Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Как пали сильные (Краткий очерк эволюции римской религиозности. Ментальность римская и христианская) - Александр Зорич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   • безумие артистического и творческого вдохновения, вызванного Музами;

   • ритуальный экстаз, за который ответствен Дионис.

Далее, Платон ссылается на мистерии корибантов, представлявшие собой энергичные танцы в сопровождении флейт и барабанов. Со стороны мистерии казались безумием, но благодаря этой экстатической практике ее участники достигали катартического эффекта, гармоничного покоя и умиротворения [Платон, 207–223]. Аристотель, переосмыслив эти сообщения Платона и основываясь на собственном опыте, первым в западном мире заявил во всеуслышание, что хаос и безумие мистерий способствуют в конечном итоге достижению нового порядка.

В рамках данного очерка нам видится нецелесообразным подробное рассмотрение многочисленных экстатических культов, отправлявшихся на территории Римской империи. Скажем лишь, что адептами тех или иных культов, «посвященными», были знаменитый победитель германских племен Гай Марий и диктатор Сулла, триумвир Марк Антоний и писатель Лукиан, тысячи других именитых римлян и сотни тысяч простолюдинов: крестьян, рабов, вольноотпущенников, торговцев, легионеров, проституток, актеров. Примечательно также, что в эпоху Поздней империи существовали целые легионы, посвященные Митре, солдаты британских когорт тайно проходили друидические обряды инициации, а служившие на парфянской границе могли принимать участие в мистериях гностиков. Все это свидетельствует в пользу того, что влияние разнообразных практик и техник, вызывающих измененные состояния сознания (ИСС), на греко–римскую культуру ни в коем случае не следует недооценивать.

В то же время, институты власти никогда не пытались — да и не могли — инкорпорировать лучшие из катартических культов, гипотетически способные в случае массового и разумного использования вызвать радикальную санацию как общественно–политической, так и духовной атмосферы империи{4}. Впрочем, неприятие было взаимным. Взаимность объясняется тем, что сами катартические культы, будучи по существу интимными и психотерапевтическими, не имели своего публичного дискурса и, таким образом, принципиально не могли быть ассимилированы имперским дискурсом власти. Это препятствовало массовизации катартических культов и умножало количество критических высказываний в их адрес со стороны рафинированных интеллектуалов, подобных Ювеналу.

3. Государственный культ обожествленных императоров, который никогда не воспринимался гражданами империи близко к сердцу. Показательно, например, что Адриан официально провозгласил погибшего любовника по имени Антиной богом [Федорова, 141]. Разумеется, подобного рода «религиозные» эксцессы не способствовали укреплению авторитета римского императорского культа. Однако, этот культ насаждался и поддерживался мощными институтами легитимации, благодаря чему некоторые его формы просуществовали до падения Римской империи{5}.

4. Стоицизм. Во многих своих морально–этических аспектах стоицизм сближается с христианством. Однако в силу бескультовости и интеллектуалистической, элитной направленности стоицизм не мог широко распространиться по всем стратам общества и тем способствовать формированию ментальности, близкой, например, к конфуцианской ментальности Китая.

Личность как концепт, противопоставленный Общине.

Естественным следствием смешения оговоренных выше традиционных римских ценностей с только что обсужденными философскими доктринами являются: а) свобода воли индивидуума, которой по–прежнему придается большое значение; б) культ эго в противовес культам рода и отечества, имевших столь важное значение для римлян времен Муция Сцеволы или Кориолана.

При этом понятие «культ эго», на наш взгляд, способно охватить широкий спектр манифестаций стремления к персональной автономности — от интеллектуальных и духовных до экономических и политических, — который прослеживается как в смене политического устройства римского государства, так и в формировании новых социальных страт.

С одной стороны, в Риме появляется слой городского люмпен–пролетариата, то есть свободных римских граждан, которые не хотят работать или служить в войске и живут за счет популистских подачек политиков. Юридически никто не вправе склонить свободного римского гражданина делать нечто, чего тот делать не желает. Поэтому римский люмпен–пролетариат воплощает своеобразную модель свободы ради свободы, свободы от общества и от его традиционных духовных ценностей, афористически выраженную в широко известном кличе «хлеба и зрелищ». Сюда же можно отнести и такую вспомогательную характеристику римской культуры, как нарциссистичность, которая заключается в центрировании плебейской культуры вокруг национальных «идеалов и успехов»: «Пусть я жалкий, задавленный долгами и воинской повинностью плебей, но зато я римлянин, имею свою долю в общей задаче покорять другие народы и предписывать им законы.» [Фрейд, 102]

С другой стороны, появляются крупные земельные магнаты, стремящиеся отстраниться, отгородиться от имперской власти ради распространения своего личного суверенитета на земли, находящиеся в их юридической собственности. Впоследствии эта тенденция станет одним из значимых факторов формирования классической модели европейской феодальной раздробленности. Налицо все то же стремление к автономии, к свободе имущего от центральной власти, к свободе личного произвола от сковывающего и нормирующего воздействия имперских институтов.

И наконец, культ эго высвобождает значительные творческие силы. Поэт, скульптор, художник, осознавая личную значимость, личную «сверх–человечность», вознесенность над свободной толпой несвободных от своих желаний люмпен–пролетариев, тем самым создают для себя крайне благоприятную творческую атмосферу. Дискурс выделенности, избранности, который отчетливо просматривается сквозь общие места о повсеместном упадке нравов, можно встретить у Овидия и Вергилия, у Лукиана и Сенеки.

В целом «культ эго» на промежутке I в. до н.э. — II в. н.э. послужил важным стимулом к развитию римского искусства, но в итоге привел государство к социальным катастрофам эпохи «солдатских» императоров.

Закон не как дополнение, но как оппозиция Fides (Верности).

Сохраняя на уровне сенатских риторик и демагогических идеалов свою универсальную общезначимость, фактически законы превращаются из регуляторных механизмов в механизмы регулярного насилия. Если во времена Республики мы можем полагать устойчивость общественных структур следствием в первую очередь верности гражданина своему долгу перед обществом и, наоборот, общества — долгу перед гражданином, то в эпоху принципата залогом правопорядка становится многократно усиленная пенитенциарная система: учреждаются преторианская гвардия, регулярная полиция и проч. Лишенный в глазах подавляющего большинства граждан своих сакральных оснований, закон утрачивает характер универсальной ценности и становится только предметом торга между различными партиями и социальными стратами.

Ratio против Веры.

Если консервативное римское общество можно охарактеризовать как верующее по меньшей мере в магию, то в указанную эпоху оно становится условно рациональным. «Условно» — поскольку в кровавой вакханалии социальных катаклизмов невозможно найти ничего рационального. Но в то же время возрастает интерес к инженерии и технике, к картографии и хирургии, основанной на точном знании человеческой анатомии. Трактаты Витрувия и Галена, «Естественная история» Плиния Старшего и подробнейшая карта империи, составленная Агриппой{6}, поэма Тита Лукреция Кара «О природе вещей» и философские трактаты Цицерона («О дивинации», «О природе богов») — разнообразные грани стремления к рационализму на основе верифицируемых эмпирических данных.

Совершенное Тело

Оппозиция этой идеальной категории Античности почти неведома [Фуко]. В каком–то смысле производящему потомство и дарующему наслаждениесовершенному человеческому телу противостоит архаическое «неоскверненное» тело весталки–девственницы и, возможно, пренебрежение любыми проявлениями телесности у философов–киников. Однако подлинный отказ от Совершенного Тела в пользу идеализированного духа появится только у христиан, испытавших воздействие иудейских и манихейских табу, в которых тело и душа, материя и дух противопоставляются с особым рвением.

Повсеместно распространенной в Античности является убежденность, что человеческое тело должно быть здоровым, красивым и, предпочтительно, молодым. Эстетические идеалы Античности являются общим местом как фундаментальных историко–культурных исследований (А.Ф. Лосев), так и популярных, но классических работ (И. Тэн). Отдельно останавливаться на них мы не будем. Заметим только, что Совершенное Тело здесь принимается нами в расширительной трактовке, с учетом шпенглерианских представлений о теле как ведущем символе аполлонической культуры вообще, то есть в горизонт этого понятия попадают также такие вторичные черты ментальности, как тяга к геометризму, гармоничной пропорциональности, спекулятивные представления о боге как об идеальной сфере и т. д. «Тенденция греков осмысливать мир как замкнутое в себе пространство, — указывает М. Бубер, — в котором человеку отведено постоянное место, нашла свое завершение в геоцентрической системе Аристотеля. Гегемония чувства и зрения (выделенный курсив мой — А. З.)… господствует и в его философии… при Аристотеле оптическая картина мира познает свою предельно четкую реализацию, как мир вещей, и человек теперь — вещь среди этих вещей мира…» [Бубер, 13]

Но тело — это не только форма, это еще и совокупность всех органов чувств, медиатор между разумом и космосом (для грека), и потенциально — между душой и Богом (для христианина), своего рода первичный и универсальный инструмент познания. Однако впоследствии христианину в теле познающем будет отказано, для движения души к Богу будут предложены иные, так сказать, траектории, а чувства будут репрессированы на века. Так, в «Исповеди» Августина находим методический отказ от удовольствий, доставляемых каждым из органов чувств, а главное — от эмпирического познания посредством таковых, отказ от тела познающего: «Кроме плотского вожделения, требующего наслаждений и удовольствий для всех внешних чувств и губящего своих слуг, удаляя их от Тебя, эти же самые внешние чувства внушают душе желание не наслаждаться в плоти, а исследовать с помощью плоти: это пустое и жадное любопытство рядится в одежду знания и науки. Оно… называется в Писании «похотью очей» [Августин, 198]. (В этом — еще одна иллюстрация к терминологии Питирима Сорокина, назвавшего европейскую христианскую культуру раннего Средневековья идеациональной в противовес позднеримской сенсуалистической.)

Стоические Добродетели.

Данная черта римской ментальности вкупе с предыдущей конституировала для наличной культурной реальности I–V вв. н.э. недостижимый (или почти недостижимый) идеал. Возникают серьезные сомнения по поводу того, что отягощенные скептицизмом римские интеллектуалы могли воспринять и транслировать для себя учение стоиков в залоге, близком к японскому дзен–буддизму (как это утверждалось Ж. Дилезом). При этом, однако, нельзя отрицать, что стоицизм, будучи по сути своей учением не гносеологическим, а этическим, обладал определенным потенциалом для того, чтобы оформиться в жизнестойкую духовную, мистическую практику. «Этическая мистика, — пишет А. Швейцер, — смиренно оставляет под сомнением вопрос, каким образом мировой дух проникает в бедный человеческий дух и в нем осознает сам себя… Мистика, основанная на этике, предлагает человеку простое и устойчивое мировоззрение, из которого он может почерпнуть истинно гуманистические идеалы, а вместе с тем глубочайшую духовность и сильнейший импульс к действию». [Швейцер, 232]

Театр против Священнодействия.

Как уже отмечалось, театр появляется в Риме вместе со Второй Пунической войной (218–201 г.г. до н.э.). Наряду с театром в классическом греческом понимании в Риме все большую популярность приобретают разного рода зрелища: гладиаторские бои, гонки колесниц, широкомасштабные инсценировки морских сражений в специально обустроенных водоемах («навмахии»). Неотъемлемыми аспектами римской политической жизни театральность и демонстративность, игра на публику и игра с публикой становятся, начиная с рубежа II и I в.в. до н. э. Сулла и Марий, Цезарь и Помпей, Октавиан Август и Марк Антоний, Цицерон и Брут произносят красноречивые тирады то перед отцами–сенаторами, то перед городским плебсом, то перед своими легионами. Хорошие учителя риторики ценятся выше хороших юристов. В римском обществе разворачивается подлинная война нарративов, которая в определенном смысле протекает куда напряженней, чем собственно гражданские войны I в. до н.э.

Чем дольше римская культура пребывает в сенсуалистической фазе, тем плотнее переплетаются искусство, игра и жизнь. «Принципиальное перемешивание искусства с жизнью составляло важную эстетическую норму поздней античности, — пишет В.В. Бычков. — Игра в театре хороша, очень похожа на жизнь, но почему же тогда не включить в спектакль элементы самой жизни… актер умирает на сцене очень похоже, но ведь зрители знают, что он только изображает смерть. Куда более эффектно и захватывающе смотрелась бы настоящая гибель героя, и настолько больше возбуждала бы борьба, когда известно было, что один из сражающихся гибнет реально, сейчас, на глазах… Тертуллиан вспоминает, что он видел в театре, как тот, кто играл Аттиса, был действительно оскоплен на сцене, а игравший Геркулеса был сожжен живым в финале представления» [Бычков, 196].

Те же тенденции наблюдаются и в функционировании институтов легитимации. Властвовать через яркие, театрализованные образы насилия, через грубое воздействие на сознание своих идеологических и политических противников — вот подлинное credo поздней Республики и всего имперского периода. По поводу казней христиан Тацит сообщает: «К казни их были присоединены издевательства: их покрывали шкурами диких зверей, чтобы они погибали от растерзания собаками, или пригвождали их к кресту, или жгли на огне, а также, когда оканчивался день, их сжигали для ночного освещения. Нерон предложил для этого зрелища свой парк и давал игры в цирке, где он смешивался с плебсом в одеянии возницы или правил колесницей.» [Тацит, 173]

Это credo, власть–овеществленное–насилие, донельзя созвучно всем позднейшим европейским национальным культурам, порожденным революционными машинами власти. Данный аспект природы власти нашел, в частности, свое адекватное выражение в талантливой ленте Тинто Брасса «Калигула», и не адекватное, «непредумышленное», но тем более показательное — в многочисленных киноподелках на римские темы («Битва за Рим», «Бен—Гур», «Клеопатра» и др.).

Цикл, цикличность против линейности.

Как неоднократно отмечалось в современных компаративных исследованиях греко–римской и западноевропейской ментальностей, для эллинской культуры было характерно циклическое восприятие мирового процесса, на каждом цикле проходящего стадии «золотого», «серебряного», «бронзового» и «железного» веков.

Так мировой обиход — вверх — вниз, из века в век… 

Вот покроет нас всех земля, а там уж ее превращение, 

Затем опять беспредельно будет превращаться, 

А потом снова беспредельно» 

(Тит Лукреций Кар. «О природе вещей»; цит. по [Тойнби, 297])

Важно, что в I в. до н. э. — I в. н. э. римская культура начинает осознавать себя как вошедшую в фазу железного века, наихудшую из возможных. Правда, пришедшееся на этот период правление императора Октавиана Августа впоследствии будет названо «золотым веком», но нас не должно смущать это мнимое противоречие. Подобные «эпизоды» с точки зрения глобальной судьбы римской культуры — периоды стабильности, связанные с именами «добрейшего Тита», «счастливейшего Траяна» и Диоклетиана — не могли радикально изменить осмысление происходящего прозорливыми интеллектуалами. По этому поводу А. Дж. Тойнби справедливо заметил, что «…там, где Вергилий видит триумфальное возрождение героического века, Марк Аврелий, писавший спустя какие–то двести лет, чувствует только опустошение» [Тойнби, 297].

С другой стороны, не следует забывать, что Рим мыслился «Вечным Городом». Государственная мифология, связанная с этим концептом вечности, воспринималась с большим воодушевлением даже и в начале V в., за несколько лет до разграбления Рима готами Алариха. Иными словами, в целом в обществе не возникало сомнений в том, что универсальное государство Средиземноморья выстоит под натиском любых катаклизмов.

Именно представления о цикличности мирового процесса исключили из римской культуры комплекс эсхатологических представлений, возникновение которого можно было бы ожидать, исходя из сетований Тита Лукреция Кара, Ливия или Плутарха. Дело в том, что по логике бесконечного замкнутого цикла вслед за «железным» веком должен прийти новый «золотой». Эта оптимистическая перспектива, фигурирующая, в частности, в знаменитой Четвертой эклоге Вергилиевых «Буколик» (где близкий «золотой век» провозвещается под именем «царства Сатурна»), с нашей точки зрения придавала римской ментальности достаточную устойчивость, служа своеобразным ингибитором динамических процессов.

Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской. 

Сызнова ныне времен начинается строй величавый, 

Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство, 

Снова с высоких небес посылается новое племя.

(Буколики, IV, 4–7 [цит. по Вергилий, 40])

Ранние ереси. Типология девиантного мышления

Христианскую ментальность того же периода, в свою очередь, можно выразить следующей формулой:

Бог — Община — Любовь — Вера — Тело Страдания — Святость – 

— Священнодействие — Вектор

При сопоставлении модельной христианской ментальности с греко–римской образуются следующие пары:

Природа — Бог

Личность — Община

Закон — Любовь

Ratio — Вера

Совершенное Тело — Тело Страдания

Стоические Добродетели — Святость

Театр — Священнодействие

Цикл — Вектор

Легко видеть, что все эти пары в большей или меньшей степени оппозиционны, но наиболее «жесткой», наиболее существенной оппозицией является Ratio — Вера. Именно по поводу соотносимости разума и веры происходили основные споры между античными критиками и апологетами христианства. И именно на этом векторе развернулась борьба между последовательными христианами и гностиками: «…Во II-ом веке христианской эры, при благоприятных условиях со стороны самого христианства, определявшего свое отношение к иудейству и язычеству, иудео–христианский гнозис сплавляется с христианским учением и складывается в громадное и сильное гностическое движение, оспаривавшее у христианской церкви право на существование.» [Поснов, Христианский гностицизм, 150]

Приведем емкое, взвешенное определение гностицизма, данное Н. Шабуровым: «Термином «гностицизм» новоевропейская наука обозначает комплекс религиозных течений первых веков по Р. Х., в которых особую роль играл гносис — тайное знание о Боге, мире и подлинной духовной природе человека, открытое Спасителем (или спасителями) и сохраняемое эзотерической традицией. Обладание подобным знанием (удостоиться которого могли лишь избранные) само по себе приводило к спасению.» [Шабуров, 374]

Один только перечень названий гностических сект способен занять несколько страниц, что свидетельствует об огромной вариативности и популярности этого духовно–религиозного течения в I–III в. н.э. Примечательно, что большинство гностических сект имеют названия, произведенные от имен их основателей: валентиниане (от Валентина), карпократиане (от Карпократа), маркиониты (от Маркиона) и т. д. Это подчеркивает колоссальную значимость отдельного автора, отдельной личности в процессах культурных инноваций.

Каждый из упомянутых авторов — Валентин, Маркион, Карпократ — яркий и достаточно оригинальный мыслитель, всеми наличными силами стремившийся выразить свое видение грядущего процесса духовного обновления, которое вызревало в недрах сирийской и иудейской культур начиная с III в. до н. э., и в котором остро нуждалась римская культура с начала I в. до н. э. Но для римлян гностики были всего лишь темными и невнятными восточными философами, а для христиан — многословными еретиками, которые пытаются при помощи хитроумнейших и громоздких метафизических схем объяснить подлинную подоплеку мирового процесса, переинтерпретировать на свой лад смысл явления Христа и указать свои собственные пути к спасению души.

Спасение души, в котором гностики видели главную цель своего тайного мистического делания, представляется в гностицизме возможным лишь благодаря приобщению к особому, тайному знанию. Как обещает гимн нахашенов (иудейских гностиков), «…Все тайны я открою, // И формы богов покажу, // И секреты священного пути, // Гносис призвав, сообщу.» (Ипполит. Философумены. V, 10; цит. по [Шохин, 206]). А без гносиса, без тайного знания, не может быть и речи о спасении. О претензиях гностиков–карпократиан на власть над «начальствами и создателями сего мира» свидетельствует и св. Ириней («Пять книг против ересей», I.25.3; цит. по [Шохин, 206]).

Характерными чертами гностицизма являются:

1. Трансцендентальная таксономия. В гностицизме вводится сложная иерархическая система эонов, престолов, начал, сил и ангелов, положенная в основу космогонии, антропологии и, mutatis mutandi, сотериологии. По сути, каждый гностический эон может быть назван богом — «все, чего желает сердце, об этом умоляет или это вынуждает знающий (т. е. гностик) у своих многочисленных богов» [Поснов, До–христианский и вне–христианский гносис, 13]. Из этого вытекает, что гностиков (особенно ранних) нельзя признать монотеистами в строгом смысле слова.

2. Эзотерическая антропология, а именно разделение людей на гиликов («плотские»), психиков («душевные») и пневматиков («духовные»). Из–за этого изначально сегрегационного предположения гностицизм автоматически становится элитарной доктриной избранничества, доктриной Superhomo Sapiens [Загурская]. Так, «Василид внушал своему ближайшему окружению — «истинным гностикам» — необычайное чувство горделивости. Его гностик — редкий и исключительный в мире человек: это — «один из тысячи или два из десяти тысяч, он познает ангелов и их причины и, благодаря этому, делается незримым и недоступным для всех ангелов и сил». [Поснов, Христианский гностицизм, 174]

3. Отрицание истин Ветхого Завета. В гностицизме иудейский Яхве не признается всемогущим и единственным Творцом и низводится до уровня демиурга, сотворившего материальный мир, который служит местом заключения во плоти человеческих душ. Так, Маркион учил, что «Бог, проповеданный Законом и пророками, не есть отец Господа нашего Иисуса Христа, потому что одного знали, другой был неизвестен; один правосуден, другой — благ.» [Поснов, Христианский гностицизм, 185] Для христиан, признавших ветхозаветного бога Закона Отцом Христа, подобная позиция была совершенно неприемлема.

4. Еретическая христология. «Характерною чертою гностической христологии является признание Христа небесным эоном; при этом человек Иисус либо отличался от этого эона, сошедшего на него при крещении, либо признавался особым небесным существом, лишь кажущимся образом родившимся от Марии, либо, наконец, чисто призрачным явлением. Таким образом, мы имеем либо представление об особенном небесном эоне, небесном существе, входящем в человека, либо же простой докетизм, т. е. представление о небесном существе, являющемся под видом человека». [Трубецкой, 71]

Христология и сотериология стала основным камнем преткновения в спорах между христианами и гностиками. Наиболее значительные гностики, в частности Маркион, не желали принять Ветхий и Новый Заветы в неизменном виде, а, напротив, сконцентрировали колоссальные интеллектуальные усилия на ниспровержении истин Ветхого Завета и «переписывании» Нового. Как остроумно заметил О. Шпенглер, «Павел, пророк, объявил Ветхий Завет исполненным и завершенным; Маркион, основоположник религии, объявляет его преодоленным и упраздненным.» [Шпенглер, Т.2, 234]

Если просуммировать все доступные нам свидетельства о гностиках, то можно полностью согласиться с оценкой А. Столярова: «Гностики перевернули отношение веры и разума, будучи убеждены, что спасительно знание само по себе. Их опора на разум показывает, как мало они поняли суть нового учения (христианства — А. З.) и насколько пребывали еще во власти античного рационализма.» [Столяров, 11] Действительно, при сравнении основных догматов ортодоксального христианства с автономными гностическими системами или с гностическими редакциями христианства обнаруживается, что там, где христианин предполагает в качестве главной предпосылки понимания и спасения веру, гностик склонен полагаться на знание, которое либо приведет к вере, либо само по себе послужит возвышению человека до уровня божества.

Также не следует забывать и о практической, прагматической интенции гностицизма. Гностическая «магия основывается на познании тайн духовного мира, на сверхъестественном откровении, которое сообщалось путем предания. Нередко такое предание простиралось лишь на имена и заклинательные формулы: самое гностическое миросозерцание или «системы» различных гностиков служили лишь обоснованием, подстройкой этой практической мистики. Не умозрительный, а практический интерес обусловливал успех гностицизма.» (выделенный курсив мой — А. З.). [Трубецкой, 80]

Ярым противником гностицизма в II в. выступает Тертуллиан. Его основная задача — «не допустить элиминации «человеческого» во Христе, к чему скрыто или явно призывали гностики… с отрицанием «человечности» Христа уничтожалась бы реальность Его страстей и Воскресения; это, в свою очередь, вело бы к упразднению «человеческого» измерения христианства и сокрушению самых основ христианской религии» [Столяров, 27]. На примере Тертуллиана исключительно ярко прослеживается разворачивание оппозиции Разум — Вера. Тертуллиан был убежденным фидеистом, противником интеллектуалистических подходов к Писанию. Как указал К.Г. Юнг, Тертуллиан принес христианству «sacrificium intellectus», «жертву интеллектом» [Юнг, 39]. Конечно, как замечает Столяров, демонстративно изгнав философию через «парадную дверь», Тертуллиан не мог не впустить ее (как и риторику) с «черного хода» [Столяров, 25]. Однако это была риторика, направленная на опровержение всех критических риторик, несогласных с новыми истинами, изложенными в апостольском предании.

Полемизируя с Маркионом, Тертуллиан сформулировал свое кредо с кристальной ясностью: «Если ты пророк, то предскажи что–нибудь; если апостол, — проповедуй всенародно; если апостольский муж, — будь единодушен с апостолами; если ты только христианин, — веруй в то, что передано. Если ты ничто из этого, — я с полным правом сказал бы: умри.» [Тертуллиан, О плоти Христа, 162] Тертуллиану же принадлежит и знаменитая формула «верую, ибо абсурдно», трансцендирующая разум, философию, науку, вообще все когнитивные конвенции во имя веры, которая в точном и полном переводе звучит так: «И умер сын Божий — это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес — это несомненно, ибо невозможно» [Тертуллиан, О плоти Христа, 166].

Здесь мы видим все: и фидеизм («веруй в то, что передано»; «вероятно потому, что абсурдно»), и неприятие каких–либо иных верований («Если ты ничто из этого, — я с полным правом сказал бы: умри.»). Религиозная нетерпимость христианства, будучи легитимирована институционально, станет одной из главных социокультурных проблем христианского общества, но и вместе с тем одним из главных факторов удержания культурной целостности через жесткие критерии самоопределения индивида.

Итак, Тертуллиан был страстным апологетом христианства и непримиримым борцом с гнозисом. Парадоксально, что вторым столь же непримиримым ниспровергателем гностицизма был его современник Ориген, почти полная противоположность Тертуллиана. Ориген тоже принес жертву, но, в отличие от Тертуллиана, это была sacrificium phalli. Ориген самооскопил себя в возрасте около 25 лет. О мотивах этого поступка остается лишь догадываться, но важным следствием его стала рассудочность, интеллектуальная отточенность, изощренность богословских построений Оригена.

Немецкий религиовед В. Шульц, сравнивая этих мыслителей, сказал: «От Оригена он («он» здесь и далее Тертуллиан — А. З.) отличался тем, что каждое свое слово переживал в сокровеннейших недрах души; его увлекал не рассудок, как Оригена, а сердечный порыв, и в этом его превосходство. Однако, с другой стороны, он уступает Оригену, потому что он, самый страстный из всех мыслителей, доходит чуть ли не до отрицания всякого знания и свою борьбу с гнозисом чуть ли не доводит до борьбы с человеческой мыслью вообще.» [Schultz, 124].

Ирония судьбы в том, что, будучи во всем (кроме искренней христианской веры) между собой несхожи, и Ориген, и Тертуллиан не были официально причислены к числу Отцов Церкви. Более того, из–за своих неоплатонических воззрений Ориген был всенародно предан анафеме папой Александром I, а в 543 г. его «лжеучение» о переселении душ (метемпсихозе) было проклято 5–м Вселенским собором. Какой же культуротворческий смысл в том, что один мыслитель, ниспровергнувший Разум во имя Веры, осторожно объявляется «неканоническим» апологетом, а другой, пытавшийся утвердить Разум как инструмент обретения Веры, предается анафеме? Это при том, что оба были защитниками христианства, яростными борцами с еретиками–гностиками?

Христианство как учение, как целостная духовно–этическая доктрина, двигалось от римского Ratio к новой Вере, от эллинистической катафатики, вырожденной в бесконечные философские спекуляции — к апофатике. Можно утверждать, что христианство трансцендировало и римскую, и иудейскую (по–своему рационалистическую) ментальности, превзошло их и — парадоксальным образом — синтезировало. Христианство «подняло» римские стоические добродетели с земли на небеса, перерабатывая их в терминах любви, набожности, благочестия и святости. И, одновременно, приблизило иудейский, самодовлеющий и непознаваемый Абсолют к людям через развитие догматов о двуединой природе Христа и троичной природе Бога.

На этом уклоняющемся от римских ценностных ориентаций пути христианство стремилось к отказу от всего «языческого», что только можно было найти в доминирующей над средиземноморским ландшафтом греко–римской культуре. В частности, к негации греко–римской философии и описанного выше культа эго. Тертуллиан первым выразил это стремление языком образованного латинянина, то есть внятно, четко, но, как отмечают К.Г. Юнг и А. Столяров, чересчур рьяно. Поэтому не удивительно, что впоследствии Тертуллиан стал последователем пророка Монтана, экстатиком, приверженцем принципа абсолютного отрицания мирского. А под конец своей жизни, отвергнув монтанизм, Тертуллиан основал собственную, еще более радикальную секту.



Поделиться книгой:



Регистрация