360 году.
Мечеть сия, одна из великолепнейших творений вкуса арабского, не принадлежит, однако же, к лучшим временам сего рода зодчества по самому излишеству украшений и по многосложным частям своего строения, столь простого и величественного в мечетях Омара, Тулуна, эль-Гакима и в Диване Иосифа, основанном в вышгороде Саладином. Со времен его начало упадать зодчество арабское, или, лучше сказать, утратился чистый, колоссальный вкус его, и роскошь в частях заменила величие целого. Тридцать два исполинские столба красного гранита, перенесенные из Мемфиса и Александрии, высотой в 25 футов, с разнообразными карнизами, составляют главную красоту сей последней мечети, некогда великолепной по своим арабескам и по драгоценному дереву, украшавшему ее своды; ныне же зубчатая ее ограда, частью упадшая, обращена в магазин, и по причине многих безобразных перегородок трудно судить в целом о прежней красоте здания. Со всем тем оно и остатками своими все еще величественнее стоящей вблизи мечети султана Калауна, и никогда не сравнится с ним новая, которую строит подле Мегемет Али, вместо того чтобы возобновить сей древний памятник великого Саладина, неправильно носящий имя его дивана, потому что недалеко от него находятся настоящие развалины чертогов султана. О их величии ныне свидетельствуют только следы обширного основания и несколько столбов, назначенных для перенесения в новую мечеть паши.
Вышгород
Но главнейшим памятником гения Саладина остался самый вышгород, эль-Кальа, на юго-восточном краю Каира, полуиссеченный из скал в горе Моккатаме эмиром Каракушом, знаменитым во всех преданиях и сказках арабских, который большей частью употребил на его строение камни пирамид. Вышгород величественно подымается над столицей и, отделяясь каменным оврагом от Моккатама, примыкает с южной стороны к площадям Каира: Карамейдан, где бывали ристалища Мамелуков, и Румелиэ. Главные ворота его, эль-Азаб, против самой мечети Гассана, посреди двух крепких башен, украшены остовом гиппопотама; девять других ворот со стороны столицы открывают крутые и скользкие входы или ряд ступеней в ограду, местами двойную. Квадратные и круглые башни дикой своей громадой соответствуют вышгороду и носят отпечаток витязя, который в зданиях своих, равно как и во всех подвигах, не мог ничего предпринять недостойного великой души своей.
Таков и в самой средине вышгорода колодец, обнесенный вместе с мечетью султана Калауна особой внутренней оградой. Он известен под именем колодца Иосифа и приписан сему патриарху невежеством древних поклонников, равно как и житницы старого Каира. Но имя сие сохранилось им в память султана Салах-эд-дина Иусефа ибн-Айюба, который низверг династию халифов Фатимитов, чтоб заменить ее собственной, в свою череду уступившей Мамелукам. Колодец сей, единственный в своем роде, менее изумляет в Египте потому только, что находится к стране пирамид; он иссечен в камне, глубиной в 56 сажень, и разделен на два уступа, из коих нижний теснее верхнего, имеющего в поперечнике до 13 футов. На верху колодца и на половине его два вола кружат огромные колеса, которыми подымается вдоль стены двойная цепь малых горшков, зачерпывающих воду сперва на самом дне его и несущих ее до бассейна, находящегося на середине, а оттоле уже до самой вершины колодца. Дорога, довольно отлогая для спуска, кружится внутри оного промеж природной скалы и тонко обсеченной стены, образующей его бока, и сия каменная перегородка, в которой проделаны малые окна для света, равно удивительна своей тонкостью и смелым искусством.
Из новейших зданий в вышгороде замечателен арсенал паши своим устройством и добротой пушек, беспрестанно усовершенствуемых и выливаемых в четырех плавительных печах взамен дурных орудий, которые доселе присылаемы были из Царьграда. Около 1000 работников заняты деланием ружей, пистолетов и конской сбруи; все в движении, работа кипит и достойна особенного внимания Мегемета Али, которого главные старания обращены на военную часть. Арсенал сей стоит в самой нижней части вышгорода, недалеко от того места, где в тесном спуске, ведущем от внутренних ворот эль-Ширк к наружным эль-Азаб, паша истребил в один роковой час всех мамелукских беев Каира. Он собрал их, как бы для торжественного выступления в поход против вехабитов под предводительством сына своего Туссуна, и велел их расстрелять албанцам, которые обсели кругом все стены, так что и кони и храбрые всадники после тщетных усилий пали в одну кровавую груду внутри сего каменного гроба, навсегда упокоившего бурное племя мамелуков.
Грозный их истребитель смотрел на сие жестокое зрелище с галереи высокого дворца своего, который заслуживает внимание обширностью приемных залов, расположенных в турецком вкусе по углам одной средней; все они освежаются отверстием в плоской крыше к северу, что составляет главное достоинство домов Каира, гнетомого душным нубийским ветром. Изо всех окон дворца представляются очаровательные виды, но ни один не может сравниться с зрелищем, которое открывается с вершины соседней башни телеграфа. С некоторого времени Каир и Александрия соединены линией телеграфов, передающих в течении четырех часов вести Европы любопытному паше.
Та же картина, которая поражала взоры с высоты пирамид, является во всей красе своей и с противоположной им точки зрения, с вышгорода; но оттоле пленительнее она в час вечера, когда солнце, утекая на временный отдых позади сих вечных хранилищ покоя, последними лучами венчает столицу, как бы на память славы ее халифов; отселе же все очарование является вместе с утренним солнцем из-за пробуждающегося Каира. Оживляется Восток в полном смысле своего значения, как отчизна дня и как отчизна племен ему единородных, и первые лучи скользят по дальним вершинам рассеянных на лице пустыни пирамид, которые солнце так давно уже привыкло озарять. Но с вышгорода и с пирамид не изменяется средний вид картины: бесконечный Нил, с своими островами и пальмовыми рощами, издали столь же величественный при обеих зарях и столь же чуждый влиянию разных часов дня, как и влиянию столетий, и окрест него пустыня, за пределы коей забегает мысль, когда утомляются взоры. Далекий обелиск Илиополиса и ближе, на водах Нила, Булак и старый Каир, наконец самая столица, сия необъятная масса, волнующаяся народом, как шумное море человеческой жизни, и ее стройные мечети, и ее бесчисленные минареты – все в этом чудном и единственном зрелище создано для возбуждения восторга!
Но когда взоры так приятно развлечены движением обширной столицы, оживляющей весь передний план картины, другой более спокойный город открывается у подошвы Моккатама, перед воротами Каира: в нем не заметно никакого волнения, как будто бы солнце тщетно позлащало его расписные купола и легкие минареты; оно и в час полдня не в силах пробудить от древнего сна бесстрастных жителей, которые, наскучив шумом столицы, пришли спокойно заснуть в ее мирных предместьях, где воздвигся над ними целый город великолепных могил.
Многие мечети и одинокие минареты рассеяны промеж малых гробниц; их бронзовые решетки в виде листьев и цветов ограждают под легкими узорчатыми куполами высокие плиты, на которых вызолочены имена спящих в сем живописном приюте. Но мрамор, украшавший мозаические помосты внутри роскошных арабесками мечетей султанских, ныне расхищен; обнажены гробы их основателей, которые, воздвигая целые мечети для хранения своего праха, думали святынею оградить себя хотя по смерти от руки народа, всегда почти открывавшего для них ранний путь в созданные ими памятники; но потомство не уважило непощаженных племенем современным, и на пустынном пространстве сего обширного кладбища мало гробниц неприкосновенных. Некоторые из них в малом виде напоминают мечеть султана Гассана; внутри их железные, высокие решетки, разделяя на три придела здание, слабо хранят мертвых султанов от хищности их живых наследников.
Я не могу подробно описать каждого великолепного памятника, которых такое множество рассеяно вдоль восточной и южной стороны столицы. Кроме тринадцати больших кладбищ, находящихся внутри и вне Каира, два могильные города, как древние некрополисы египтян, стоят совершенно отдельно в его соседстве. Один, от величественных ворот завоеваний, прилично открывающих вход к могилам, по воспоминанию о жертвах неразлучных со славой битв, тянется к югу до вышгорода под именем Тураб, или кладбища Каидбея: ибо лучшая его мечеть стоит над прахом сего знаменитейшего из султанов второй династии Мамелуков. Постепенно соединяясь с малыми кладбищами, которые носят название соседних им ворот столицы, сей могильный город превосходит оную в длину, и отдельные его памятники оканчиваются к северу знаменитой арабесками своего купола Куббет-эль-Азад, или гробницей Малек Аделя, Саладинова брата.
Другой, не менее великолепный город, на юге от Каира, называемый Тураб-эль-Имам от красивого памятника Имама, и эль-Караф от ворот сего имени, занимает обширное пространство роскошными гробами и отдельными мечетями, меж коими всех величественнее мечеть Али-бея, славного уже в последние времена власти Малелуков под влиянием Порты. Могильный лабиринт улиц сих необъятных кладбищ населяется только во дни поминовений толпами набожных мусульман, неподвижно сидящих на коленах близ родственных могил, как мраморные изображения усопших или как бледный сонм их, если бы внезапно восстал он подивиться великолепной и радостной наружности своих гробниц, внутри столь хладных и тесных!
Если же, несмотря на разнообразие и красоту памятников, прогулка сия более способна наводить мрачность и уныние на сердце сравнением протекшей славы с настоящим ничтожеством султанов, то есть другое гораздо приятнейшее поприще для развлечения жителей Каира, особенно франков: Шубра – новый, прелестный сад паши, насаженный им на берегу Нила за час пути от столицы, с которой соединяется длинной и густой аллеею из смоковниц. Сад сей славится роскошью цветов и разнородных дерев Азии и Африки, расположенных на европейский вкус, а еще более мраморным обширным бассейном внутри пространной беседки, обставленной легкими столбами, где роскошь итальянских мраморов потворствовала игривому вкусу восточного зодчества; полмиллиона употребил паша на сооружение сей беседки. Движимый страстью ко всему европейскому и желанием угодить франкам, он хочет насадить подобный сад и в Александрии.
Прежде чем оставить Каир, я хотел видеть то дерево, под которым, как говорят, отдыхало святое семейство на пути в Египет. Близ селения Матариэ, лежащего к северу от сей столицы, показали мне ветхую смоковницу в саду арабском, искони бывшую предметом благочестия христиан; но одна ее толстая ветвь срублена и увезена англичанами.
Недалеко от Матариэ стоит на месте развалин древнего Илиополиса пустынный свидетель его прежней славы, высокий обелиск (с лишком в 9 сажень, из красного гранита и весь в иероглифах), оставшийся от стольких обелисков, которыми был славен сей город, колыбель и могила тысячелетнего феникса. Колоссальные товарищи сего обелиска переплыли моря, чтобы украсить Рим и Царьград. Один он не изменил дивной некогда столице солнца, где так пышно было его служение, так мудры его жрецы, и поныне остался, как одинокий луч сего светила, зароненный им в пустыню, чтобы озарять протекшее.
Церковь Египетская
Я посетил в Каире патриарха Александрийского Иерофея, мужа ученого в смысле духовной схоластики, который заменил кроткого Феофила, бежавшего во время смятений греческих в родину свою Патмос и там доживавшего мирную старость. Он принял меня с почестями и служил по моему желанию обедню во второе воскресенье поста. Бедность и беспрерывная вражда с коптами, сильными в своем отечестве, где имеют они патриарха и множество монастырей, одолевают сей древнейший из престолов святительских. Несмотря на благоразумное покровительство паши, которым пользуются все христиане Каира, копты умели во время последних войн овладеть опустевшими церквами греков и даже присвоить себе их дома; малое число семей греческих в Каире и Александрии остались для поддержания бедного престола патриаршего. Два только монастыря от него зависят: Св. Георгия в старом Каире и Св. Саввы в Александрии, которые искони пользовались подаяниями наших царей. Я нашел в архивах патриарших подлинные грамоты государей: Алексея Михайловича, Петра и Иоанна и императрицы Анны – и списки, скрепленные впоследствии Св. синодом.
Но несмотря на сие убожество, ни один из престолов патриарших не пользуется наравне с александрийским столькими преимуществами духовными и не имеет столь громкого титула в величании своих владык, как этот; ибо из Александрии проливался некогда обильный свет христианства на Восток, и ее святители возвещали ежегодно неделю Пасхи всей церкви, сильные на соборах множеством своих епископов, которых считалось более ста; ныне же нет ни единого. Вот каков титул патриарха на многолетии, когда перед чтением апостола он садится на горнее место позади престола: «Блаженнейший, величайший, святейший господин, князь и владыка, папа и патриарх великого града Александрии, Ливии, Пентаполии, Эфиопии и всей земли Египта, отец отцов, пастырь пастырей, архиерей архиереев, тринадцатый из апостолов и судия вселенной».
Как наследники евангелиста Марка, первого епископа Александрии, святители ее называются тринадцатыми из апостолов, и даже они одни только имеют право сидеть при чтении Евангелия. Полагают, что сей величественный обряд, когда все духовенство собирается около горнего места для слушанья апостола и Евангелия, перешел из Египта во все церкви, кроме Иерусалимской, где духовенство стоит в сие время впереди престола. Титул же судии вселенной принят был патриархом Феофилом в 1000 году за примирение императора Василия Вулгароктона с патриархом Сергием Константинопольским. Сей последний оскорбил речью государя, и Василий поднял на него руку; они прибегли к суду александрийского владыки, который, сделав из воска изваяния обоих, отрезал у патриаршего язык, у царского же – руку, давая тем чувствовать, от какого наказания высокий сан избавляет каждого из них. Пораженные сим смелым судом, они забыли вражду взаимную – и в знак благодарности к судье своему патриарх надел на него свою эпитрахиль, царь же свою корону и провозгласил его судьею вселенским. Доныне сохранились сии отличия при служении: патриарх Александрийский носит сверх всего облачения вторую эпитрахиль и двойной венец на своей митре, напоминающий несколько римскую тиару.
Он сохранил также в своей печати изображение крылатого льва св. Марка, держащего Евангелие, хотя сей древний герб патриаршего престола Александрии был присвоен республикой венецианской при похищении ею из Египта св. мощей евангелиста. Замечательны гербы и трех других вселенских престолов; так, например, патриарх Константинопольский, как духовная глава и представитель бывшей греческой империи, скрепляет свои грамоты, писанные красными чернилами, по древнему царскому праву двуглавым орлом. Патриарх Иерусалимский, более смиренный, имеет в гербе своем изображение часовни Святого Гроба с низлетающим к ней Духом Святым в виде голубином; а печатью патриарху Антиохийскому служит изображение св. апостолов Петра и Павла, ибо первый епископствовал, а второй проповедывал в Антиохии, где возникло наименование христиан.
Я видел и второй раз служение патриарха, в неделю Крестопоклонную, когда перед началом обедни, после великого славословия, выносил он сам из алтаря на главе своей крест, благоухавший весенними лилиями Египта, и крестообразно простирался перед налоем посреди церкви; но он не совершал сам литургии, а оставался в мантии на своем месте во все время обедни, допуская к благословению народ и принимая подаяние верных.
Пустыня
Настало время оставить Каир. Я прежде поехал в вышгород прощаться с пашой и благодарить его за все оказанные мне ласки. Как и в первый раз, он принял меня отменно вежливо и около часа беседовал с большой откровенностью. Покровительствуя мне и в пустыне, он велел сказать проводнику моему, родом бедуину из эль-Ариша, что будет отвечать головою за мою безопасность, и дал мне свой пропуск, или буюрулды. Он пожелал мне счастливого пути и радостного возвращения на родину, а я долгих дней паше и властвования столь же славного, как и дотоле. Так оставил я сего знаменитого старца, гения в своем краю и народе, каких еще немного являлось в Египте. На другой день простился я с г. Россетти, столь благородно угощавшим меня в Египте, и с другими любезными франками, которые радушно делили со мной время и с дружеской заботливостью показывали древности сего края. Больно прощаться с мыслью: «навеки!» три недели, проведенные мной в Египте, навсегда останутся у меня в памяти и сердце.
За день до праздника байрама выехал я из Каира во врата побед; мне нельзя было более медлить, чтобы не опоздать к Пасхе в Иерусалим, и для того избрал трудный путь через пустыню Суезского перешейка, вместо того чтобы ехать морем из Дамиетты в Яффу. Дорога шла к северу до Биль-бейса, рубежом степи и возделанных полей. Первую ночь провел я еще между франками за четыре часа от столицы в селении Ханке, где обучают они войска паши и близ коей находится, в соседней деревне Абузабель, главный лазарет и медицинская отлично устроенная школа с анатомической залой, обширной аптекой и малым ботаническим садом. Это превосходное заведение, давшее много хороших лекарей войскам паши по способности арабов к сему искусству, приятно изумляет на границе дикой пустыни.
Хотя в нынешнем веке требуется от путешественника статистический взгляд на ту страну, которую он посещает, но я не хочу излагать здесь поверхностного описания о настоящем быте и промышленности Египта, в которые не мог вникнуть в столь короткое время. Священная древность земли фараонов более занимала мысли мои и взоры там, где я хотел забыть настоящее для протекшего, которое более соответствовало чувству, повлекшему меня в Палестину Я не мог, однако же, не подивиться на рубеже Египта быстрому его преобразованию и силе гения Мегемета Али, который в 25 лет своего владычества так далеко опередил устройством внутренним соседние ему области. Разведение шелковичных и пальмовых деревьев, хлопчатой бумаги и стольких других произрастений, дотоле мало известных Египту, многочисленные фабрики, магазины, училища, арсеналы – все носит отпечаток предприимчивой деятельности. Уважаемый в Сирии, грозный в Аравии и покоренной Африке, Мегемет Али высоко стоит между владыками Востока и стал бы еще выше, если бы угнетенный трудами и налогами народ не стонал под игом жестокой монополии, обогащающей одну только казну паши, недостаточную для его исполинских замыслов; ибо, склоняясь к старости, он сам хочет насладиться своими успехами, мало надеясь на будущее там, где ничего не принял от прошедшего.
Два франка, коих товарищество было для меня весьма приятно, захотели проводить меня за шесть часов от Ханки до Бильбейса, чтобы облегчить мне скуку тяжелого дня; ибо на этом рубеже степи и долины Нила обыкновенно собираются все караваны и проводники их дают день отдыха своим верблюдам, запасаясь пищей в соседнем Бильбейсе. Баталион войск паши стоит близ селения, но караваны всегда располагаются вне деревни и даже вдали от пальм, чтобы склонные к воровству арабы, особенно бедуины, не могли подкрасться к ним ночью промежду деревьев по отсвечивающему песку. Сему правилу следуют путешественники не только в Египте, но и в Палестине; таков страх их, или, лучше, таково искусство воровства, до совершенства постигнутое бедуинами. За два дни до моего прибытия в Бильбейс четверо из них вечером нарочно появились впереди лагеря, разбитого по правилам европейским, и, когда солдаты бросились ловить их в пустыне, двое других обокрали сзади палатки начальников.
По мере приближения нашего к Бильбейсу арабы соседних селений беспрестанно выбегали спрашивать нас, не показалась ли новая луна, и не начался ли в Каире праздник великого байрама, столь жадно ожидаемый голодными поселянами, особенно в последний день рамазана. Иные от нетерпения разговелись, другие для большей верности отложили праздник до следующего дня, в том числе и наш вожатый, избравший торжество сие предлогом, чтобы пробыть день в Бильбейсе.
Сердце мое невольно сжалось, когда, окинув взором неизмеримую пустыню, подумал я, что для меня нет другого пути к Иерусалиму и что прежде нежели достигну желаемой цели, я должен обречь себя столь дикому и грозному уединению; но мне уже не оставалось другого выбора. Когда же спутники мои стали со мной прощаться, мне казалось, что я совершенно расстаюсь с миром на сей грани бесконечности. Я обнял их пламенно, как бы давних друзей, которые пребыли верными до конца, ибо в подобных обстоятельствах дни кажутся годами, и одна минута, один благородный порыв сближают людей, коим суждено сойтись на миг и разойтись навеки.
Скучен был день роздыха после двух коротких переходов, но он был мне отчасти полезен; я несколько отдохнул от беспокойного движения на верблюде, производящего боль в пояснице, сильной качкой на неловком седле. Сначала странно и неприятно видеть себя на столь высоком и безобразном животном; особенно трудно на него садиться и с него слезать, потому что, не всегда послушное, оно внезапно подымается с диким криком, если вожатый не наступит ему на колено. Но впоследствии я так привык к сему пустынному коню, что сам уже без помощи арабов заставлял его опускаться на колени и не чувствовал никакой усталости.
Хотя верблюды особенной породы (по-арабски хеджины) могут быстро бежать по пескам, мы шли, однако, медленно, менее пяти верст в час, по причине вьюков, более же по упрямству арабов, которые никогда не хотят привязать верблюдов гусем, одного за другим, и управлять передним. Напротив, они пускают их стадом и дают щипать по сторонам терний, ибо, жалея корма, хотят их насытить сею скудной пищей. С трудом и угрозами мог я принудить вожатого изменить сей тягостный ход, утомляющий и всадника и верблюда, который лениво идет в знойное время дня, ускоряя шаги свои ночью. Еще большего труда стоило мне отделиться от главного каравана из двухсот верблюдов, принадлежавшего тому же хозяину; он вместе с ним хотел медленно вести меня по пустыне; но и здесь мне помогло грозное имя паши, и, отойдя немного от Бильбейса, я оставил за собой сие огромное стадо.
Два обыкновенные верблюда, нагруженные вьюками и мехами с водой Нила, и пять верблюдов верховых составляли собственно весь мой караван. Один легкий верблюд был назначен для меня, другой для моего слуги, два для двух купцов христианских, племени арабского, которые просились возвратиться со мной на родину в Иерусалим и вместе с тем служили мне драгоманами; на последнем верблюде попеременно отдыхали вожатый, шейх Дауд и бедуины его колена. Впоследствии на пути присоединился к нам еще один араб, из родственников шейха. С ними погрузился я в беспредельное пространство зыбучих песков, как море забегающих за небосклон и ни малейшим признаком жизни не утешающих утомленного путника. Многие дни и многие ночи протекают над его главой, прежде нежели он может исторгнуться из столь грозного уединения, где в первые минуты душа его, расширяясь посреди необъятного горизонта, впоследствии изнемогает под бременем одиночества. Не встречая на земле ничего достойного внимания, невольно обращает он усталые взоры к небу, где два великие светила даны ему спутниками, особенно ночью, когда оно ярко горит звездами и в себе одном совокупляет всю жизнь, которой лишена грустная земля сих пустынных мест.
Странствуя по ним, легко можно постигнуть, каким образом первобытные жители Востока с такой ревностью предавались астрологии. Сперва, избирая светила ночи путеводителями в беспредельных равнинах, мало-помалу начинали они ожидать от них особенного влияния на судьбу свою: протекая бесприютную пустыню, они не могли найти на ней своей стези, свыше им начертанной течением солнца и звезд, и таким образом, отверженные дикой землей, искали участия и помощи в благодетельных светилах и, руководимые ими во время своего странствования, любили доверять их покрову и все течение своей жизни, кочующей и непостоянной.
Равно и мы направляли путь наш днем, немного влево от встречавшего нас солнца, ночью же стезя наша лежала между большой медведицей и планетой Венеры. Там, где земля более твердая могла на время удерживать на своей поверхности стопы идущих, мы следовали по чуть видной тропе протекших верблюдов; когда же вступали опять в пространство зыбучих песков, грозными холмами восстававших на равнине, как оцепеневшие волны разъяренного моря, – тогда и собственный след наш был заметаем позади нас ветром. Изредка звуки колокольчиков возвещали нам дальний караван; с приветом мира «салам» мы с ним встречались, с приветом мира расходились, взаимно передавая друг другу зыбко проложенный след свой на пустыне до первого ветра; иногда же и целые дни проходили без малейшей встречи.
Не знаю, отчего воспоминания целой моей жизни, все мое прошедшее так горько теснились в душе моей во дни моего странствования по пустыне. Медленно качаясь на верблюде или тяжело ступая по песку, я переносился духом в отдаленную родину, к близким и друзьям; в сжатом сердце не было места для будущих надежд, и мысленно я вновь пережил всю мою молодость, вновь перечувствовал все ее пылкие страсти, скитаясь одиноко по сей чуждой и бесприютной пустыне, где я сам, пришелец другого края и века, и где все бытие мое были совершенным оазисом в отношении окружавших меня людей и предметов.
По ночам разбивал я шатер свой близ какого-нибудь песчаного бугра; вокруг складывали мои вьюки и ложились верблюды, а проводники сказками провождали ночь в опасении скитающихся бедуинов, которых десять колен кочует по сей пустыне. Некогда грозные своими разбоями не только одиноким путникам, но и целым караванам, они ныне трепещут имени Мегемета Али, и если где должно благословлять его, то всего более в сих диких местах, дотоле непроходимых.
Близ горьких колодцев или малых солоноватых озер разбивают они юрты из черных овечьих шкур вокруг шатра своих шейхов, которых коварного и корыстолюбивого гостеприимства избегают путники, пролагая стезю свою далеко от их пристанища. Дикие травы и колючие кустарники, местами растущие по степи, там, где почва земли более состоит из мелкого щебня, нежели из песков, служат пищей многочисленным верблюдам и содержат стада, составляющие с конями основание богатства бедуинов, приращаемого частными грабежами. Таковы пустыня и ее жители. В ней, более нежели где-нибудь, можно постигнуть всю благость Провидения, наделившего каждый край свойственным ему животным и соединившего Азию с Африкой созданием верблюда, по справедливости названного кораблем пустыни. Какое другое животное могло бы семь дней и даже долее переносить голод и жажду, ибо во все время пути их кормят весьма мало и не поят ни разу. По вечерам дают им торбу сухих бобов, когда, снимая вьюки, пускают их пастись в окрестную пустыню; но до самого эль-Ариша они должны нести в себе воду Нила, хотя на пути есть два колодца в Абу-сейре и Катиэ. Близ оных всегда толпятся с водоносами жены арабов, в своих длинных синих покрывалах, посылаемые из соседних кочевьев к сим драгоценным для них ключам.
Около шестидесяти часов совершенной пустыни между Бильбейсом и эль-Аришем. На ней не встречаешь никакого жилья, кроме ничтожной таможни Абу-Сейр, за четырнадцать часов от Бильбейса, установленной пашою для осмотра караванов. Там провел я первую ночь, и оттоле уже начинаются зыбучие пески, только изредка и на малое пространство прерываемые. Промеж высоких бугров ночевал я в другой раз в виду малого оазиса пальм, наполненного кабанами, которых крик был издали слышен. Потом доехал я до большого пальмового леса Каттиэ, островом лежащего среди пустыни, где стоят на страже 80 солдат паши. Далее караваны следуют по иссохшему руслу потока, вдоль которого, как говорят, было много пальм, ныне истребленных; но я еще два раза ночевал в пустыне, прежде нежели достигнул эль-Ариша. Не доходя шестнадцать часов до сей крепости, дорога приближается к морю и пролегает обширными солончаками, которые во времена французов были еще наполнены водой; изредка видны близ них следы давнего жилья. Наконец в малом расстоянии от крепости, начиная от принадлежащего ей колодца, рыхлая стезя совершенно идет вдоль песчаного поморья.
Трудно выразить то грустное чувство, которое стесняет сердце при виде сей новой пустыни волн, соединяющейся с двумя другими – воздуха и песков, как бы для того, чтобы еще более дать постигнуть путнику его одиночество и поразить мертвым величием трех стихий, в беспредельности коих – что человек? Гул набегающих валов на безжизненную пустыню под бесприютным небом наводит мрачное уныние на сердце, и борьба моря и земли, как бы жизни и смерти, сих двух огромных сил вселенной, грозна своим исполинским уединением бренному созданию!
Арабы, страстные к сказкам, показали мне недалеко от эль-Ариша груду камней и продолжительный след на земле: это, по словам их, могила Бардауила, сильного еврея, который, похитив прекрасную аравитянку, стремился с ней из Египта на быстром верблюде. Здесь настиг его витязь пустынь, знаменитый Абу-Сеид, и, воспламененный воплями девы, кинулся спасти похищенную. Шесть раз кружил он коня своего вокруг Бардауила, на седьмой пронзил его длинным копьем. Под грудой камней схоронил он врага, а след коня его и след котлов, в которых угощал он свою дружину, навеки остался в песках; арабы поновляют их с уважением на память витязя. Кто же этот мощный еврей? кто хищник Бардауил? – брат Готфреда, Балдуин, наследник его престола, которого тяжкая болезнь застигла в сем месте на победоносном пути из Египта. Чувствуя свою кончину, он просил, чтобы отнесли умащенное тело его в Иерусалим, предав земле здесь все подлежащее тлению, и многие века покоилось оно под Голгофою, доколе последний пожар и вражда греков не истребили сей могилы.
Мне отрадно было встретить в столь дикой пустыне память крестоносцев, сих бурных выходцев Европы, увлеченных пламенной верой в бесприютную чужбину, по следам которых я столь же пламенно стремился в Палестину Сходство чувств, те же места и сверх всего одиночество – все сие сроднило меня с пустынным прахом Балдуина. И я, в степях Аравии скитающийся русский, с невыразимым участием стоял над забытой могилой сего некогда славного короля франков, грустно размышляя, что и в сей безлюдной пустыне, где ветры заметают след человеческий, витязи всех веков, всех стран и народов отовсюду приходили класть свои кости и наполнять славою пустоту степи! Сколько грозных завоевателей, сколько несметных полчищ протекли по ней, от Сезостриса до Наполеона! Персы Камбиза и греки Александра, сколько Антиохов и Птоломеев, возвестители Корана с вождем их Амру и поборники двух враждебных халифов, Саладин Сирийский и его великодушные соперники крестоносцы, арабы, мамелюки и турки Селима – все стремились сюда, на сие распутье двух частей мира, как бы на неизбежное поприще, где в горящих песках должна была закалиться каждая сталь, испытаться каждое мужество, прежде нежели привести в ужас мир; и даже последнему завоевателю Европы суждено было совершить пустынный бег сей, чтобы на двух краях Средиземного моря поставить свои исполинские грани!
Эль-Ариш
Хотя еще прежде полдня достигли мы эль-Ариша, но вожатый мой просил остановиться до следующего утра, и я был принужден согласиться, ибо там была его родина. В темном покое его дома, на разостланных по полу рогожках, обсели меня старшины города, его родственники, угощая кофеем, с бесконечными вопросами, и очень удивляясь, узнав, что я москов, а не ингилиз или франк, ибо они не видали русских в своей пустыне. Сам хозяин явился в красной, длинной рубашке, искусно вышитой шелком по рукавам, на груди и вдоль всей спины; он заменил ей свою грубую одежду, испещренную белыми и черными полосами, в которой совершал путь, вооруженный кривой саблей на железной цепи. Сей красивый наряд предпочтительно принадлежит арабам сирийским и вместе с их разноцветной чалмой составляет весьма блестящий для глаз убор. Почти в таком же платье, но только с обувью, богатым поясом и отличным оружием посетил меня в эль-Арише смуглый и мрачный шейх Салех, вождь скитающихся на пути Египта племен бедуинских. В первый раз увидел я подобного главу пустыни, в полном величии своего сана и древнего рода, лицом дикого и зверского, с глазами огненными и черной густой бородой, быстрого и развязного в телодвижениях. Оставив вне крепости борзого, гнедого коня, который, по словам его, не слышит под собой песка, он пришел посетить меня в жилище вожатого Дауда.
Я изъявил ему, как мне приятно видеть в таком блеске представителя глубоких пустынь, и он звал меня в свои шатры, которые лежали немного в сторону от дороги в Газу. Но оба мои драгомана, со страхом передав мне привет сей, знаками просили отказать. Не постигая причины смятения, я исполнил, однако же, их желание и извинился краткостью времени перед шейхом. Говоря о пустыне, я удивлялся, как переносят бедуины зной ее под душными шатрами. «Тебе душны шатры наши, бек, – отвечал он, – а мне эта крыша, и я не постигаю, как могут люди тесниться в городах, когда есть привольная пустыня».
Когда же по окончании беседы шейх Салех собирался в обратный путь, он потребовал от меня бакшиша или денежного дара, уверяя, что таков обычай всех проходящих пустыней, ибо ему, как старшине племен арабских, поверена ее стража. Я показал ему фирман султанский и буюрулды паши. Он поднял их в знак уважения на голову и продолжал просить хотя несколько левов в знак памяти от такой высокой особы. Тогда рассеялось мое очарование, и величественный шейх предстал в глазах моих низким бедуином. С досадой отвечал я ему, что, хотя путь мой идет завтра мимо его шатров, он не имеет, однако же, права требовать дара от друга великого паши; если же непременно того желает, я дам ему деньги и тотчас напишу паше, как грабит друзей его избранный им страж пустыни. При грозном имени Мегемета Али смятенный шейх положил руку на сердце, уста и чело и со знаками дружелюбия удалился.
Едва успел он выйти, как оба мои драгомана в один голос воскликнули: «Ах, бейзаде! мы за тебя дрожали, слава Богу, что ты отверг его коварное приглашение, ты не знаешь дикого гостеприимства шейхов бедуинских. Они примут тебя радушно, угостят кофеем и трубкой, зарежут в знак дружбы барана, предложат ночлег, и на другой день несколькими сотнями левов не отделаешься за их ласковый прием. Если же не захочешь удовлетворить корыстолюбию шейха и жадности его челядинцев, то все буйное колено выбежит из шатров, обступит тебя с криком и угрозами, и тогда жизнь твоя в опасности». Таков обычай сих родовых князей пустыни, которые, принимая от дедов верховную власть над многочисленными коленами, самовластно судят в шатрах племена бедуинов, налагая тяжкие денежные пени на виновных и даже изгоняя их совершенно из своего колена, но не имея права жизни и смерти; ибо как приобретение денег считается высшим благом и целью всех арабов, так и лишение их есть для них ужаснейшая казнь. С горькой улыбкой подумал я о славном на западе гостеприимстве арабов, особенно бедуинов, и подивился столь ложной похвале; обычай шейха Салеха был не частный, но общий, как я испытал впоследствии.
До рассвета оставил я эль-Ариш. Сия квадратная крепость, в древности Ринокурура, есть последняя в областях паши и годна только против набега бедуинов; она стоит на песчаных буграх за полчаса от моря и на иссохшем русле древнего потока египетского, отделявшего пустыни Африки от Азии. Они кончаются за два часа далее, и мало-помалу начинает оживляться природа на отлогих горах, означающих границу Палестины. Но хотя есть на оных зелень и кусты, нигде, однако, не видно руки человеческой на продолжении двенадцати часов пути; слышны только по сторонам лай собак и крик ослов в последних шатрах бедуинских, скрытых за горами, и изредка встречаются бедуины. Почти все они были знакомы моему вожатому и приветствовали его мирным «салам», касаясь лбами, целуясь на воздух и по нескольку раз хватая друг друга за руку с обильными желаниями благ.
Я несколько обеспокоился, когда за полчаса от лежащих в стороне шатров шейха Салеха один из его племени вышел к нам на дорогу и спросил у моего вожатого: не я ли тот бек, которого видел накануне его шейх? Но это было только одно любопытство молодого араба. Вожатый хвалился чутьем и сметливостью бедуинов, уверяя, что они по следу могут узнать всякого из их и чуждого колена и по вкусу земли найти опять дорогу, если утратят ее ночью. От времени до времени запевал он протяжную, монотонную песнь, обычную всем вождям караванов, которой охотно внимали верблюды, ускоряя приметно шаги под стройный напев. Отдохнув по обыкновению часа четыре, в половине дня я радостно подвигался по оживающим горам к последнему пустынному ночлегу близ селения Хан-юн, первого на границе Сирии.
Недалеко от него встречается на высотах малое озеро, подернутое солью, на берегу которого воздвигнута куббе арабская, или часовня над гробом шейха; здесь поблизости озера должно предполагать пустынную обитель отшельника Илариона, столь славного в летописях палестинской церкви. Современник великого Антония, первый уединился он по его примеру на пустынном рубеже Аравии и провел пятьдесят лет в диком приюте, отколе наконец был изгнан славой своих чудес, ибо соседняя Газа вся притекала к нему для исцелений. Тщетно, избегая своей знаменитости, скитался он в пустынях Египта, где ожидало его богатое наследство – иноческая риза почившего Антония, и по странам Запада, которого народы встречали его толпами. Дивный чудесами, в Эпидавре обратил он мановением руки идущее на берег море и, беспрестанно влекомый смирением вдаль от мира, отошел в Кипре на свою небесную родину. Святые его мощи были перенесены в созданный им монастырь, по примеру коего скоро воздвиглись многие великие обители. Так, в малом расстоянии от Газы, говорили мне, что есть налево от дороги, вероятно близ остатков древней Маиумы или Констанции, одинокая церковь, которая, по моему предположению, стоит на месте знаменитой обители св. игумена Серида, менее славного собственными подвигами, нежели высоким житием своих великих старцев: аввы Варсонофия и ученика его Иоанна пророка, и святых Дорофея и Досифея, которые все, быв светильниками своего времени, оставили и потомству сокровище учения.
Далее за озером стоят еще на холме два гранитные столба посреди обломков, как бы врата, которыми входят из пустыни в благословенную Палестину, – это развалины древней Рафы филистимлян. Утомленный уединенным путем, которым девять дней скитался от Каира, я столь же пламенно желал земли обетованной, как некогда Израиль, и грудь облегчилась, когда нога моя опять ступила на свежую зелень.
Газа
От Хан-юна приятная дорога пролегает уже через обработанные поля. С левой стороны тянется цепь песчаных холмов, закрывающая море, с правой – синеют дикие горы Иудеи. Окрестности Газы самые живописные; все зелено: поля и холмы и гора Самсона, на вершину коей отнес он городские врата. Мечеть заменила там древнюю церковь. Со стороны Египта длинная аллея, из кактуса и столетнего дерева, ведет в город, цветущий апельсинными садами: подобными аллеями украшены почти все села приморской Палестины. Со стороны Сирии густая масличная роща освежает своей мрачной тенью дорогу от Газы на пространстве пяти верст. Город сей, оживленный беспрестанными караванами, на пути коих счастливо он лежит, теперь один из самых богатых в Палестине по своей торговле и доставляет на многие дни продовольствие идущим в пустыню Аравийскую; в нем добывают соседние бедуины все скудные потребности кочующей жизни.
Древняя Газа филистимлян была совершенно разрушена Александром Македонским, а новая воздвигнута во времена Маккавеев подле развалин падшей. Она служила всегда впоследствии пограничной твердыней Сирии и Египта. Балдуин Иерусалимский укрепил замок ее и поручил оный страже рыцарей храма; но султаны египетские им овладели, и крепость сия наконец совершенно была истреблена французами при Наполеоне. Немного древностей ныне заключает в себе Газа. Дворец султанов, некогда великолепный мраморными украшениями и крепкий своими бойницами, со дня на день приходит в совершенный упадок. Еще довольно сохранилась посреди главного базара большая мечеть, бывшая соборным храмом Св. Иоанна. Шестнадцать четвероугольных столбов поддерживают своды ее, и обширность святилища свидетельствует о прежнем его величии. Разбросанные вне города столбы и капители напоминают также прежнюю славу Газы. Еще показывают те врата, с коих сбил затворы Сампсон, и недалеко от них мечеть, на том месте, где, по местным преданиям, стоял дом, опрокинутый им на филистимлян.
Город сей не имеет ни консулов, ни монастырей, и потому я принужден был остановиться в гостинице, или караван-сарае, четвероугольном здании с обширным двором посредине и темными чуланами в обоих ярусах, где складывают товары. Мне отвели лучшую и совершенно отдельную комнату с окнами в сад и с террасой. Края сих террас и плоских крыш живописно украшены вместо перил тонкими сквозными стенками, составленными из черепичных трубок, расположенных узорами и утвержденных глиной, и это особенный отпечаток городов Палестины.
Мусселим, или градоначальник, Газы, которого я встретил в городе дающим по древнему обычаю Востока суд народу перед вратами замка, прочитал мои фирманы и позволил мне осмотреть древности, предлагая свои услуги; но я не взял у него пропуска, нужного в горах Иудейских, чтобы избавиться от постыдной дани шейху Абугошу. В Раме, где меня о том предварили, я уже напрасно просил сего пропуска от аги города, и мог бы иметь большие неприятности, ибо поклонники обыкновенно снабжаются подобными свидетельствами в Газе, Яффе или Акре. Грек, которого я взял на улице себе в переводчики перед градоначальником, с трепетом переводил слова мои и уговаривал меня поцеловать край его одежды и руку, удивляясь, что я не исполняю столь священного долга.
Вечером обступили меня христианские старшины города, племени арабского, веры православной. Они жадно слушали известия о мире, которому доселе не верили, как и все в Палестине, и спрашивали меня, освобождены ли от ига Иерусалим и гроб Господень. Я старался удовлетворить их любопытству сообразно с тесным кругом их понятий. В Газе расстался я наконец с утомительными верблюдами и отпустил вожатого моего Дауда с письмами в Египет и свидетельством о его верности, без которого он не смел показаться в Каире. Но жадность, свойственная всему его племени, особенно оказалась в последние минуты; величая меня высокими титулами, он просил большого бакшиша или дара и скрыл меха мои, вывезенные для воды из Египта. На другой день рано, приказав навьючить лошаков, я сам с невыразимой радостью сел на коня и, как бы чувствуя себя окрыленным, помчался через масличную рощу к Аскалону.
Дважды укрепленный, во времена Иудейские и в век крестоносцев, он стоит на берегу моря, почти за четыре часа пути от Газы и за два в сторону от дороги Иерусалимской. Две обрушившиеся башни его, служившие главными вратами, издали видны влево на высоте песчаных холмов, по отлогости коих спускаются к морю остальные развалины города и пристани, богатые мрамором. Но мой турецкий кераджи, или извозчик, не умел проводить меня до самого Аскалона, и я принужден был, не доехав до него, возвратиться на прежнюю дорогу, чтобы поспеть на ночь в Раму, отстоящую за двенадцать тяжелых часов пути от Газы: потому что, несмотря на множество селений, искать другого ночлега было небезопасно.
Вся сия дорога живописна: поля возделаны, и весенняя зелень отрадна была взорам после горящих песков пустыни. Низменные цепи холмов в различных направлениях разделяют сие цветущее поморье, славное в древности под именем Саронской равнины, которой лилии пышнее были порфиры Соломона, которой розы удержали за собой сладкое ее название; весенняя нива заменяла перед моими очами дикую роскошь цветов; бесчисленные села на отдельных холмах возвышались посреди полей, как бы на страже их богатства; кое-где рассеяны масличные рощи или обширные тенью смоковницы, принадлежащие исключительно Палестине, как пальма – Египту. Но большая часть прежних потоков иссохла, несмотря на раннее время года, и одни только остатки высоких мостов удостоверяют о прежнем их полноводии.
Если теперь в руках беспечных арабов и под железным жезлом мусселимов, еще столь очаровательно поморье Палестины, что же было оно во времена древние, когда многолюдное и трудолюбивое племя возделывало поля сии? – в полном смысле земля обетованная, кипящая млеком и медом! Мне скажут: здесь жили филистимляне; так, но не все ли сии народы были преданы в руки евреев и не колена ли Симеона, Дана, Ефрема, Манасии и Ассира разделили между собой сие поморье, от Газы и до Тира. Если в диких горах втеснились для высшей цели царство Иудеи и самый Иерусалим, то благословенные прибрежные долины не так же ли принадлежали сынам Израиля, и не вся ли земля, от пустыни до Дамаска, слыла обетованною? Зачем же хула на ее неплодие? Но следы сих отдаленных веков ныне изгладились; от многолюдных городов остались слабые развалины: Азот и Ямния, под именем Эздуда и Эбнэ, едва приметны на пути к Раме. Изредка встречаются остатки полуобрушившихся на дороге зданий, слывущих в народе под именем старых караван-сараев, или земляные насыпи посреди селений, выложенные камнем, на вершине коих в древности стояли замки, ныне же стоят мечети; но все сии памятники гласят только о крестоносцах, о сей чуждой лозе, на время привившейся к корню иудейскому и быстро поблекнувшей в бурях воинских.
Рама
Рама лежит на высоте, как густой сад, из которого возвышаются пальмы и минареты; зеленые плетни из кактуса ограждают ее плодовитые деревья, оживляя окрестность города. Три монастыря, или подворья (метохи), греков, латинов и армян делают сей город общим пристанищем поклонников трех религий на перепутьи к Иерусалиму от Яффы. Известный в Евангелии под именем Аримафеи, отчизны благообразного Иосифа (так по крайней мере думает св. Иероним), он был крепостью в крестовые походы, ныне же совершенно открыт и почти без следа древних развалин.
Поздно вечером достиг я Рамы и, хотя имел письма из Константинополя от блюстителя Святой Земли к подчиненным ему монахам латинским, однако же остановился на подворьи греческом, престарелый игумен Захария и двое служек содержали сию гостиницу, где я был принят почтенным старцем с большою простотою и радушием, без всяких видов корыстолюбия, которое часто встречал впоследствии. Узнав о моем приезде, все христианские старшины города пришли провести со мной вечер, и один из них угостил меня ужином. Много распрашивали они о войне с турками и о мире, равно и об освобождении Сввятого Гроба, единственной и вечной цели желаний христианского Востока. Когда они удалились, игумен таинственно показал мне рукопись, заключающую в себе пророчества монаха Агафангела, жившего в XIII веке, о славе России и судьбе Царьграда.
Игумен прочел мне в рукописи о величии Петра, Екатерины, о нашествии галлов и нового царя их, ведущего их на гибель, и о славе Александра: главные, великие события темно описаны, и цари не названы по имени, кроме Петра, которого имя не раз употреблено и для его преемников, в общем смысле династии. Я не обратил тогда довольно внимания на сию рукопись, но впоследствии наш консул в Кипре уверял меня, что он ее читал прежде нашествия французов и что даже при получении сей горькой вести в Царьград, послал оную к министру нашему для утешительного пророчества о падении Наполеона. По возвращении же моем я читал ее сам и нашел неимоверной.
Рано утром спешил я оставить Раму, чтобы достигнуть вечером Иерусалима, отдаленного от нее девятью тяжелыми часами пути. В течение первых четырех продолжаются еще те же плодоносные поля, какие идут от Газы; но, миновав деревню Латрун, отечество благоразумного разбойника, сего первенца наследников рая, долины становятся глубже и суровее, стесняясь между первыми отраслями гор Иудейских. Весенняя роскошь зелени и цветов на дне сих обильных пастбищ, оживленных стадами арабскими, странно противоречила дикости восстающих над ними скал, в ущелья коих проникает дорога. Со всех сторон вздымались они, неприступные, поросшие в своих расселинах кустарником; их красноватые камни горели лучами полуденного солнца. Узкая тропа, долго следуя вверх по иссохшему руслу потока, пробившего сию теснину в утесах, становилась почти непроходимой не столько от крутизны всходов и скатов, часто отвесных, сколько от множества мелких камней, скользивших и обрывавшихся под ногами. Нельзя подумать, чтобы в древности и даже в средние века дорога сия была в столь ужасном положении; но горные жители, расчищая корни растущих по сторонам маслин, бросают на нее камни, и она до того испорчена, что даже самые арабы местами слезают с коней для безопасного спуска.
Богатое селение Абугоша первое встречается в горах за три часа до Иерусалима. Оно лежит на скате круглых высот: под ним роскошно расстилается широкая долина, со всех сторон обнесенная высшим хребтом Иудейской цепи; на одном из утесов видны остатки древнего замка Маккавеев, на других селения; живые воды струятся во глубине долины: это лучшее сокровище племени Абугоша. Латины признают место сие отчизной пророка Иеремии; греки предполагают здесь древний Эммаус, где Спаситель в день своего воскресения благословил вечерю Луке и Клеопе, и их именем называют обширную церковь, обращенную ныне в сарай, при самом входе в деревню.
Шейх Абугош, старейшина многих колен горных арабов, в числе 10000 могущих поднять оружие по его зову, избрал себе место сие, богато обстроенное. Охраняя дорогу из Рамы в Иерусалим от набега бедуинов, которые часто приходят из пустыни и бродят с оружием вокруг селений феллахов, или поселенных арабов, он брал произвольную подать со всех христиан по разрешению паши Дамасского, хотя сей последний не имел над ним никакой власти. С вершины разбойничьего гнезда своего Абугош страшен был бессильным мусселимам иерусалимским, часто притесняя поклонников, когда был недоволен архиереями. Кроме обычных даров имел он еще странное право получать с монастырей трех вероисповеданий по леву в день и полное содержание себе и коню, и даже своим спутникам в каждый приезд свой в Иерусалим, что по соседству случалось почти ежедневно. Дорого иногда платило ему духовенство за выкуп единоверцев, если они бывали значительны, особенно за монахов; ибо в случае малейшей досады Абугош ловил их и сажал в душные ямы, где пекут хлебы, зная, что рано или поздно монастырь должен освободить их. Он и его соплеменники, в богатых одеждах и вооружении, проводили большую часть дня на распутьи, грозно требуя кафара, или дани, от неимеющих фирмана (с каждого по 3 лева) и бакшиша, или дара, от снабженных оным. Со времени присоединения Сирии к области Мегемета Али владычество Абугоша в горах много уменьшилось.
Еще с самой Рамы оба мои драгомана начали говорить мне об Абу-гоше, убедительно прося назваться ингилизом, как будто бы кроме лордов английских шейх никого не знал. Приближаясь к селению, я очень удивился, когда, нечаянно оглянувшись, увидел, что спутники мои из воинов сделались мирными купцами, ибо в одно мгновение скрылось все оружие, которым были они обвешаны в пустыне, исчезли сабли и пистолеты. Мне хотелось знать причину столь быстрого превращения: «Здесь опасно» – шепнули они. – «Но кажется в опасности и нужно оружие», – возразил я. – «Напротив, – отвечали они, – здесь сим же оружием и бьют нас, ибо неверные не любят оного на православных». – С такими защитниками нерадостно было подвигаться к Абугошу, и я невольно подумал, сколь опасно могла бы мне быть малейшая встреча с бедуинами в пустыне. Между тем оба купца всех опередили и уже успели от меня отречься перед шейхом, как бы от совершенно им чуждого человека, с которым будто бы впервые встретились в горах; их пропустили с обычной пошлиной. Тогда подъехал я к сидящей толпе, пировавшей под тенью смоковниц. Племянник шейха, богато одетый и вооруженный, схватил за узду коня моего и требовал кафара: «Я бейзаде московский, – сказал я, – и вот фирман падишаха!» Молодой араб смягчился, увидя заветный указ, и стал просить бакшиша; я упорно отказал. Наконец сам шейх, услышав, что я русский, велел племяннику от меня отступиться, и я проехал даром вместе с человеком, радуясь что Абугош не пригласил меня к своей трапезе, за которую должен бы был ему дорого заплатить по жадному обычаю сего племени.
По мере приближения к Иерусалиму горы становятся выше и мрачнее; богатые села, все племени Абугоша, оживляют сии ущелья, и масличные деревья рассажены уступами по горным скатам. Сии скалы, сии овраги – Иудея! Но по нынешнему, полудикому ее состоянию, и по малому числу жителей нельзя судить о прежнем благосостоянии оной, когда все сии горы кипели людьми, и каждый уголок земли был обработан, особенно в окрестностях столицы. За долиной Эммауса следует глубокая лощина, отделенная от нее каменной, почти отвесной горой: она орошена потоком Теревинфским, близ которого видны остатки древнего обширного здания на краю селения. Память поединка отрока Давида с исполинским Голиафом нераздельна с именем вод Теревинфа; но самое поприще битвы не известно.
Наконец, после тяжелого и крутого всхода на гору, которой пространная вершина усеяна мелким камнем, довольно долго следуя по сей неровной площади и ожидая столь же трудного спуска, прежде нежели взобраться на какую-нибудь новую высоту, отколе бы мог открыться Святой Град, – внезапно и против всякого чаяния в самом близком расстоянии видишь перед собой Иерусалим!
Кто выразит все чувства, волнующие грудь, при внезапном появлении Святого Града? И можно ли изъяснить речами то тайное борение радости и страха, которыми попеременно движется сердце в сие торжественное мгновение, когда все дивные имена Сиона, Голгофы и Элеона, с юных лет и только во святыне храмов поражавшие слух наш, внезапно олицетворяются перед очарованными глазами: когда пылкие мечты младенца сбываются в видениях юноши и все звуки псалмов и пророчеств сливаются в одну живую картину отвергшего их Иерусалима! Тщетно приготовляешь издали дух свой к зрелищу Града, мысленно представляя себе, как, мало-помалу он станет проясняться из туманной дали и как мало-помалу станут привыкать к нему взоры и мысли. Он вдруг, как бы из-под земли, является смятенным глазам на скате той самой горы, по площади коей пролегала трудная стезя; весь и внезапно восстает он в полной красе обновленных стен своих и башен, во всем величии Ветхого завета, издали – несокрушенный, как бы еще в ожидании Нового, и так, как он всегда рисуется воображению, со всеми своими бойницами и вратами. Гора Элеонская в ярких лучах вечера и пустыня Мертвого моря в туманах ограничивали за ним священный горизонт, и я стоял в безмолвном восторге, теряясь в ужасе воспоминаний!
Еще не успел я выйти из сего оцепенения, мечтая и действуя, как бы объятый сном, когда увидел себя близ самых ворот Яффских, у крепости Давида. Так близко расстояние от поклонной горы до стен, окруженных с сей стороны зеленью иссохших прудов Соломона. Толпа женщин, в длинных белых покрывалах, теснилась на сем обширном гульбище. Я въехал в город, взглянул окрест себя, и очарование исчезло. Так достиг я Иерусалима, в пятое воскресение Великого поста.
Иерусалим
Все пришло в волнение при появлении моем у ворот патриаршей обители. Несколько русских, монашествующих и послушников, выбежали ко мне навстречу удостовериться, точно ли я их соотечественник. Странно и приятно поразил меня звук языка родного в Иерусалиме. Но едва успел я слезть с коня, как уже начались жалобы их на гонения и совершенную нищету, которые они истинно претерпевают. Окруженный ими, взошел я на высокое крыльцо, где меня встретил драгоман патриарший, почтенный старец Митрофан, и ввел в приемную длинную залу, куда не замедлили прийти и оба наместника.
Старший из них, митрополит Петры Аравийской, восьмидесятилетний Мисаил, известный своими христианскими добродетелями, искренно радовался прибытию русского. Долгое время находясь архиепископом болгарским на Дунае, он выучился несколько говорить языком славянским и был духовником всех соотечественников в Иерусалиме, во многих случаях доказав свою приверженность к России, но уже его слабые силы не позволяли ему входить в управление церкви. Второй наместник – Даниил, митрополит Назарета, принявший на себя бремя правления в обстоятельствах трудных, подумал сперва, что я прислан после войны от двора нашего проверить казну монастырскую. Он не мог совершенно заменить духовенству палестинскому знаменитого своего предместника, инока Прокопия, обновителя Храма; ибо его собственное положение было весьма тягостно по беспрестанным притеснениям властей арабских и совершенному упадку благосостояния Иерусалимской церкви.
Скоро, не доверяя слуху о моем нечаянном приезде, прибежал почтенный И. Д. Еропкин в одежде духовной, которою принужден был облечься в течение двухлетнего своего пребывания в Иерусалиме, чтобы избежать оскорбления черни во время войны Порты с Россией. Не имея возможности безопасно выехать из Палестины, куда приехал в 1828 году с шестидесятью поклонниками обоего пола, он только с пятнадцатью из них остался в живых в Иерусалиме. Все прочие погибли от жестокой чумы, свирепствовавшей по всей Сирии в год его приезда.
С неизъяснимой радостью и как давнего друга встретил я своего соотечественника, о котором слышал еще в Царьграде, и посетил его келию, пока приготовляли мне прекрасную комнату, обращенную окнами на соседний Храм Воскресения и дальнюю Элеонскую гору. Туда собрались несколько любопытных, посланных архиереями, и все русские. Они не могли довольно мне нарадоваться, ибо уже два года не было поклонников из России. Один из них Феоктист, бывший вахмистром в конной гвардии, отслужив отечеству, посвятил себя Богу, но его еще сильно занимало протекшее мирское, и он с живым любопытством расспрашивал меня о прежних своих начальниках. (Ныне, по дошедшим до меня известиям, он уже скончался){61}. Другие принадлежали к числу поклонников всякого звания, иногда по нескольку раз посещающих Иерусалим, и, по благочестию соотечественников, приносящих богатые вклады Сввятому Гробу.
Были между ними бежавшие из плена персидского и турецкого. Они по удивительным способностям народа русского умели в короткое время выучиться языкам восточным и хитро воспользоваться доверенностью пашей, чтобы спастись в Иерусалиме. Так один из них, взятый турками в последнюю войну, поступил на службу к одному из пашей Анатолии, уверил его, что весьма искусен делать кареты, выпросил денег и позволения искать в соседних лесах букового дерева и скрылся. Другой же, восьмидесятилетний старец Паисий, бежавший еще во время сечи Запорожской, пользовался всей доверенностью митрополита Назаретского и служил переводчиком в сношениях его с русскими. Все они, составив себе особенный странный язык, смесь греческого и русского, для объяснения с духовенством, приняли на себя различные должности в патриархии и таким образом живут, хотя и скудно, посреди всеобщего голода и нищеты. Иной печет просфоры и хлебы, другие смотрят за маслинами, огородами, лошаками; женщины стирают, шьют или ходят за больными, и надобно заметить, что все они вообще несравненно расторопнее греков и арабов. Но в мое время было не более восемнадцати русских в Палестине.
На другой день пригласили меня в залу собрания, или синодик. В передней комнате хор священников возгласил стихиры Великого четверга: «Союзом любве связуеми апостоли, владычествующему всеми себе Христу возложше, красны ноги очищаху, благовествующе всем мир». В то же время три дьякона стали умывать мне ноги и руки, возливая на них розовую воду и смиренно целуя: обряд трогательный, напоминающий первые обряды христианства; по совершении его пели «Честнейшую Херувим» и, возгласив многолетие святейшему и величайшему господину, князю и владыке, патриарху Святого Града Иерусалима и всей Палестины, Сирии, Аравии, обоин-пол Иордана, Каны Галилейской и Св. Сиона, а вслед за тем многолетие благочестивому, православному и благородному поклоннику, с низким поклоном удалились.
Я взошел в самый синодик, где, по обычаю патриархии, все архиереи садятся вокруг стола, приглашая поклонников записывать имена свои для поминовения и вносить вклады, на счет которых впоследствии их содержат во все время пребывания в Иерусалиме. Оно продолжается обыкновенно от Воздвижения до Пасхи, и от каждого зависит выбор монастыря для своего жительства. Но те из поклонников, которые желают посвятить деньги свои и дары Святому Гробу, должны особенно вручить их игумену храма для пропитания братии, для свеч и лампад. Однако же архиереи не просили от меня подаяния в синодик; там был только один престарелый эконом патриархии (Парфений, ныне уже умерший){62}; он снял для меня со стены малый крест в серебряном окладе, составленный из мелких частиц честного дерева, от которых уделяют поклонникам. Тогда посетил я по порядку всех архиереев, вручив письмо патриаршее и фирманы секретарю наместников, доброму и благоразумному иноку Анфиму, который, долго служив при дворе господаря Валахского Ипсилантия, был свидетелем его бедственной кончины и удалился на смирение в Иерусалим.
Два наместника и три епископа: Газы – Феодосий, Филадельфии – Прокопий (теперь уже умерший) и Лидды – Досифей – составляли синод Иерусалимский, собиравшийся только в случаях необыкновенных, ибо все дела решали оба наместника с драгоманом и секретарем, и даже иногда один наместник. Он посылает от себя монахов в разные города Востока собирать милостыню для Святого Гроба отдельно от патриарха, который действует из Константинополя более как защитник и глава духовная, нежели как совершенный хозяин и владыка дому, и никогда не посещает своей паствы, чтобы не платить слишком большой дани шейхам. В случае смерти его синод Иерусалимский, избрав одного из среды своей, посылает принять благословение от патриарха Вселенского и жить навсегда в удалении от Святого Гроба. Двух еще архиереев не было тогда в Иерусалиме: Кесарии, архиепископ Кесарий, от которой в древности зависела и епархия Иерусалимская, находился в Молдавии и заведовал там имениями Святого Гроба, где недавно скончался; другой, Афанасий, епископ Птолемаиды, бежал в это время на Ливан от Абдаллы, паши Акрского: но по бедности патриаршего престола недоставало еще многих святителей: епископов Вифлеема, Фавора, Иоппии, Неаполя, Севастии и иных, впоследствии посвященных, из числа коих бывший игумен Гефсимании Иерофей поставлен архиепископом Фавора и находится ныне в России для сбора милостыни. Трое живущих в Иерусалиме архиереев, в крайнем убожестве и без епархий, при одних только титулах, содержались трудами рук своих, ожидая очередного дня праздничного служения, чтобы быть приглашенными к трапезе наместников, весьма не роскошной; ибо как между архиереями, так и между иноками не было общежития. Сии последние жили малыми вкладами, которые внесли при вступлении своем в обитель; многие, не получая следующего им содержания по великим долгам патриархии, бежали из Иерусалима.
Казна патриаршая обогащалась некогда большими вкладами, милостынями и доходами с многочисленных имений, принадлежавших Святому Гробу в разных местах Греции, особенно в Молдавии и Валахии, также в России и Грузии, и приносивших ей ежегодно более миллиона левов. Пользуясь сильным кредитом, она служила общим банком для капиталистов Турции и в двух местах принимала их деньги: в Царьграде под ведомством патриарха и в Иерусалиме под надзором его наместника, где многие евреи и магометане вносили свои капиталы, большей частью пожизненно. Возобновление сгоревшего Храма первое расстроило казну патриаршую, и вслед за тем восстание греков, лишив ее милостыни поклонников и дохода с двух княжеств, совершенно истощило и уронило кредит ее во всеобщем мнении. Все стали требовать уплаты капиталов, когда не было довольно денег и для процентов, и таким образом возросло до восемнадцати миллионов левов долга. Ныне хотя поголовная подать, единовременно наложенная султаном в 1831 году на греков в пользу Святого Гроба, и благоразумные распоряжения патриарха уменьшили долг сей до 6000000 левов, т. е. 2000000 рублей, однако же одно только чрезвычайное пособие может предохранить монастыри палестинские от угрожающего им падения, особливо после страшного землетрясения.
Духовенство, расспрашивая меня об условиях мира Адрианопольского, желало знать, не вытребовали ли мы чего-нибудь в пользу Святого Гроба. Странные и нелепые слухи разнеслись в городе о моем прибытии. Говорили, что я начальник сильного отряда, посланного для завоевания Святого Града и что 10000 русских придут вслед за мной из Эрзрума или пристанут на кораблях у Акры. Основанием тому служил слух о толпе поклонников, шедших от поморья, которые точно прибыли через несколько дней, в числе двухсот, наиболее греков из острова Кастель-Россо.
Но главным источником сих толков был искони распространенный на Востоке страх имени русского, умноженный теперь славой побед наших над Портой. Мнение, что мы завоюем некогда Иерусалим, так сильно вкоренено в народе, что за два года пред тем сам паша Акрский послал при начале войны вооруженные ладьи освидетельствовать судно с поклонниками, на котором приплыл г. Еропкин, полагая, что оно скрывает воинов для тайной высадки. Кадий Иерусалимский, назначаемый из Царьграда и заведовавший независимо от паши Дамасского делами духовенства христианского, встревожился моим прибытием и просил меня, равно как и эмиры племени Магометова, показать им мой фирман. Впоследствии они всегда приветствовали меня с величайшим уважением, предлагая розы или апельсины в знак приязни, когда встречались со мной на улицах, или приглашая пить кофе на пороге своих жилищ, где любят проводить дни в беспечности. Один из них, более других именитый, показывая мне дом свой, прежнюю патриархию, со вздохом сказал: «Будьте к нам благосклонны, чувствуем, что все здесь ваше или будет вашим; но да исполнится воля судьбы!». Между тем посетил я монастырь латинский и представил наместнику письмо от блюстителя Святой Земли, с которым познакомился я в Царьграде. Меня принял он очень вежливо, и сие знакомство послужило мне в большую пользу, как для осмотра святынь латинских в Палестине и Галилее, так и для подробного познания древностей иерусалимских, не столь известных грекам, когда, напротив того, франки содержат нарочно на сей предмет христианского араба, умеющего удовлетворять любопытству путешественников.
Перед вечером возвратился в город мусселим, который выезжал собирать дань с арабов. Дотоле ежегодно сменяемый или утверждаемый пашой Дамасским, от которого он зависел, градоначальник сей мало был страшен соседним шейхам, и владычество его ограничивалось стенами города. Одно только духовенство более или менее состояло под его игом, будучи обязано каждый год наделять дарами как его, так и другие власти мусульманские. Хотя он уже удалился в свой гарем, но я поручил драгоману патриархии непременно вызвать его для свидания со мной, ибо следующий день Благовещения хотел исключительно посвятить на поклонение Святым местам. Мусселим принял меня во всем блеске своего двора. Абхазец родом, из окрестностей Сухум-кале, проданный еще в младенчестве в неволю, он достиг постепенно при паше Дамасском до сего сана. Много расспрашивал он меня о Грузии и, удивляясь, что я хорошо ее знаю, спросил, не бывал ли я в ней? Я отвечал ему, что имею все сии сведения от брата, который там в числе пашей, и в свою чреду полюбопытствовал разведать причину особенного пристрастия его к Грузии; когда же услышал о месте его рождения, то поздравил его моим соотечественником. «Как, давно ли?», – воскликнул изумленный мусселим. – «С прошедшей войны, – отвечал я, – ибо Сухум-кале навсегда остался за нами». Он смутился в первую минуту, однако же скоро нашелся и стал изъявлять радость, что видит во мне русского; ибо народ московский, по словам его, далеко оставил за собой все племена франков. С этой минуты во все время моего пребывания в Иерусалиме он всегда вежливо предлагал мне свои услуги.
На дворе мусселима, где стоит против ворот одна пушка на случай мятежа, обступили меня его прислужники, требуя бакшиша; я отослал их к драгоману, ибо на Востоке неприлично расплачиваться самому. Возвращаясь в патриархию, не мог я не изъявить сему старцу моего неудовольствия за рабское его обращение с мусселимом, потому что он, саном архимандрит, при прощании целовал его руку и полу одежды. «С каким чувством могут целовать христиане благословляющую вашу руку, – говорил я, – когда вы сами с таким подобострастием подносите к устам край одежды грубого мусселима, недавно бывшего невольником?». Добрый старец извинялся обычаем и бременем ига, говоря, что и митрополиты принуждены то же делать, уважая в мусселиме представителя паши Дамасского и вместе лицо султана; «но придите оградить нас правами, – прибавил он, – и мы облобызаем милующую десницу вашу!».
Гефсимания
На рассвете другого дня собрались все христиане иерусалимские в Гефсиманию, к потоку Кедронскому, отделяющему во глубине Иосафатовой долины гору Масличную от высот Святого Града. Там наместник патриарха, Мисаил, служил торжественную литургию для праздника Благовещения в той самой пещере, где апостолы погребли Богоматерь близ родственного ей праха Иоакима и Анны и обручника ее Иосифа. Пятьдесят ступеней, широко иссеченных в камне, ведут в сие величественное подземелье, обращенное в храм царицей Еленой, по преданиям палестинским, которые приписывают ей основание всех обителей Святой Земли.
На половине внутреннего крыльца сего и в малом углублении, с правой стороны, приникли к стене гробы родителей Св. Девы; с левой, напротив их, иссечена в камне тесная могила Иосифа. Далее при окончании ступеней есть малый престол во имя первомученика Стефана, и оттоле уже пещера, круто поворачивая направо, в глубине своей заключает главное святилище – гроб Богоматери. Гроб сей, по обычаю еврейскому, иссечен, как могильная храмина, в отдельном утесе, который стоит вместо алтаря в мрачной церкви Успения, прислоняясь с правой стороны к камням вертепа. Престол армянский приделан к наружной стене сего утеса, позади коего, на самом конце пещеры, есть жертвенник греческий для проскомидии. Две низменные двери пробиты, с запада и севера, в тесную внутренность алтаря, украшенную парчами. Там находится, прямо против главного входа, возвышенная каменная плита, покрытая другой мраморной и уставленная свечами; над ней горит множество лампад. Это главный престол, на котором совершают греки и армяне ежедневную литургию; это гроб Богоматери, или, лучше сказать, могильный камень, на время освященный девственным ее бременем, ибо апостолы не вверили земле непорочного тела, но только заключили внутри гробового покоя, положив на камне, где уже тщетно оное искал на третий день апостол Фома, опоздавший к погребению.
Таинственный мрак царствует под обширными сводами вертепа, кое-где прерываемый тусклым мерцанием одиноких лампад, теплящихся над гробами святых или над престолами церкви. Широкий луч света, падающий во глубину пещеры из наружных дверей, разбиваясь по всем ступеням длинного крыльца, не проникает во внутренность храма Успения, по крутому его изгибу, и только кратковременный блеск огней торжественной литургии во дни, посвященные памяти Св. Девы, озаряет богатые разноцветные парчи, которыми украшены все стены святилища. Латины, исключительно владевшие оным, сперва уступили права свои грекам, а потом и армянам, когда сии последние, усилившись богатствами в Царьграде, совершенно лишили первых обладателей участия в сей святыне.
Сим великим святилищем и в самый день Воплощения начал я поклонение Святым местам; но горькое впечатление оставила в сердце первая обедня в Гефсимании. Слух и взоры, привыкшие в православной родине к глубочайшему благоговению в храмах, странно были поражены нестройностью служения и бесчинием толпы. Теснота алтаря, где мог помещаться один только архиерей, и низменные двери утеса, в которых он должен был беспрестанно сгибаться в полном облачении, расстраивали величие ходов, но не производили неприятного влияния, как пронзительные хоры певчих. Хотя я уже несколько привык к сему недостатку церквей Востока, но не знаю, отчего ожидал я более гармонии в Иерусалиме, между святыней самых мест и святостью обрядов, напоминающих великие события. Оскорбительнее всего было видеть стража арабского, всегда идущего с жезлом в руках перед Евангелием и Святыми дарами, и с криком поражающего теснящийся в чалмах народ. Впоследствии, однако же, я сам увидел необходимость иметь стражей, по буйству и взаимной вражде поклонников, которой разительный пример представила за несколько лет тому назад сия пещера. Гефсимания принадлежала тогда еще латинам, и они с неудовольствием впускали в нее поклонников греческих. Однажды толпа сих последних, предводительствуемая полудиким священником, племени арабского, тщетно просила входа в пещеру. Ей говорили, что еще не кончена литургия над гробом Богоматери и нарочно медлили совершать службу. Тогда вождь поклонников, возбудив общее негодование, бросился в святилище, разогнал стражей и, видя стоящего перед Святыми дарами священника латинского, схватил с престола потир и, святотатно испив его, воскликнул: «Вот конец литургии!». Я слышал это от самих греков. Сей случай может дать ясное понятие о бесчисленных распрях, отравляющих в Иерусалиме благочестивые мысли, возбуждаемые зрелищем столь великих мест.
Каменное преддверие вертепа и существующие над ним остатки здания показывают, что во времена христианства была здесь не одна только пещера, но что она сама заключалась внутри большого монастыря, равно как и малый, молитвенный грот Спасителя, открытым переходом примыкающий к ней с правой стороны. Греки, завидуя латинам в его владении, не признают оный местом молитвы Христовой, хотя положение его отчасти соответствует словам Евангелия, ибо грот сей находится на вершиние камня от тех утесов, где спали апостолы, и по своему уединению и близости родственных могил, мог быть избран Спасителем для молитвы; место же, указываемое греками, совершенно открыто. Трудно сличить и поверить предания на расстоянии стольких веков, но кажется, греки напрасно называют грот Спасителя тем местом, где скрывались апостолы в ночь предательства. И может ли быть, чтобы христиане, украсив церквами все малейшие следы подвигов Христовых, оставили без святилища то место, где в кровавом поте Он умолял за нас Отца небесного.
Тихое, сладкое благоговение проникает душу во мраке сего грота. Тусклая лампада, теплясь в углублении, слабо освещает две фигуры: ангела и повергшегося на землю Спасителя. Здесь дивное существо Его ближе, понятнее сердцу; все божественное от Него скрылось. Он страждет подобно нам и страждет за нас. Но слезы Его, но пот лица – кровь! и это уже первые капли крови завета, хотя не рукой смертных они исторгнуты и не так страшны для взоров. Нет, сильным борением духа вытеснены они из Его сердца, борением нашей в нем природы с безмерной тяжестью всех наших грехов и наказания, низвергшегося на Него единого. В каждом вздохе Его все человечество. «Отче, да мимо идет чаша сия!»… и при сих только словах тайный ужас заменяет первое сладкое чувство. Сей безгрешный, кающийся о злобах человеческих, напоминает нам род свой; род же Его кто исповесть?.. и в трепете, повергаясь ниц на тот самый прах, где повергался Спаситель, где душа его была прискорбна даже до смерти, пораженные дивным таинством Его страданий, мы вмести с ним восклицаем: «Да будет воля Твоя!».
Малая дверь, ныне заделанная, вела прежде из сего грота к тем камням, где в ночь предательства спали три апостола, и близ них показывают самое место адского поцелуя. Оно обнесено низкой оградой, позади коей стоят восемь ветхих олив, остатки масличного сада Гефсимании. Недавно выкупили его латиняне из рук неверных. Корни дуплистых деревьев почти истлели, но ветви роскошно цветут и приносят обильный плод. Я взял один камень на память события, сорвал одну масличную ветвь и обратился к Иерусалиму.
За иссохшим потоком, на крутизне, ведущей к Святому Граду, указывается место, где побили камнями первомученика Стефана. Здесь стояла некогда большая церковь, воздвигнутая в честь его императрицей Евдокией, супругой младшего Феодосия; но теперь нет и следов ее. Немного повыше есть безводный колодец, близ которого еврейский юноша стерег одежды побивавших Стефана, будучи ревностным гонителем церкви Христовой. Тот же юноша, смирив впоследствии мирскую гордость, буйством проповеди возвестил вселенной Христа распятого: «Иудеям соблазн, эллинам безумие, самим же верующим Христа Божию силу и премудрость; ибо безумное Божие мудрее человеков и бессильное Божие крепче человеков!». Кто бы угадал в жестоком свидетеле казни Стефановой божественного Павла?