Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Над Черемошем - Михаил Афанасьевич Стельмах на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А вы расскажите. Можно?

— Почему ж нельзя, — ответил Микола и, подражая агроному, добавил: — Все можно.

А тот, сняв очки, рассмеялся и снова помолодел.

До чего же интересен этот черноглазый горец! А он, Григорий, до нынешнего дня даже не знал о его существовании. Безусловно, это пробел… Чудесно все-таки в нашем мире: куда ни поедешь, всюду вокруг тебя, как озон, будут ясные люди, со своими неповторимыми характерами, талантами, особенностями, интересами. И хорошо, что всякий раз встречаешь человека, как новую звезду на широком поле светлого неба. Не только для себя светит она, и даже когда она падает и рассыпается голубой порошей, боль утраты ложится в наши сердца новым замыслом — выращивать все лучшее, что расцветало в глазах твоего друга. Философия!

— Так послушаете про паводок на Черемоше?

— С удовольствием, Микола Панасович.

— То было, Григорий Иванович, августовским вечером, давным-давно — мои годы тогда только на порог юности стали. Нелегкие это были годы! Днем выпустили меня из постерунка — сидел я там вместе с Михайлом Гнатовичем Чернегою за участие в майской демонстрации, — я спешил на свои горы, а они все кутались и кутались в тяжелые тучи, а потом покрылись такой мглою, что и молниям невмоготу было пробить ее. Поздний гром тряхнул небо, и из него полился темный дождь. Мокрый, но веселый иду я к своей милой, коломыйки пою. И вдруг передо мной, как марево, заколыхалась муть, а в ней торчком стали сплавные бревна.

«Да это же паводок», — сообразил я и побежал от него. Только оглядываюсь — вода нагоняет меня, вот-вот захлестнет. Вбегаю в чью-то пустую хату, лезу на чердак — и глухой рев волн окружает меня. Слышу — ударит паводок в стену, приподнимет хату, снова поставит на место, подопрет и снова опустит.

«Все равно смерть. Хорошо хоть не в участке, где мне расписали шкуру вдоль и поперек, как тетрадь по арифметике».

Подумал я об этом и спокойно уснул под гул воды. Что мне снилось — и не знаю. Проснулся утром — вокруг море, и плыву я по нему на хате, как на пароходе… Широко, на бескрайные километры, разлился тогда Черемош… А в гуцульской душе теперь еще шире паводок, — неожиданно закончил Сенчук.

— Философия! — подытожил Нестеренко и спустился вниз, ближе к водопаду.

Теперь вокруг был ослепительный надводный воздух. Насыщенный водяной пылью, он плавился на солнце, мерцал и кружился, словно чудесное отражение водопада.

— Так что с озерком, Григорий Иванович?

— С озерком? Больше полюбил его. Интересно? С озерком мы постараемся вот что сделать: плодородную весеннюю почву переправим из Черемоша в этот естественный водоотстойник.

— Земля вокруг озерка очень скудна, — повторил Микола свое сомнение.

— Горный гумус сделает ее золотым дном.

— Долго ждать до весны… А может, Григорий Иванович, так рассудить: часть низинки теперь же удобрить илом со дна озерка и посеять рожь? Чтоб не мучили сомнения, выйдет ли что-нибудь.

— Рожь посеять? Вроде поздновато.

— Поздновато, но мы и по осенним всходам увидим весну. Правда?

— Попробуем.

— Может, пообедаем?

— Пообедаем, — охотно согласился агроном.

— Так пойдемте ко мне.

— А не осталось ли у меня чего-нибудь?

Нестеренко поднялся наверх, раскрыл свой чемоданчик и разочарованно оттопырил губы: ничего съестного, кроме ломтя хлеба, там не было. Вывалив на траву несколько килограммов конспектов, он снова вооружился очками, уткнулся в записки и стал таким серьезным, что об обеде неловко было и напоминать. Только когда на многоярусные леса стали спускаться тучи, Сенчук коснулся плеча агронома.

— Григорий Иванович, погода портится. Пора домой.

— Пора — так пора… А гумус в верховьях чудесный! И рожь и пшеница — все уродится! Правда? — подражая гуцульской интонации, спросил Нестеренко.

Потом вскочил и с любопытством посмотрел вдаль. Тучи быстро заштриховывали гряду гор; леса остались по ту сторону черного облачного месива, и небо уменьшалось, словно кто-то притягивал его за края к земле. На миг из тьмы выступили угрюмые очертания церкви и потонули во мраке.

— Что там, монастырь?

— Нет, логово! — коротко ответил Сенчук.

* * *

Перед Бундзяком, как угрожающий крест, высовывалась из недр горы крепкая, приземистая церковь. Справа от громоздких церковных врат тянулся монастырь ордена святого Василия; напротив широко растопырился неказистый заезжий двор со всевозможными службами. Все тут было как прежде, только не было у Бундзяка прежней веры. Она давно уже рассыпалась в пыль, изъеденная цепким жестким практицизмом, и перепуталась с обломками суеверий, густо произрастающих в горах, где человеческую жизнь со всех сторон подстерегали угрюмые силы природы.

Когда-то здешние восковые свечи светили ему, как отблески потустороннего мира, когда-то верилось монахам, что господь бог сотворил жизнь только для того, чтобы ее путями добраться до неба, когда-то певчие пели, как хор ангелов, и в самом деле казалось, что отец игумен может взять за руку и привести к самому богу.

Каждый год незаметно накладывал на все окружающее и на веру свои тени. И сквозь них не мог уже пробиться свет, как не могло вернуться детство. И уже не тем огнем горели восковые свечи, над которыми нависали, гася их, черные чернецы. Сквозь пение ангельского хора просачивались эротические песни с заезжего двора, и облупился нимб святости над отцом игуменом. Бундзяк случайно узнал, что игумен получил свой сан не столько за духовное богатство, сколько за раболепие перед «апостольской столицей», когда та руками иезуитов реформировала, латинизировала базилианские монастыри в Галиции.

Выходит, что и церковные стены не отрывают человека от греховного. Эта внезапная догадка со временем обросла таким будничным илом, что Бундзяк подчас смотрел уже на служителей культа сверху вниз, а самого бога вспоминал только по привычке или когда был охвачен страхом.

Вот и сейчас какая-то внутренняя дрожь неприятно пронизывала бандеровца, словно его призывали не на монастырский порог, а на порог страшного суда.

Виною всему было, очевидно, пережитое за последний месяц. Во время ареста районного националистического руководства он с маленькой кучкой отчаянных головорезов сумел под Устериками прорваться на Белый Черемош и податься на черногорские полонины. Тут они, почерневшие от усталости и голода, не ели — пожирали в пастушьих куренях жалкие чабанские харчи, резали лучших овец, суля пастухам самую мучительную смерть за то, что те с непочтительным презрением смотрели на впавший в ничтожество, одичалый национализм. Потом, нагрузившись свежими сырами и мясом, Бундзяк со своими людьми ушел в Черные леса и притаился там в диком буераке, боясь даже думать о налаживании прерванных связей. Теперь работа сводилась к запугиванию и грабежу горцев, ибо все боялись призрака зимы и ее спутников — голода и холода. Неожиданно связь была восстановлена. В одно туманное утро, когда они возвращались с добычей в свое логовище, у оврага их перехватил Пилип Наремба. Глаза его, кое-как вдавленные в грубое загорелое лицо, шевелились, в глубине орбит, как придорожные жуки.

— Пане Касьян, это вам, — угодливо подал он вынутый из-за пазухи миниатюрный конверт.

Бундзяк сразу же узнал почерк своего приспешника по банде Трускавца, и хотя он всей душой ненавидел этого напыщенного магистра-книжника, но теперь обрадовался и нетерпеливо разорвал конверт. Брызги чернил на бумаге напомнили ему брызги слюны, с которыми всегда вырывались у Трускавца заумные слова, говорил ли он о постановлениях римского собора или о преимуществе изготовленных в горах капустных пирогов с картошкой и мáчанкой[10] перед всеми блюдами на свете.

Он остался верен своему стилю и в тяжелые минуты, только теперь казалось, что он уже не склонялся перед римской политической программой, а издевался над ней.

«Многоуважаемый пане сотник!

Слава богу, нас спасла не организованная сила руководства, а былая анархия гуляй-поля. Действительность сейчас требует от нас любой ценой удержать вооруженное подполье. Удобный момент, надеюсь, не за горами. Для инструктажа немедленно явитесь в монастырь. Там вас ждут. Пароль — известные слова из устава святого Василия великого, те же, что были у нас паролем в Космачевской Краевке.

Ваш Тарас Трускавец»

И вот он явился для инструктажа, одновременно радуясь и тревожась. Хорошо, что как-то связались оборванные нити подполья, но почему они ведут через монастырь? Почему именно он замыкает твою окровавленную дорогу, сметая с нее последние крохи веры? Выходит, в страшный час тебе не к кому будет вознести с мольбой руки, ибо нет больше ничего святого на земле.

И нахальная самоуверенность Бундзяка на миг рассасывается в глупом и никчемном водовороте мыслей. Отбрось их и живи, как живется, не путайся в раздумьях, иначе запутаешься, как муха в паутине. Твоя судьба — не раздумывать, а исполнять приказы. Думать можешь только об отрезанных у тебя сорока пяти гектарах и еще о том, как нарезать своим бывшим батракам по два метра земли.

— Слава Иисусу, — прошептала темнота и вытолкнула навстречу Бундзяку костлявую фигурку монаха. — Кого бог послал на святую гору?

И кощунством прозвучали слова пришельца:

— Нищенство, слепое послушание и чистоту.

— Пане Касьян? Прибыли, наконец! Не один вечер поджидали мы вас. Я брат келарь — эконом монастыря. Есть хотите?

— А как вы думаете, брат келарь? — К Бундзяку возвращается самоуверенность, которая редко оставляет его, ибо с ее помощью лучше диктовать другим свою волю.

Брат келарь чувствует, что он имеет дело не с простым паломником, и удовлетворенно хихикает. Смех у него, как и стан, тонкий и гибкий.

— Больше нечего спрашивать. Веду пана Касьяна к нашему рефектарию[11].

Снова раздается хихиканье. Бундзяк морщит нос: от рясы монаха несет всем, чем он потчует братию, — прокисшей кашей, вареной картошкой, духовой говядиной, а также самодельными свечами, изготовленными нечистыми руками из нечистого воска.

* * *

В просторной келье отца игумена полутемно, и совсем не видно, что притаилось по углам. Только на окладе чудотворной иконы божьей матери играют лучики света. Бундзяк впервые с удивлением думает: почему на иконе, как греховный орнамент, разбросаны легкомысленные сердечки червонной масти?

Под иконой сидит раздобревший монах, и его круглое багровое лицо, резко вытянутое книзу, удивительно напоминает червонный туз. Бундзяк едва не улыбнулся, установив связь между орнаментом иконы и головой отца игумена.

Интересно, чего можно ожидать от него? Простой это туз или козырный?

Вот игумен приподнимает свое грузное тело, поднимаются и веки, но в полутьме Бундзяк не может разглядеть, какие у отца игумена глаза, только видит на их затененных зрачках подвижные пятнышки — они поразительно похожи на две недозрелые ягодки красной смородины.

— Сын мой, ты стоишь перед мастером и слугой бога, — словно отгадав мысли Бундзяка, с чувством, благочестиво говорит игумен. — Знаем, нынешние времена глубоко изъязвили твое сердце. Пусть же эти язвы зарубцуются и украсят твой дух славой, как шрамы украшают тело воина. Сюда несли, сын мой, не только раны, но и руины своих душ, и благодаря щедрым милостям пречистой девы Марии, которую церковь называет небесными вратами, ибо лишь через них можно войти в горние небесные сады, с обновленной душой достигали осуществления идеалов и солнечных полян христова учения…

О, этот мелодичный благочестивый баритон, видно, отмыкал не одно измученное сердце и навеки забирался в руины душ то восковым туманом пасхальных ночей, то чадом адских угроз! А когда он словно ненароком зацепил струны честолюбия, словно невзначай напомнил о неоцененных заслугах атамана, у того скепсис стал рассеиваться: вот он поплыл куда-то за стены монастыря, и вдруг от восковых свечей повеяло на Бундзяка теплым дыханием и далеким отголоском детства.

Полуприкрытые глаза игумена внимательно следят за этим изменением. Он всегда рассматривал людей лишь как фон для своей особы, но умел, не теряя внутреннего превосходства, схватывать не одни только внешние черты собеседников.

— Сын мой, ты остался в живых и владеешь драгоценнейшим сокровищем на земле. Возблагодари божие провидение и собственный разум. Бурное море носило тебя по волнам жизни и небытия и прибило к самому несокрушимому на свете кораблю — к церкви божией. Приветствую тебя в сей христовой твердыне и верю, что вижу перед собой нового представителя нации — тип героя и властелина. Бог с тобою.

Предпоследняя фраза игумена снова напомнила Бундзяку об отрезанных моргах, и в душе «властелина» ежом шевельнулась злоба.

— А теперь садись, сын мой, и поговорим о хлебе насущном будничных забот.

С округлого лица игумена, как пух с перезревшего одуванчика, облетает благочестие, и выражение его становится деловито-упорным, властным.

— Ты ведаешь, что бог согласил земное с небесным, душу с телом, но не пожелал согласить огонь и воду, горы и долины, богатство и бедность. Великие души обладают силою воли и почти всем, а слабодушные — лишь желаниями. Так почто мерить одной мерой их разум и достояние? А это уравнение грозит уже галицийским землям. По замыслу большевизма тысяча девятьсот сорок восьмой год должен стать годом, как они называют, сплошной коллективизации этого края, и страшнее всего нам в горах сейчас те из гуцулов, кто становится во главе движения. Их надо вырвать из нашей прозрачной природы, ибо большевизм это такой фермент, от которого могут забродить даже наши каменные горы. А без фермента и вино остается спокойным, не то что наш убогий крестьянин. Обрати взор свой на Миколу Сенчука, на Панаса Дмитрака и весь их круг. Это приказ, и за выполнение его ты отвечаешь перед господом богом, нацией и собственной совестью.

Игумен, поднимаясь, навис над подсвечником, точно собирался погасить свечи, но погасил не их, а далекий отголосок детства, просочившийся к Бундзяку неведомо через какую щель и оборванный, как паутинка.

Остаток ночи Бундзяк пропьянствовал с келарем. Побаиваясь, чтобы в монастырских стенах не прослышали о пребывании атамана, пили молча; не пили, а накачивались водкой, напихивались едой, поэтому хмель не веселил, а только распирал головы и желудки.

— Так вот и живем, пане Касьян, — брат келарь залил жженкой широкий зевок. — Даже пьем как на похоронах.

— Бабу бы сюда, — хмуро ответил сотник.

— В монастырь? — глазки келаря оживились, но он сразу же настороженно обвел взглядом полутемную клетушку затхлой кельи.

На рассвете Бундзяк, не разуваясь, упал на пышную постель брата келаря и уснул тревожным сном. Ему не давали покоя перины, кошмары и сладковатый чад восковых свечей, огоньки которых опускались все ниже и ниже, пока фитили не догорели до самого конца.

* * *

Свечи с шипением погасли, и свод жаркой кельи тьмою навис над головой игумена. Голубой узелок лампадки едва мерцал на каком-то орнаментальном узелке иконы. Но тьма не тревожит игумена: она всегда, как тень, была спутницей его жизни, а теперь особенно. Это последнее не очень радует: игумен всегда отличался не горячностью авантюриста, а строгой холодностью во взглядах и в поведении. И это было закономерно, ибо он вырос за холодными монастырскими стенами, в удушливой атмосфере вечных ссор, прикрытых, как паутиной, сетью иезуитского благочестия и хитрости.

Были и у него свои вершины благочестивого экстаза, но это отошло в далекое прошлое, к тем временам, когда он по окончании гимназии, трепеща, стоял у порога епископского кабинета с рекомендательным письмом отца каноника. Но у епископа как раз сидели гости — немецкие военные. Свидание не состоялось. По этой простой причине гимназист не стал воспитанником духовной семинарии. И уже не духовный экстаз, а расчет привел его к монастырским вратам отцов базилиан.

Медленно, очень медленно поднимался он по лестнице духовной иерархии, но сколько требовалось при этом греховного проворства, настойчивости, и, боже мой, какое это было падение, хотя со стороны оно казалось возвеличением! Нет, во многом ошибался книжник, писавший, что на светском и духовном поприще вершин достигают орлы либо змеи. Орлам среди каменных стен делать нечего, а вот змея, прикрываясь личиной орла, всползет на любую вершину. На это нужно лишь время и удобный случай.

И отец игумен ждал случая, злобясь на свою судьбу и покровителей. Они в свое время не оценили его, забросив в эту дикую, огороженную горными кряжами дыру. Признание, дары, долгожданные посулы пришли теперь, на склоне лет, то приближая к глазам обманчивое величие, то низвергая в бездны страха.

Тихий стук в дверь. Лицо игумена перекосилось, но его сразу же разгладила профессиональная улыбка. В келью входит брат келарь.

— Пан сотник готов в дорогу.

— Копыта коню обвязали тряпками?

— Все сделано, как вы велели.

— Зовите.

Вскоре в дверях появился Бундзяк. Ближе подходить ему не хочется, чтобы игумен не почуял сивушного духа. Брат келарь зажигает две толстые свечи, и между ними вырисовывается скорбное почерневшее распятие. Монах бесшумно, как летучая мышь, выскальзывает из кельи, и во тьму теплыми каплями воска падают слова игумена:

— Сын мой, ты покидаешь наш мирный приют, идешь с оружием в руках по земле, отгороженной от всего, кроме божьей милости…

Узкое злобное лицо Бундзяка прорезают иронические складки. Сладок запев, да не такова будет песня. Впрочем, он и «запева» не пропускает мимо ушей: велеречивость игумена, быть может, еще пригодится. Но следующие слова он слушает уже без насмешки, даже с тайной надеждой.

— За любовь и доверие пречистая дева Мария не перестает раздавать милости верным своим почитателям. Настанет пора, и святая церковь с любовью поведает современникам и грядущим поколениям, верным детям Иисуса, о твоем самопожертвовании… Сын мой, тщательно веди дневник, чтобы не сокрылось ни малое, ни великое из тяжелых условий твоей жизни.

Бундзяк молча кивнул головой, и этот жест словно изменил направление мыслей игумена.

— Вчера мы говорили, что надо освободить наши прозрачные просторы от некоторой части гуцулов. Это необходимость. Но запомни: не только оружием — и словом можно погубить человека. Единомышленникам нашим надлежит повсюду жаловаться на советских вожаков, — он подчеркнул последнее слово. — Каждая их ошибка должна стать смертельным грехом, дойти до самой столицы. А новая власть за ошибки никого не жалует.

— Понятно! — узенькие глазки Бундзяка оживились.

Подойдя к громоздкому, отягощенному массивной резьбой шкафу, игумен раздвинул книги, вынул несколько пачек денег и, как дары, протянул их Бундзяку.

— Вот, сын мой, вспомоществование тебе и твоим людям от святой церкви и приверженцев ее.

— Сколько? — невольно дала себя знать привычка бывшего сборщика податей.

— Тридцать тысяч, — спокойно ответил игумен.

— Тридцать тысяч?! — Бундзяк было обрадовался, но тут же осекся и хрипло, угрюмо процедил: — Несчастливое число. Тысячу я вам верну.

— У пана Касьяна примета? — засмеялся игумен. — Так спрячьте эту тысячу отдельно, как дар от меня, только на свои нужды. У меня любящее сердце, и рука моя легка.

— Значит, на счастье? — облегченно вздохнул Бундзяк.

— На счастье.

И Бундзяк с готовностью выказал фанатическую веру в любящее сердце и легкую руку игумена. Отдельно, как талисман, засунул подарок в боковой карман, словно твердо решил не расставаться с ним до самой трудной минуты.

Когда в коридоре затихли осторожные шаги гостя, на пороге боковой двери игуменской кельи появился широкоплечий человек лет сорока пяти. Стремительные выпуклые глаза его смеялись, от смеха колыхалось и все мясистое лицо, характерное тем, что вялый румянец гуще окрашивал нижние, отвисшие части щек.

— Златоуст, златоуст передо мной!



Поделиться книгой:



Регистрация